bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Мури, мури! – кричит он.

Вагон стонет.

– Вот именно сегодня надо было! – громко раздается над головой голос той толстой тетки. – Сперва опоздание, теперь даже встать негде, а тебе вот прямо сейчас надо мури продавать?

– Харасмент, вот это что, – говорит голос за спиной Физрука. – Поездки с работы да на работу – ежедневный харасмент!

– Да ладно вам, – возражает кто-то. – Мури валла, сюда две порции.

– И сюда одну! – кричит кто-то издали.

Мури валла смешивает в жестянке горчичное масло, нарезанные помидоры и огурцы, пряные чечевичные палочки и воздушный рис. Трясет, перевернув, банку со специями. И выкладывает мури в миску, сделанную из газетной бумаги.

У Физрука урчит в животе. Он приподнимается, чтобы достать бумажник.

– И сюда еще! – кричит он. – Сколько с меня?

Мури валла делает ему большую миску, с верхом.

– Не беспокойтесь, – говорит он, протягивая еду. – Для вас бесплатно.

– Бесплатно? – переспрашивает Физрук.

Он смеется с миской в руках, будто сомневается, что она в самом деле для него и что он сейчас будет есть. Потом вспоминает: красная метка на лбу, партийный флажок на коленях. Ловит на себе взгляды других пассажиров. Наверняка они думают: а что это за важная персона?

* * *

Дома, после ужина, Физрук снова в своем кресле, жирные от подливки руки дочищают тарелку, и он говорит жене:

– Странные вещи сегодня были. Ты слушаешь?

Жена у него худая, низкорослая, волосы заплетены так, что можно не прихватывать резинкой. Она смотрит на него со своего стула, и по лицу ее видно – она простила ему забытые помидоры.

В школе что-то случилось, думает она. Мужчина преподает физкультуру группе девочек, у них у всех растут груди, животы болят во время менструаций, на юбках то и дело пятна. Обязательно какая-нибудь гадость да произойдет.

– Что случилось? – спрашивает испуганно.

– На поле за станцией был митинг партии Джана Кальян, – начинает он, – и один человек забрался на крышу машины – понимаешь? Залез на крышу машины – и вытащил… ну-ка, угадай что?

– Откуда мне знать? – говорит она. Прикусывает молочную вафлю, крошки падают на тарелку. – Пистолет, что ли?

– Кинжал! – отвечает он, несколько разочарованный. Истина всегда выглядит скромно. Он продолжает: – Но еще там была Кэти Бэнерджи…

– Кэти Бэнерджи!

– И Бимала Пал. Говори про нее что хочешь, но оратор она отличный. И, знаешь, кое-что она правильно говорила. Хорошее было выступление.

Лицо жены становится кислым. Она отодвигается вместе со стулом, его ножки скребут по полу.

– Ага, выступление, – говорит она. – Заигрывает со всеми этими безработными, потому-то наша страна никуда и не движется.

– Они много народу кормят уцененным рисом, – отвечает муж. – И они хотят за два года провести электричество в двести деревень. Двести!

– А ты, – говорит жена, – всему веришь.

Физрук ей отвечает улыбкой. Жена скрывается в кухне, а он встает и отмывает с рук куркумовый соус и вытирает их полотенцем, когда-то белым.

Чувства своей жены он понимает. Если только смотреть новости по телевизору, их легко воспринимать скептически. Но что такого уж плохого, если простые люди беспокоятся о своей работе, своей зарплате, своей земле? И что плохого, если он сам будет делать что-то еще, кроме своей учительской работы? Сегодня он участвовал в событии патриотическом, значимом, в работе поважнее, чем сторожить школьниц, так оно и было, он знает – и лежит без сна, и в голове его гудят возбужденные мысли.

