bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Между пухлыми щеками юриста протянулась тонким швом невеселая усмешка.

– В общих чертах. Налоговая служба не упустит то, что причитается по закону.

– Я не куплю этот дом. Не куплю ничего, что продает мой старик. Не куплю у него даже стакан воды, если буду умирать от жажды. Не знаю, какую игру он затеял, – разве что обманом обременить домом, который мне не нужен. Пожалуйста, передайте ему, что он может взять свое предложение и засунуть в свой гниющий зад.

– Я могу передать. – Встав, поверенный протянул руку. Нейт посмотрел на нее так, словно тот только что высморкался в нее без носового платка. – Предложение останется в силе до кончины Карла.

Нейт вышел в дверь, не сказав больше ни слова.

3. У коробки есть глаза[3]

Вот Мэдди Грейвз:

У нее коротко остриженные волосы цвета серебристого тумана – крашеные, поскольку она думает, что выглядит классно. (И так оно и есть.) Она высокая и худая, руки и ноги кажутся натянутыми тросами подвесного моста. И все благодаря работе: Мэдди, или Мэдс, – скульптор. Работает по большей части с подручным материалом. Каковой и находился перед ней в настоящий момент: картонная коробка доставки «Амазона», разрезанная на куски канцелярским ножом и заново сложенная в виде маленького человечка с коробкой-головой и коробкой-туловищем. Картонные конечности были приделаны к Человеку-коробке проволокой, украденной со старого забора из железной сетки и скрученной круглогубцами.

В одну его руку Мэдди вложила канцелярский нож. Как будто он был маленьким чудовищем. Чаки[4], готовым резать-резать-резать.

Мэдди смотрела на него.

Смотрела долго.

Долго.

– Твою мать… – пробормотала она.

Рядом прилежно трудились над своими проектами другие художники – столы, мольберты, компьютеры, гудящий улей творческого содружества. Одна из них, подруга по имени Дафна (припанкованная бабуля, чертовски наглая, пятидесяти пяти лет, акриловые радужные кольца диаметром в дюйм, растягивающие мочки ушей, пирсинг в виде собачьей косточки в носовой перегородке, футболка с оборванным низом, на ногах тяжелые громоздкие говнодавы, забрызганные блевотиной краски), подбоченившись, высокомерно заглянула Мэдди через плечо.

– Что там у тебя? – спросила она.

– Я… ну… – начала было Мэдди и осеклась.

– Вижу, что получилось довольно банально, если тебя это тревожит. То есть как критика сраного капитализма чересчур плоско: ну, типа, «Амазон», уничтожающий мир своими коробками, что, в общем-то, очевидно. К тому же, полагаю, ты можешь придумать кое-что позначительнее, чем этот нож в руке, так ведь? – Дафна понизила голос до шепота. – Да я и сама иногда пользуюсь «Амазоном», так что даже не знаю.

– Нет. Нет! – Мэдди нахмурилась. – Проблема… проблема не в этом. Тут… тут дело совсем в другом. Что-то здесь не так. Что-то здесь ну совсем странно.

– Нет ничего плохого в странном.

– Я просто… ну… – Мэдди сглотнула комок в горле. – Тут не просто что-то странное. Тут что-то сумасшедшее.

– Я как раз специализируюсь на сумасшедшем. Что конкретно тебе не нравится?

– Так, ладно. – Мэдди издала нервный смешок. – Видишь эти глаза?

Она указала круглогубцами на глаза Человека-коробки – проволочные, как и все остальное, скрученные кольцами, подобно маленьким металлическим сороконожкам и аккуратно ввинченные в коробку.

– Положим.

– Я их не делала.

– Не делала?

– Глаза.

– Ты не делала глаза?

– Именно это я и хочу сказать, твою мать! Я их не вставляла – точнее, не помню, чтобы вставляла. Разве это не странно?

Пожав плечами, Дафна весело хмыкнула:

– Дорогая, я не помню, что ела сегодня на завтрак, и уж тем более не помню, что за дерьмо рисую. Я впадаю в состояние имени Боба Росса[5], вроде АСМР[6], какой-то галлюциногенный гипнотранс. Голова отключается, рука начинает танцевать, взяв в качестве партнера кисть, и мы несемся вперед.

Мэдди до крови прикусила губу.

