bannerbanner
Жизнь пчел. Разум цветов
Жизнь пчел. Разум цветов

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

«Tantus amor florum, et generandi gloria mellis», – восклицает Вергилий, который передал нам в четвертой книге «Георгик», посвященной пчелам, очаровательные заблуждения древних, наблюдавших природу глазами, еще совершенно ослепленными присутствием воображаемых богов.

XII

Почему они отрекаются от сна, от сладости меда, от любви и чудных досугов, которые знает, например, их крылатый брат – мотылек? Разве они не могли бы жить подобно ему? Но их теснит не голод. Им для насыщения достаточно двух-трех цветков, а они за час побывают на двух или трех сотнях, чтобы собрать сокровище сладости, которого они не вкусят. К чему столько труда, откуда такая уверенность? Вы, значит, уверены, что поколение, для которого вы умираете, заслуживает подобных жертв, что оно будет прекраснее и счастливее, что оно совершит нечто, чего вы не могли бы сделать? Мы видим вашу цель – она так же ясна, как и наша: вы хотите жить в вашем потомстве так же долго, как сама земля; но в чем же цель этой великой цели и миссия этого вечно возобновляемого существования?

Но не мы ли это терзаемся в колебаниях и заблуждениях, не мы ли пустые мечтатели, ставящие вам бесполезные вопросы? Вы могли бы путем постоянной эволюции достигнуть всемогущества и совершенного счастья, вы могли бы достигнуть последних высот, откуда вы господствовали бы над законами природы, вы могли бы стать, наконец, бессмертными богинями, а мы все продолжали бы вас вопрошать, все еще спрашивали бы вас: на что вы надеетесь, куда вы стремитесь, где вы думаете остановиться? И мы продолжали бы думать, что у вас нет желаний. Мы так устроены, что нас ничто не удовлетворяет, что ничто нам не кажется имеющим цель в самом себе, что ничто для нас не является просто существующим, без задней мысли. Могли ли мы до настоящего дня вообразить хоть одного из наших богов, от самого грубого до самого разумного, не заставивши его немедленно волноваться, не вынудивши его создать целую массу существ и вещей, искать тысячу целей вне его самого? И примиримся ли мы когда-нибудь с тем, чтобы спокойно представлять собою в течение некоторого времени интересную форму деятельности материи, а потом снова возвращаться, без сожалений и без удивления, к другой форме – бессознательной, неизвестной, бесчувственной, вечной?

XIII

Но не надо забывать нашего улья, где рой теряет терпение, – нашего улья, который кипит и уже выпускает черные вибрирующие волны, подобные звучному сосуду под жгучим солнцем. Полдень. Можно сказать, что среди царящего зноя деревья сдерживают все свои листья, подобно тому, как сдерживается дыхание в присутствии чего-нибудь очень сладостного, но очень серьезного. Пчелы дают заботящемуся о них человеку мед и ароматный воск, но – и это стоит, может быть, еще больше, чем мед и воск, – они привлекают его внимание на ликование июня, дают ему почувствовать гармонию прекрасных дней, напоминают, что все события, в которые они вмешиваются, связаны с ясным небом, с праздником цветов, с наиболее счастливыми часами года. Они – душа лета, часы, указывающие мгновения изобилия, быстрые крылья подымающихся ароматов, разум парящих лучей, ропот трепещущих сияний, песнь покоящейся атмосферы, и их полет – видимый знак, обнаруженный мелодичный звук маленьких бесчисленных радостей, которые рождаются от теплоты и живут в свете. Они заставляют понять самый сокровенный голос прекрасных мгновений природы. Кто их знал, кто их любил, тому лето без пчел покажется таким же жалким, таким же несовершенным, как если бы оно было без птиц и без цветов.

XIV

Тот, кто впервые присутствует при таком оглушающем и беспорядочном событии, каким является роение хорошо населенного улья, бывает им сильно смущен и приближается к нему со страхом. Он не узнает больше серьезных и мирных пчел трудолюбивых часов. Несколько мгновений раньше он видел, как они прилетали со всех концов деревенского простора, озабоченные, как маленькие буржуазные хозяйки, которых ничто не отвлечет от их хозяйственных занятий. Они возвращались почти незамеченными; утомленные, запыхавшиеся, торопливо и волнуясь, они встречали лишь приветствие в виде легкого знака щупальцев юных амазонок у входа. Самое большее, если они обменивались тремя или четырьмя словами, вероятно неизбежными, сдавая второпях свой сбор меда одной из молодых носильщиц, которые всегда находятся во внутреннем дворе завода; или же они отправлялись, чтобы сложить самим в обширных амбарах, окружающих ячейки выводка, две тяжелые корзины цветочной пыли, прицепленные к их бедрам, и затем немедленно возвращались снова, не беспокоясь о том, что происходит в мастерских, в дортуаре куколок или в царском дворце, не вмешиваясь ни на минуту в говор и шум публичной площади, лежащей у входа и заполненной во время большого зноя болтовнею вентиляторш, которые, по живописному выражению французских пчеловодов, «font la barbe».

XV

Но теперь все изменилось. Правда, некоторое число работниц мирно, как будто ничего не должно произойти, отправляются в луга, возвращаются оттуда, чистят улей, подымаются в комнаты, где выводятся яйца, не поддаваясь общему опьянению. Это те, которые не будут сопровождать царицу, а останутся в старом жилище, чтобы его охранять, беречь и кормить оставляемых здесь девять или десять тысяч яиц, восемнадцать тысяч личинок, тридцать шесть тысяч куколок и семь или восемь принцесс. Они были избраны для этих суровых обязанностей, неизвестно, ни в силу каких правил, ни кем, ни каким образом. Они остаются верными своим обязанностям спокойно и непреклонно, и хотя я много раз повторял опыт, посыпая красящим веществом некоторых из этих безропотных «сандрильон», которых довольно легко узнать по их серьезным, немного тяжелым манерам среди празднично настроенного народа, – очень редко случалось, чтобы я находил хоть одну из них в опьяненной толпе роя.