· Дживан ·

В газетах, которые приходят в тюрьму с опозданием на несколько дней, печатают разные версии моей жизни. Сообщается, что я росла в Силде, в Салпуре, в Хобигрэме. У моего отца, пишут там, был полиомиелит, рак, ему ампутировали конечность. Он был поваром в отеле, нет, муниципальным служащим, нет, на самом деле он служил в электрической компании и снимал показания счетчиков. О предприятии с завтраками моей матери они не знают, поэтому пишут, что она домохозяйка – если вообще о ней вспоминают.

– Смотри, – говорю я Американди, с которой мы соседки по камере, потому что, как выяснилось, она потребовала, чтобы ее поместили со знаменитой террористкой. – «Дешер Потрика» говорит, что я работала в кол-центре, и чьи-то фотографии напечатали! Девушка на заднем сиденье мотоцикла, с мужчиной. Я вообще никогда на мотоцикле не ездила.

Разговор происходит в полдень, после душа, моя соседка подняла сари до бедер и делает себе массаж, перебирая пальцами вверх и вниз по икрам. Вены у нее искривлены, как переполнившиеся реки.

– Репортеры что хочешь напишут, – говорит она. – Вот в моем деле, когда я сказала…

Но мне не интересно про нее.

– Они что услышат на улице, то и записывают, – говорю я.

– Так у них же сроки, – отвечает она. – Не уложишься в срок – уволят. У кого тут будет время вопросы задавать?

– А еще тут сказано, послушай, – продолжаю я. – Оператор интернет-кафе в том районе говорил, что Дживан часто звонит на пакистанские номера. Зачем они про меня врут?

Американди смотрит на меня.

– Знаешь, многие люди тебе не верят. Я лично слышала всякое. У тебя в доме нашли керосин. Ты была на станции. У тебя во френдах вербовщик. Так сделала ты это или нет? – Она вздыхает. – Но почему-то я не считаю тебя плохим человеком.

У меня в горле застревает всхлип.

– Послушай, – говорит она. – Я не должна тебе говорить, но ты знаешь, что репортеры стучатся в ворота, хотят взять у тебя интервью?

Я вытираю глаза, сморкаюсь.

– Какой газеты? – спрашиваю я.

– «Таймс оф Индия»! «Хиндустан таймс»! «Стейтсмен»! Да любую назови, – говорит она. – Все предлагают деньги, ох какие деньжищи, за одно интервью с тобой. Так я слышала. Но мадам Ума вынуждена им отказывать. На нее сверху давят.

– У меня есть право с ними говорить! – кричу я.

Американди замахивается, будто хочет дать мне пощечину.

– Голос не повышай! – шипит она. – Вот поэтому и нельзя ни с кем по-хорошему в этой крысиной норе.

Она берет верхнее сари из четырех, которые я для нее выстирала и сложила стопкой. Оборачивается им. Расправляет складки.

– Говоришь, у тебя есть право? – переспрашивает она, шевеля ногами, чтобы сари не морщило.

И улыбается так, словно в этой улыбке все, что она хотела сказать.

– Я хочу с ними поговорить, – произношу я тихо. – Гобинд вообще чем занимается? Я его целую вечность не видела. Даже не позвонил мне ни разу.

Если бы только мне удалось поговорить с газетным репортером или на камеру телевидения, меня бы поняли, правда ведь? Я каждый день в этом темном коридоре – с шорохом крыльев насекомых, с капелью протечки, сообщающей о дожде, со штукатуркой на потолке, разбухающей, как облако. Дни превращаются в недели, а я все на коленях возле канавы, стираю вручную ночнушки Американди. Там, где все мы отстирываем наши месячные тряпки, пахнет горячим утюгом. Дура я была, что ждала от Гобинда помощи, теперь-то понимаю. Он – назначенный судом юрист, но не мой адвокат.

Вот почему, думаю я, все мы тут. Например, Американди. Она толкнула человека, пытавшегося сорвать с нее ожерелье на улице. Тот упал, ударился головой о мостовую и впал в кому. Суд обвинил Американди, и вот она в тюрьме, на десять лет или больше, в заключении, которое никак не кончится. Если бы ей дали возможность рассказать свою историю, как могла бы сложиться ее жизнь?