– Но это не про меня, – уточнила она. – Я… понимаешь, я не теряю контроля. Это точно. Каждое движение, каждый элемент у меня осмыслены. Но клянусь, что не вставляла эти глаза. – «И клянусь, что они смотрят прямо на меня». И это было еще не все. Были и другие вещи, беспокоившие ее. То, как смотрели эти глаза. То, что – и Мэдди была в этом уверена – в руке у Человека-коробки должен быть не нож, а ножницы. Было во всем этом что-то пугающе знакомое. Как будто она уже видела такое. Как будто уже делала. Мэдди покачала головой. Бред какой-то. Самый настоящий бред. – Я приму к сведению твои слова о капитализме…

– Сраном капитализме.

– Ну хорошо, сраном капитализме…

У Мэдди зазвонил телефон.

– Фу, ну кто сейчас звонит? – спросила Дафна, презрительно бросив взгляд на аппарат у Мэдди в руке.

На экране высветилась надпись: «Школа Растин».

– Из школы Олли, – зловещим тоном произнесла Мэдди. – Вот кто.

Она ответила, материнским чутьем понимая: случилась какая-то беда.

4. Разговор

Оливер слушал, как за стеной говорят родители. Времени было уже за полночь, и они наверняка думали, что он спит. В конце концов, он очень устал. Однако мысли его лихорадочно бились. Как и сердце.

Папа: Знаешь, Мэдс, я ничего не понимаю. Оливер просто… просто… не знаю.

Мама: Доктор Нахид сказала, что он очень чувствительный.

Папа: Мне это слово не нравится. Уж очень наводит на мысли, что он неженка, а это не так…

Мама: Никто не говорит, что он неженка, Нейт. Это совсем другое. Если не нравится, забудь про «чувствительный». У него… ну, очень развито сострадание, понимаешь? От чужой боли голова вспыхивает, словно лампа накаливания.

«А я правда чувствительный?» – подумал Оливер.

Определенно, ощущал себя он именно таким. Он находился как раз на том самом дерганом этапе подросткового становления – неуклюжие длинные руки и ноги, нос, который Оливер просто ненавидел за длину и заостренность, подбородок, который он просто ненавидел за излишнюю мягкость. В отличие от пышной платиновой копны на голове у матери и непокорных отцовских косм цвета песчаника, у него самого волосы были черные как смоль. Подруги у Оливера не было. Девочки ему нравились – парни тоже, хотя он никому это не говорил. Секса тоже еще не было. И он не был уверен в том, что когда-нибудь будет: мысль о нем не столько возбуждала, сколько пугала. Да, Оливер поглядывал на Лару Шарп, потому что та, хоть и зубрила, абсолютная экстравертка, и ему нравилось, как она смело отшивает всех, кто позволяет разные вольности. Лара напоминала его мать. Оливер понимал, что это жутковато – хотеть сблизиться с человеком, напоминающим собственную родительницу, но вот ведь в чем дело – ему нравились родители. Очень нравились. Относились к нему хорошо, и ему хотелось думать, что и он относится к ним хорошо.

Впрочем, пустое. Лара Шарп не захочет иметь с ним никаких дел. Особенно после того, что произошло сегодня.

– Даже не знаю, Мэдс. Бедный парень – он… обдулся…

– Нейт, эти учения по безопасности… они просто ужасные. Там же стреляют из настоящего оружия…

– Холостыми, только холостыми.

– Ну и что с того, что холостыми! Это ты привык слышать выстрелы – ты полицейский. А дети не привыкли. Для них это травма. Настоящая травма, твою мать, и неудивительно, что Оливер сломался. Наверное, я бы тоже обдулась.

– На самом деле я выстрелы слышу редко, Мэдс. Знаю, ты полагаешь, что быть полицейским – очень опасная работа, однако по большей части это не так. К тому же дело не только в этом. Взять любого бездомного на улице – он ведь постоянно хочет узнать, как их зовут, как дошли до такой жизни, хочет дать денег…

– Это же хорошо, Нейт.