* * *

На следующее утро Американди берет свое тонкое полотенце, шершавое как пемза, и бутылку душистого жидкого мыла, которое бережет как зеницу ока. И уходит принимать ванну.

– Послушай, – говорю я, пока день только начался и Американди еще никто не успел испортить настроения. – Сделаешь для меня одну вещь? – Я поднимаю газету, которую листала: – Передашь словечко этому репортеру? – Разворачиваю газету «Дейли бикон» и нахожу имя: Пурненду Саркар. – Попросишь Пурненду Саркара прийти сюда? Моя мать говорила, что он к ней приходил и хотел помочь.

Американди ищет взглядом свои шлепанцы для душа.

– Отличный план! – говорит она насмешливо. – А мне-то это зачем?

Она ждет, поворачивается ко мне. У меня секунда ее внимания, не больше.

– Деньги, – отвечаю я. – Те, что они предлагают за интервью. Ты же сейчас сказала, что они предлагают кучу денег? Возьмешь все себе. Что может сделать суд, если пресса не…

– Ох и любишь ты проповедовать, – говорит Американди. – Ты сказала, все деньги?

– До последней рупии.

– И когда это ты так разбогатела? – говорит она.

· Физрук ·

От полиции хорошего не жди. Это всякий знает. Если поймаешь вора, лучше отлупи его как следует, напугай до смерти и потом отпусти.

Но это же не просто вор. Это женщина, которая подожгла поезд, полный народу. Она убила – прямо или косвенно – больше сотни людей. Теперь, как говорят телеканалы, она в тюрьме и молчит. Ее не допрашивают, она не сообщила никаких подробностей, и вообще, кроме признания – которое, как она утверждает, ее вынудили подписать, – никакой информации не дает. Протестует, заявляя о своей невиновности.

Полиция, пытаясь хоть чего-то добиться, попросила выступить друзей и знакомых Дживан. Никого не будут преследовать, обещали полицейские. Они просто ищут какой-то ключ к характеру террористки, ищут любую зацепку, которая позволит раскрыть дело. Мужчины, участвовавшие в нем, давно сбежали за границу, и единственная надежда – это Дживан.

Поэтому однажды утром, с одобрения жены, Физрук в чистой одежде, с тщательно расчесанными редкими волосами и плотным завтраком в животе берет трубку и звонит в местный полицейский участок. И когда дежурный суперинтендант – человек, упорно говорящий по-английски, – настойчиво приглашает его прийти в участок прямо сейчас, Физрук так и делает. Он поглощен своими мыслями и лишь на полпути замечает, что по-прежнему обут в домашние тапочки.

· Дживан ·

Когда моя мать в первый раз пришла меня навестить, она со слезами отдала охранникам контейнер с домашней едой. Она делала это и после – снова и снова надеясь, что еда до меня однажды дойдет. Тогда я ее спросила: «Зачем ты кормишь охранников?» И смотрела, как она плачет. А у меня глаза были сухими.

Сегодня она по моей просьбе принесла не домашнюю еду, а небольшой пакет с густой золотистой массой. Это гхи – топленое масло из молока буйволицы.

– Что ты с ним будешь делать? – спрашивает она.

Я отвечаю.

Потом она уходит, и все матери уходят, а мы проводим остаток дня. Во дворе подрались три женщины – оскаленные зубы, растрепанные волосы. Что-то орут про украденную конфету.

Весь остаток дня мы буквально умираем оттого, что знаем, но не можем сказать никому – тем более нашим матерям. Знаем, что тюрьма – место, куда не достучаться. Что из того, что тут есть двор, сад, комната с телевизором? Нам охранники твердят, что мы живем хорошо, куда лучше, чем пропащие души в мужской тюрьме. Но мы все равно чувствуем, будто живем на дне колодца. Лягушки мы. Все, что мы можем, это говорить матерям: «Все нормально, все хорошо».