– Знаю. Очень хорошо. Я рад, что Оливеру это не безразлично. Однако он не просто сочувствует. Он прямо бросается в это во все. В нашем мире трудно выживать самостоятельно, но у Оливера нет брони. Он воспринимает чужую боль как свою собственную…

Тут голоса стали невнятными. Или родители понизили тон, или перешли в другой конец комнаты. Оливер услышал, как мать сказала: «… говорила с доктором Нахид…»

Доктор Нахид. Психотерапевт. Оливер ходил к ней уже почти полгода. Она ему нравилась. Внешне доктор Нахид казалась строгой – сплошные острые углы, как будто ящик ножами выдвинули из стола и содержимое вывалили на пол, – но с Оливером она была мягкая, ласковая и всегда ровная. У него никогда не возникало ощущения, будто доктор Нахид ведет себя с ним снисходительно, она никогда не судила его поступки. И все-таки папа прав. Брони у Оливера нет. Он чувствует чужую боль – в буквальном смысле, он ее видит, ощущает, словно пульсирующую черную звезду. Иногда боль бывает маленькой и острой, в других случаях она подобна гейзеру, бьющему из человека. Выплескивающему страх, тревогу, душевную травму. Люди делились болью с Оливером. И он не мог ее отключить.

Мама продолжает:

– Да, понимаю, что это, пожалуй, самый стремный, самый тухлый день, чтобы говорить об этом, но твой отец при смерти, и предложение купить дом…

Подождите, дедушка умер? Оливер его совсем не знал. Ни разу с ним не встречался. Даже сомневался, что и мама когда-либо с ним встречалась, да и папа почти не говорил о своем отце, – и тот умер?

– Мэдс, ты что, серьезно?

– Ладно, понимаю, бред. Но выслушай меня…

– Не хочу думать об этом. И говорить. Нет. Нет!

– Это в округе Бакс. Потрясающий район, рядом университет. Хорошая работа, чистый воздух, к тому же дом твоих родителей стоит на участке площадью двенадцать акров.

– Тринадцать акров. Тринадцать – число несчастливое.

– И для моей работы это также будет хорошо, Нейт. Я смогу устроить мастерскую, у меня будет отдельное помещение. К тому же ты всегда говорил, что у тебя есть знакомые в управлении охоты и рыболовства. Это было бы гораздо лучше, чем таскаться по улицам этого долбаного города. Ты постоянно говоришь, что полицейские изменились. Стали злее, жестче. Хуже. А еще Нахид сказала, что Оливеру будет полезна близость к природе, и если мы выберемся из города…

– Господи, Мэдс, уймись! Это полная ерунда!

– Нейт, милый, дорогой, я понимаю, как тебе тяжело. Твой отец был…

– Есть. Он еще жив, и он худший из худших, Мэдс. Самовлюбленный социопат, жестокий мерзавец…

– Да, конечно, но…

– И ты ни разу с ним не встречалась. Ты его не знаешь. Совсем не знаешь.

– Но он умрет. Неужели ты не понимаешь? Холодный и бездыханный, он будет лежать в земле, а этот дом станет нашим, и, может быть, ты получишь от своего отца хоть что-то хорошее – возможность бежать из города, снять давление со своего сына, новую работу для меня (твоей любимой женушки), так почему же не согласиться? Может быть – ну может же такое быть, – твой отец просто захотел так…

– Даже не говори такое! Знаю, ты предпочитаешь видеть во всем светлые стороны – и в людях тоже. Но нет, в этом человеке светлой стороны нет. Один сплошной мрак.

– Ты мог бы как-нибудь рассказать об этом.

– И пережить все заново? И заставить тебя мучиться? Нет уж, спасибо. Просто поверь мне на слово: никакой светлой стороны нет. Скорпион всегда жалит лягушку[7].

– Ну хорошо, хорошо. Но в данном случае все может быть по-другому.

– Господи, Мэдс! То же самое раз за разом повторяет лягушка!

– Твой отец умрет. Что плохого он сможет нам сделать?

– Не знаю, Мэдс. Олли не захочет переезжать. Школа ему нравится…

И это действительно было так. Оливеру правда нравилась школа. Школа Растина представляла собой маленькое милое частное квакерское[8] заведение, однако после сегодняшнего разве он сможет в ней остаться? У него не было никакого желания возвращаться туда. Поэтому Оливер сбросил одеяло, распахнул дверь комнаты и босиком прошел на кухню. Он застал своих родителей в противоположных углах, настороженно смотрящих друг на друга.

– Я слышал ваш разговор, – прежде чем родители его заметили, сказал Оливер. – Вы забываете, что квартира у нас маленькая, а стены тонкие.

Родители в панике обернулись на него. Затем переглянулись.