Мы им говорим: «Я гуляю в саду».

«Я смотрю телевизор».

«Ты не волнуйся, у меня все хорошо».

* * *

В кухне, где я работаю – готовлю роти [10], – стоит большой гриль. На нем можно печь лепешки сразу по десять штук. Одна женщина месит тесто, другая отрывает от него комки и расплющивает, еще несколько дальше раскатывают их в тонкие кружки, а я слежу за лепешками на гриле. Когда они готовы, я беру их длинными щипцами и шлепаю на каменную поверхность рядом с грилем. Там еще пара женщин смахивает с лепешек муку и складывает в стопки.

Сделав сто двадцать роти, я выливаю гхи на гриль. Роскошный аромат! Все равно как, наверное, спать на пуховой постели или принимать молочную ванну, – так делали знатные дамы нашей страны в давние времена. Одной рукой шлепаю тесто в лужицу расплавленного масла, и оно покрывается по краям хрустящей корочкой. Хлеб поднимается, на нем теперь поджаристые пятна корочки.

Когда я приношу тарелку мадам Уме, она восседает на пластиковом стуле во дворе, нарядная, как королева нищих. Вокруг, сидя стройными рядами, едят заключенные. Принимая тарелку, мадам Ума смотрит на меня и хитро улыбается:

– Это еще к чему? – спрашивает она. – Чего тебе нужно?

Она не сердится.

Я делаю шаг назад, смотрю, как она ест. Слышу хруст корочки – или это мне, может быть, кажется. Мадам Ума складывает лепешку, добавляет овощное пюре и подносит ко рту. Я смотрю шакальими глазами, в животе у меня урчит.

В ряду сидящих арестанток и их детей плачет маленькая девочка. Какой-то мальчик выпрашивает еду, хотя только что поел. Детям дают через день вареное яйцо и молоко. Других уступок их растущим телам, их наливающимся мышцам не делают: дети едят то же застывшее карри, что и мы все. Матери по этому поводу возмущаются, но кто их станет слушать?

Мадам Ума разворачивается в кресле, замечает меня и показывает большой палец. Поднимает тарелку, чтобы я видела. Она съела все до крошки.

Встав перед ней на колени, я принимаю пустую тарелку. Чувствую под коленями сырую плесень.

– Ну, – говорит она, языком очищая изнутри зубы, – так зачем это было?

– У меня есть брат, – говорю я. – Он хочет меня навестить. Можете внести его имя в список моих посетителей? Его зовут Пурненду Саркар.

Я пытаюсь улыбнуться. Губы с этой работой справляются.

– Брат, значит, – говорит мадам Ума. – Ты про него раньше не говорила. Он что, до сих пор в пещере жил?

– Нет, просто он работал все время за городом…

Мадам Ума встает, ставит руки на пояс, выгибает спину, потягивается. Щурится в небо. И поворачивается ко мне с выражением величайшей скуки на лице:

– Чем меньше станешь врать, тем тебе лучше будет. Бог один знает, сколько раз на дню ты врешь.

Затем она уходит, а я остаюсь с тарелкой в руке. На ней малюсенькая крошечка, едва заметная пушинка. Муху не накормить.

Я подцепляю крошечку пальцами и сую в рот.

· Лавли ·

Даже будущей кинозвезде приходится зарабатывать. Одним прекрасным утром мы с сестрами брызгаем подмышки розовой водой, заплетаем волосы в косы, надеваем на руки браслеты и все вместе идем благословлять новорожденного. Публика думает, будто у нас, хиджр, для связи с богом выделенная линия, так что, если мы благословляем, это вроде как благословение прямиком от бога. Я трясу дверь счастливого семейства, задвижка глухо лязгает.

– Открой нам, мать! – взываем мы. Наши голоса должны быть слышны в самой глубине большого дома, но никто не выходит. Я отступаю и заглядываю в окно, закрытое кружевной занавеской.

– Мать! – зову я. – Покажи нам ребенка, выходи!

Наконец дверь открывается, и выходит мать, одетая в коротковатую ночнушку. Сальные волосы липнут к черепу, глаза – как будто она только что видела битву. На руках младенец. Зевает эта бедная женщина, как гиппопотам. У меня чувство, что я смогу заставить эту мать воспрянуть духом – вместе с младенцем.

И я беру дитя на руки, вдыхаю молочный аромат его кожи. Глаза мои сразу влюбляются в эти мягкие складочки на запястьях, в перетяжки на пухленьких ножках. Сестры хлопают над ним в ладоши и поют: «Боже, дай этому дитяти долгую жизнь, да пусть никогда не укусит его муравей! Боже, дай этому дитяти счастливую жизнь, пусть никогда не знает он нехватки зерна!»

Ребенок удивлен, смотрит большими глазами. Может быть, он никогда еще не был на улице, никогда не ощущал ни дыма, ни пыли. И уж точно он никогда не видел группу хиджр в их лучшей одежде! Он вопит, ротик открывается, видны розовые десны и розовый язычок, и он вопит у меня на руках, маленький зверек. Мы смеемся. У него все будет хорошо, думаю я, потому что нет у него дефектов, как вот у меня.

У матери вид встревоженный, и она уносит младенца в дом. Мы ждем, что стукнет открываемый отцом или матерью ящик, зашелестят купюры. Но что это? Мать уходит в другую комнату, открывает кран с водой. И я отсюда, поверх всех уличных звуков, отчетливо слышу: она моет руки. Отмывает руки после нас.

Но тут выходит отец и выдает матушке Арджуни, нашей гуру-хиджре, целых три тысячи рупий. Он сдвигает очки на кончик носа, смотрит на нас поверх них, и одна из моих сестер с ним заигрывает, спрашивает про старую микроволновку или старый телевизор. Но он делает несчастный вид:

– Откуда у меня столько денег, сестра? Ты на меня посмотри. Младенец вот только родился, и вообще…

А я лишь пытаюсь разглядеть, что там делает мать у него за спиной в темном коридоре, такими чистыми-чистыми руками.

* * *

Оно не ново, это оскорбление. Но оно и не старое.

Я покидаю сестер и спешу в лавочку сластей на той же улице. Там внутри тянется длинный застекленный прилавок, а под стеклом – подносы со сластями. Пирамиды сластей, есть сухие, есть сочные, и все они меня искушают. Есть тут коричневая пантуа [11], поджаренная в сиропе, есть белый чомчом, такой сладкий, что язык соли запросит, а есть мое любимое – кхир кадам [12]. Я чую все запахи разом, едва войдя в лавку, можете мне поверить. Я ощущаю даже запах мух, гудящих над несвежими, скисающими в жаркий день сластями.

– Вот это сколько стоит? – спрашиваю я. – А вот это?

Человек за прилавком ворчит. Недоволен, я знаю, что приходится меня обслуживать. Наконец я беру маленькую расагуллу [13]за десять рупий. Продавец подает ее мне в тарелочке, сплетенной из сухих листьев. Я подношу тарелочку ко лбу – благодарю. Купить сладкое – дело немаленькое, на сегодня этого вполне хватит. Вот так и идет моя жизнь: оскорбление в лицо и сладость во рту.

Когда-нибудь я стану кинозвездой, и та мать пожалеет, что мыла после меня руки.

* * *

Вечером, когда сестры приходят ко мне в дом, одетые по такому случаю в нарядные сари, вместе с ними влетают довольные комары размером с птиц. Одна сестра спрашивает:

– Полиция тебя допрашивала?

Дживан учила меня английскому, так что полиция точно придет ко мне с вопросами. Как это они вообще до сих пор не заявились?