Лицо отца потемнело от боли, которая выплеснулась у него из груди, разливаясь пятном. Боль пульсировала, не собираясь уходить. Обыкновенно она словно сдерживалась невидимой стеной, однако сегодня, похоже, боль преодолела преграду подобно кровавому черному зверю, вырвавшемуся на свободу. В матери также присутствовала боль – но только обузданная. Или, по крайней мере, подавленная.

По опыту Оливер знал, что у каждого человека боль своя, особенная: у одних – маленький сгусток, у других – хаотический огонь. У одних похожа на приливную волну, а у других напоминает яд, разливающийся по жилам, или растущий синяк, или тени на воде. Оливер не понимал, что это значит, чем объясняется и, главное, почему он проклят такой способностью, – но, сколько он себя помнил, боль была видна ему всегда.

Оливер ненавидел это. Однако порой необычная способность оказывалась полезной.

– Привет, парень!.. – начала было мама, однако Оливер не дал ей договорить.

– Я хочу уехать отсюда. Я слышал ваш разговор и хочу уехать отсюда.

– Уверен? – спросил отец.

– Да. – Олли кивнул. – В городе… тяжело. – И это действительно было так. Шум. Огни. Непрекращающийся гул. Но хуже всего – люди. Люди хорошие. Но боль… Она повсюду. Такое обилие боли грозило его сокрушить. Как это произошло сегодня во время занятий по безопасности. Боль неудержимой волной захлестывала Оливера изо дня в день. И становилось только хуже. Боль нужно было унять. И, быть может, переезд поспособствует. Быть может.

– Хорошо, сын, – натянуто улыбнувшись, сказал Нейт. – Хорошо.

Вопрос был решен.

Семейство Грейвзов стало готовиться к переезду.

5. Единственное условие

Вот дом:

Каменный сельский особняк в колониальном стиле, чьи старые кости воздвигнуты в конце восемнадцатого века. Высокое здание с узкими плечами, оно отбрасывает необычайно густую тень, когда солнце всходит позади него. Дверь красная. Козырек над ней зеленовато-голубой. Однако и та и другая краска давно выцвела и шелушилась, подобно струпьям на теле прокаженного. Плитки, которыми вымощена дорожка, потрескались и раскололись, и растущая в трещинах трава сделала их еще шире. На окнах висела паутина, как старая, так и новая. Крытая шифером крыша находилась в ужасном состоянии, многие листы лопнули и оторвались. С электрических проводов свисала глициния, а ядовитый плющ и дикий виноград с пятипалыми листьями заползли на стены, словно стремясь затащить дом под землю. Природа хотела забрать его себе.

Точно так же как деревья зловеще нависали над домом, сам дом, казалось, зловеще нависал над Нейтом. Какое-то головокружительное мгновение ему казалось, будто красная входная дверь распахнется настежь и дом подастся вперед, а дверной проем превратится в раскрытый рот. Который поглотит и проглотит его. От дома веяло смрадным запахом и кошмарными снами.

Нейт разглядывал дом своего детства, который не видел много лет, и вдруг позади послышался шум двигателя и шорох камней под колесами.

Поверенный Рикерт проехал по длинной дорожке, вымощенной растрескавшимся асфальтом, на десятилетнем «БМВ» – и Нейт обрадовался тому, что его появление оторвало его от тягостных размышлений. Рикерт поставил свою машину рядом с маленькой «Хондой», которая, как предположил Нейт, принадлежала сиделке из хосписа.

Выскочив из машины, юрист бодрым шагом подошел к Нейту, прижимая к груди коричневую папку.

– Добрый день, мистер Грейвз, – сказал он.

– Здравствуйте, Рикерт, – ответил Нейт.

– Ваше единственное условие удовлетворено.

– Он сейчас здесь?

Рикерт невозмутимо кивнул. «Он тоже терпеть не мог моего отца», – сообразил Нейт. Что было весьма кстати: отец просто ненавидел всех юристов.

Сунув руку в карман, Нейт достал потрепанную долларовую бумажку. Такую мог бы выдать на сдачу автомат, торгующий чипсами.

Поверенный взял купюру. Протянул Нейту конверт. Заглянув внутрь, Нейт увидел пачку бумаг – все необходимые документы он подписал несколько дней назад, на следующий день после того, как Оливер сказал, что хочет переехать, – а также договор и связку ключей.

В этот самый момент дверь дома открылась и появилась сиделка – широкоплечая женщина с добрыми глазами, шлемом темно-русых волос и печальным выражением на лице.

– Нейтан Грейвз? – спросила она.

Нейт кивнул и тотчас же довольно резко поправил:

– Нейт. Никогда не был Нейтаном.

– Здравствуйте, Нейт, я Мэри Бассет, – сказала сиделка, взяв его руку и задержав ее в своей. – Сиделка из хосписа. Сочувствую вашей утрате.

– Не надо. Я здесь позлорадствовать, а не скорбеть.

Мелькнувшая в глазах у сиделки искорка сообщила Нейту, что она его прекрасно понимает. Ему захотелось узнать, в какой ад вверг ее отец в последнюю неделю своей жизни.

«Руины, которые старый хрыч оставлял за собой повсюду…»

– Он там?

– Да. В спальне на втором этаже.

– В таком случае я хочу на него посмотреть.

* * *

Это и было единственное условие, поставленное Нейтом: три дня назад он сказал Рикерту по телефону, что принимает предложение о покупке дома за один доллар, если ему позволят спокойно, одному «осмотреться» в доме после того, как отец умрет, но до того, как заберут тело.

Его отец через поверенного согласился на это условие.

И вот теперь Нейт был здесь. Смотрел на тело отца.

За время службы в полиции Филадельфии ему приходилось видеть трупы – один раз небывалый летний зной погубил пожилую женщину, превратив ее в раздутое, липкое месиво, покрытое волдырями, сочащимися гноем. В другой раз суровая зима лишила жизни бездомного, заморозив его насмерть у мусорного контейнера. Все те, кого видел Нейт, не были жертвами умышленных убийств – передозировки, аварии и, самое страшное, три тела, найденные после пожара в ночном клубе. То, что было справедливо во всех тех случаях, было справедливо и здесь: у мертвеца нет души. Исчезало что-то очень важное. И это что-то превращало живое существо в восковую бутафорию.

Дряблая стариковская кожа свисала складками с согбенного скелета, желтая и сморщенная, похожая на страницы промокшей Библии. Глаза остекленели, рот вытянулся в тонкую линию, губы превратились в двух мерзких дождевых червей, милующихся друг с другом.

Это был не отец. Уже не он. Просто манекен.

Нейт ожидал, что, когда снова увидит отца, ощутит негодование, которое уступит место ярости, подступающей лавой к горлу, реву огненной магмы, сдержать которую невозможно.

Он надеялся, что испытает радость, подобно маленькому ребенку, которому сказали, что чудовища в чулане больше нет – более того, не осталось вообще никаких чудовищ, все они обезглавлены, и отныне будут только воздушные шарики и катание на карусели.

Он боялся, что испытает печаль, – что, когда увидит отца в этот последний раз, в нем откроется что-то глубоко погребенное, резервуар печали при виде мертвого старика. Станет грустно оттого, что у него не было детства, которое должно было быть. Грустно от попыток понять, что сделало его отца тем человеком, каким он стал.

Вместо этого Нейт ощутил лишь пустоту. Чистая доска, с которой стерли все надписи, оставив лишь влажную блестящую черную поверхность.

И все-таки кое-что он почувствовал: то, что в этой комнате он чужой. Отец никогда не пускал его сюда. Об этом даже не было речи. Однажды Нейт тайком заглянул и посмотрел, что к чему, надеясь, что его не поймают, но отец каким-то образом проведал. Он всегда все узнавал. Наверное, молекулы в комнате сместились.

(Для Нейта все кончилось плохо. Синяки не сходили несколько недель.)

Ему стало не по себе. Как будто он снова попался. Но Нейт не поддался этому чувству. Не убежал, хотя очень хотел.

Комната изменилась. Беспорядка в ней стало больше, она превратилась в царство старьевщика: на комоде пачки журналов про оружие, кипы грязной одежды, в углу пара неработающих мышеловок (никаких мышей нет), стопка грязных тарелок на ночном столике рядом с поддельными часами «Ролекс» и древним стрелочным будильником с двумя металлическими чашками сверху. Когда Нейт жил здесь, комната так не выглядела – мать поддерживала в ней идеальную чистоту. Именно она приводила все молекулы в порядок, сохраняла их в порядке, и все ради удовольствия старого мерзавца.