В углу комнаты на гвозде висит прядь кабелей. Одна из моих сестер вытягивает оттуда провод и вставляет в ящик старого телевизора на полу. Хлопает ладонью сверху, и телевизор просыпается. Начинается классический фильм: «Встреча, уготованная Богом».

Звучат песни, матушка Арджуни подносит ноутбук ближе к своим старым глазам и сообщает, сколько мы за неделю заработали. Пять тысяч за свадьбу, три тысячи за благословение младенца. Еще несколько сотен рупий из поезда.

Но мои мысли далеко. Кто любит полицию? Нет таких. Но я все-таки надеюсь, что они придут и я смогу им рассказать, что Дживан меня учила английскому. Немыслимо, чтобы Дживан была преступницей. Не может быть. И я хочу рассказать об этом полиции.

– Когда придут, – говорит мне позже матушка Арджуни, – держись с ними поосторожнее. Может, тебе лучше вообще уклониться.

Все мы знаем, что бывает с хиджрами, которые не угодили полицейским. Ладду, наша юная сестра-хиджра, ходила в полицию пожаловаться на приставания констебля, и ее закрыли. Закрыли на очень много-много дней. Когда-то давно я бы удивилась: как такое может быть? Но сейчас я знаю, что вопросы эти бесполезны. В жизни многое происходит совершенно без всяких причин. Можешь просить милостыню в поезде и получить кислотой в лицо. Можешь спрятаться в женском купе для безопасности, и дамы тебя оттуда вышибут.

Меня тоже один раз чуть не арестовали. Констебль по фамилии Четтерджи поймал меня, когда я просила милостыню возле светофора:

– Теперь ты собралась на моем участке этой фигней заниматься?

А я ему так с вызовом:

– А что такого? Уже на улице нельзя постоять?

Как героиня говорила. Просто я была новенькая и не знала, что все могло плохо кончиться. Но он был человек разумный и отпустил меня, когда я купила ему сигарету и поднесла зажигалку.

· Дживан ·

Главное занятие в тюрьме – ждать. Я жду, чтобы Американди получила подтверждение от журналиста и чтобы мадам Ума смотрела при этом в другую сторону. В непроглядно черной ночи я прикидываю, что еще можно сделать. Если бы у меня вместо рук были лопаты, я бы выкопала подземный ход – за стену, где мчатся автобусы, шляются нищие, где женщины в темных очках покупают на ужин отбивные.

Утром я стою в очереди за завтраком. Прошел слух, что Сонали Хан, знаменитая женщина-кинопродюсер, которую знают в каждом доме, была замечена в приемном. Все радуются. Интересно, что она сделала? – гадаем мы. Сбила кого-то машиной? Припрятала деньги в Швейцарии?

– Ничего вы не понимаете, – говорит Американди (она стоит передо мной в очереди). – Это из-за того носорога.

Однажды Сонали Хан прямо из окна автомобиля подстрелила носорога – угрожаемый вид. Вот призрак этого носорога ее и догнал, сейчас она будет за него наказана. Будет жить здесь с нами и рассказывать нам про кино.

– Теперь мы точно получим новый телевизор! – говорит Яшви.

– А этот чем плох? – рявкает на нее Американди. – Если он тебе не нравится, попробуй добыть новый для себя лично.

– Да нет, я…

Яшви опускает глаза к земле. Я знаю: она мечтает о телевизоре, где картинка не прыгает и пульт работает.

Комла, которая ограбила целую семью и отходила железным прутом мать семейства, оставшуюся парализованной, пускает слюну, гадая, какие блюда появятся теперь в тюремном меню.

– Куриное карри! – восклицает она, оглядывая всю очередь от начала к концу. – Точно теперь будет карри из курицы. – Она сует палец в ухо и безуспешно пытается достать там, где чешется. – А может, и баранина… Кто знает?