Также Нейт ожидал найти здесь отцовское оружие: пистолет 45-го калибра в бельевом ящике, помповое ружье под кроватью, двухзарядный короткоствольный пистолет в шкафу в коробке из-под обуви. И если оно лежало там, то было заряжено. Отец страдал манией преследования. Утверждал, что рано или поздно его попытаются обокрасть – что-то из арсенала необоснованных расистских страхов вроде выстроившихся в темном лесу за домом в очередь негров или только выстраивающихся мексиканцев, вознамерившихся похитить у него поддельные часы. «Король должен защищать свой замок», – повторял отец. Но он не был королем. А это никакой не замок.

Но одно все же удивило Нейта.

Отец не прикончил себя.

У него это был пунктик. «Если заболею, серьезно заболею, приставлю себе к подбородку ружье. Уйду на своих условиях». Это он сказал своему сыну, когда тому было… сколько? Двенадцать? Кто говорит такие вещи двенадцатилетнему мальчишке?

– Трус! – сказал Нейт, не ожидая ответа.

Отец тем не менее ответил.

Его тело напряглось, жизнь внезапно вернулась в члены. Труп выгнул спину, глаза раскрылись, нижняя челюсть отвалилась, раскрылась широко, еще шире, с хрустом, лицо быстро превратилось в маску бесконечного страдания. Отец вздохнул – словно сквозняк со свистом ворвался в разбитое окно, затем последовала безумная вспышка света…

– Господи… – пробормотал Нейт, пятясь от кровати.

И тут он увидел своего отца – другую версию отца, стоящую в углу комнаты. Невозможно, но так оно и было: один отец лежал на кровати, второй сторожил угол спальни. Тот, что в углу, был в облепленных засохшей грязью джинсах и грязной футболке и держал громоздкий пистолет армейского образца в левой руке, не в той руке. Он смотрел прямо на Нейта – таращился на него, а может быть, сквозь него. Нейт не мог понять, а тем временем труп отца на кровати напрягался и выгибался все сильнее, пронзительное свистящее дыхание становилось все громче и громче, выходя за пределы возможного.

– Нейтан? – спросила отцовская версия в углу голосом таким сиплым, что он был похож на жужжание потайного осиного гнезда в стене.

Дверь в спальню распахнулась, и в комнату торопливо вошла сиделка. Тело на кровати расслабилось и обмякло. Нейт заморгал – явление в углу, второй Карл Грейвз, исчезло.

– В чем дело? – спросила сиделка.

– Я…

Но Нейт не смог ответить. Отстранив сиделку, он быстро спустился по узкой лестнице, пересек ненавистный дом и выбежал на улицу.

На глазах у Рикерта его вырвало на заросшую сорняками клумбу.

* * *

– Это называется посмертная миоклония, – сказала Мэри Бассет.

Нейт сидел на бампере своего старенького «Чероки». Во рту у него стоял кислый вкус рвоты, сердце по-прежнему выбивало барабанную дробь по грудине.

Сиделка стояла, скрестив руки на груди.

– Иногда после прекращения жизненных процессов в теле происходит спазм или судороги, что может сопровождаться выдохом. Звук… жуткий. Впервые я услышала его в медицинском училище, когда первый раз реанимировала больного, и до сих пор не могу этого забыть.

Рикерт стоял поблизости, с отрешенным любопытством слушая разговор.

– Но отец ведь умер, правильно? – выдохнул Нейт. – Как давно?

– Час назад.

– Эти судороги могут произойти через такой большой срок после… – Он решил воспользоваться эвфемизмом сиделки: – «Прекращения жизненных процессов»?

Та пожала плечами:

– На моем опыте такого не случалось, но биология – штука непостижимая.

– Но это еще не все, – продолжал Нейт. – Я видел его, отца, стоящего в углу. Его, но в то же время не его. Что-то вроде призрака.

Лицо Мэри стало печальным, сочувствующим.

– В таких видениях нет ничего необычного. Вы испытали значительный стресс. Если вам будет легче думать, что вы видели душу отца, пусть будет так. Если вы предпочитаете считать, что это была галлюцинация, тоже хорошо. – Она попыталась улыбнуться. – Тут неправильных ответов нет и не может быть.

– Ладно, – кивнул Нейт. «Просто галлюцинация», – подумал он. – Спасибо.

Сиделка повернулась к юристу:

– Я выбросила все лекарства и подготовила свидетельство о смерти. Если хотите, могу связаться с похоронной службой.

На страницу:
2 из 9