Я слушаю, но при этом я где-то не здесь.

Мы возвращаемся в камеры, мадам Ума совершает обход, я ловлю ее взгляд.

– Вы моего брата включили в список? – спрашиваю я.

Она смотрит на меня пустыми глазами и идет дальше, позвякивая ключами на поясе. Но Американди, уже считающая своими те двести тысяч рупий, что «Дейли бикон» обещала за интервью со мной, вскакивает и бросается к решетке.

– Ума! – кричит она. – Иди-ка сюда!

Стихает вечный шум и лязг тюрьмы. Мадам Ума идет обратно в полной тишине.

– Ты как сказала? – ласково интересуется она. – Я тебе что, подружка? А ну-ка, говори учтиво!

В соседней камере кто-то присвистнул:

– Прям как по телевизору!

– Окей, мадам Ума, – говорит моя соседка. – Эта бедная девочка, – говорит она со слезой в голосе, но в то же время громко, чтобы ее слышно было в коридоре, – выпросила у матери гхи, чтобы приготовить для вас лепешку. И вы ей не дадите увидеться с братом? Стыд и срам! Каково будет ее бедной матери?

– Да пусть повидается с хахалем, ради бога! – смеется кто-то из соседок.

Мадам Ума стоит неподвижно. Я выглядываю из-за спины Американди.

– Никогда больше не прерывай мой обход, – тихо говорит мадам Ума.

И уходит.

* * *

Идут недели, но ничего не меняется. Сонали Хан во дворе так и не появилась. В телевизорной – все тот же старый ящик. Каждую неделю женщины возлагают свои надежды на какой-то день: ее точно сюда переведут в воскресенье или в следующий вторник. А потом до нас доходит весть, что Сонали Хан сидит под домашним арестом – то есть живет в своем доме, как прежде. Для богатых даже слово «тюрьма» имеет иное значение. Так можно ли меня осудить за желание стать даже не богатой, а всего лишь из среднего класса?

· Физрук ·

На втором митинге партии Джана Кальян Физрук оказывается близко к сцене.

– Вы своими глазами видите, – продолжает речь Бимала Пал, – что наша партия…

Микрофон начинает хрипеть. Бимала Пал делает шаг назад, публика ревет и размахивает флажками. Физрук тоже машет флажком, сохранившимся с прошлого митинга.

– Вот что наша партия дает всем округам штата, – говорит Бимала Пал. – Завод автозапчастей…

Микрофон вновь срывается в хрип. Кто-то в публике закрывает уши ладонями.

– На заводе найдут работу три! тысячи!..

Снова хрип. Госпожа Бимала со строгим лицом оглядывается в поисках техника. У нее за спиной снуют помощники, ищут звуковика, который, наверное, отошел покурить. Публика начинает скучать, перетаптываться.

В безумии решительности Физрук идет вперед, подняв руку.

– В сторону! – кричит он. – В сторону!

Взбегает через две ступеньки, заверяя телохранителей Бималы Пал, что хочет всего лишь починить микрофон. Дергает провод, проверяет разъем, отодвигает микрофон чуть подальше от оратора. Говорит в него:

– Раз, два, три. Раз, два, три.

Голос звенит над толпой чисто и резко.

Сердце у Физрука успокаивается, стучит медленнее.

Бимала Пал продолжает свою речь, а Физрук, сидя на пластиковом стуле, который ему дал кто-то в глубине сцены, смотрит на огромное количество собравшихся. Их тут несколько стадионов, головы как муравьи. Это тебе не избалованные ленивые ученицы, занимающие его дни, не тетки-училки, после работы ордой бросающиеся смотреть бенгальские детективы и есть китайскую лапшу. Разве был он хоть когда-нибудь среди такого огромного числа патриотов, людей, которые работают на развитие страны, которые сейчас слушают на улице умного оратора, а не дрыхнут дома под одеялом?

На страницу:
3 из 4