XVI

Между тем очарование этого дня, кажется, непреодолимо. Это исступление жертвы, быть может бессознательной, требуемой богом; это праздник меда, победа расы и будущего, это единственный день радости, забвения и безумия, это единственное воскресенье пчел. Думают, что это также единственный день, когда они едят досыта и вполне узнают сладость сокровища, которое они собирают. Они имеют вид пленниц, внезапно освобожденных и перенесенных в страну изобилия и отдохновения. Они ликуют, они больше не владеют собой. Они, которые никогда не производят неточного или бесполезного движения, входят и выходят, суетятся, снова входят, чтобы возбудить своих сестер посмотреть, готова ли царица, заглушить свое нетерпение. Они летают гораздо выше, чем обыкновенно, и колеблют листья всех деревьев вокруг улья. У них больше нет ни опасений, ни забот. В них нет больше дикости, мелочности, подозрительности, раздражительности, задора, неукротимости. Человеку, неведомому господину, которого они никогда не узнают, не удается их поработить иначе, как соображаясь со всеми привычками их труда, уважая все их законы и следуя шаг за шагом по колее, выбитой в их жизни разумом, всегда направленным ко благу будущего и никогда не смущающимся и не отклоняющимся от своей цели. Теперь этот человек может к ним приблизиться, разорвать золотистую и теплую завесу, которую образуют вокруг него их звенящие вихри; он может брать их в руки, собирать подобно кисти плодов – они так же кротки, так же безобидны, как рой стрекоз или бабочек; и в этот день, счастливые, ничем больше не владеющие, с верою в будущее, если их не отделят от царицы, носительницы этого будущего, – они подчиняются всему и не ранят никого.

XVII

Но настоящий сигнал еще не дан. В улье происходят невообразимое смятение и беспорядок, причины которых невозможно открыть. В обыкновенное время пчелы, вернувшись в улей, забывают, что у них есть крылья, и каждая держится почти неподвижно, но не бездеятельно, на сотах, на том месте, которое ей предназначено по роду ее работы. Теперь, обезумевшие, они движутся сомкнутыми кругами сверху донизу вертикальных стенок, как волнующееся тесто, движимое невидимой рукой. Внутренняя температура улья быстро повышается, иногда до такой степени, что воск построек размягчается и деформируется. Царица, которая обыкновенно никогда не покидает центральных сот, пробегает взволнованная, задыхающаяся по поверхности разгоряченной, все время движущейся толпы. Делается ли это для того, чтобы ускорить отлет, или замедлить его? Приказывает ли она, или, наоборот, умоляет? Распространяет ли она это поразительное волнение, или сама ему поддается? Кажется довольно очевидным, судя по тому, что нам известно из общей психологии пчелы, что роение всегда совершается против воли старой царицы. В сущности, в глазах аскетических работниц, дочерей царицы, последняя является органом любви, необходимым и священным, но немного бессознательным и часто легкомысленным. И они обращаются с ней как с матерью, опекаемой детьми. Но они относятся к ней с героическим и безграничным уважением и нежностью. Для нее оставляется самый чистый мед, специально дистиллированный и усвояемый почти полностью организмом. У нее есть свита телохранителей или ликторов, по выражению Плиния, которые бодрствуют над ней день и ночь, облегчают ее материнский труд, приготовляют ячейки, куда она должна класть яйца, лелеют ее, ласкают, кормят, чистят, даже поглощают ее отбросы. При малейшей происшедшей с нею случайности эта новость распространяется от одной пчелы к другой, и весь народ суетится и сокрушается. Если ее похитить из улья, и при этом пчелы не могут надеяться заместить ее, потому ли, что она не оставила предназначенной наследницы, или потому, что не имеется рабочей личинки моложе трех дней (так как всякая рабочая личинка моложе трех дней может, благодаря особому питанию, быть превращенной в царскую куколку; это – великий демократический принцип улья, который уравновешивает прерогативы материнского предназначения), если при таких условиях схватить царицу, заключить ее и отнести далеко от ее улья, то, как только будет констатирована ее гибель, для чего иногда требуется два или три часа, прежде чем это станет известно всем, – так велик город, – работа прекращается почти повсюду. Малюток покидают, часть населения бродит где попало в поисках за маткою, другая выходит из улья искать ее, гирлянды работниц, занятых постройкой сотов, разрываются и расстраиваются, сборщицы не посещают больше цветов, стража у входа дезертирует со своего поста, посторонние грабительницы и все паразиты улья, постоянно подстерегающие добычу, свободно входят и выходят, не встречая и тени протеста ради защиты с таким трудом накопленных сокровищ. Мало-помалу обитель беднеет и население редеет, ее потерявшие мужество обитательницы скоро умирают от грусти и нужды, хотя все цветы лета раскрывают перед ними свои чашечки.

Но если им возвратить их верховную мать, прежде чем ее гибель станет свершившимся и непоправимым фактом, прежде чем деморализация улья проникнет слишком глубоко (пчелы – как люди: несчастие и слишком продолжительное отчаяние затемняют их разум и портят их нравы), если возвратить царицу в улей через несколько часов, то ей будет сделана необыкновенная и трогательная встреча. Все теснятся вокруг нее, собираются толпой, ползут одна на другую, ласкают ее мимоходом своими длинными щупальцами, которые заключают в себе столько еще не объясненных органов, предлагают ей меду и шумно сопровождают ее до царских покоев. Порядок тотчас же восстановляется, работа возобновляется от центральных сот с выводками до самых отдаленных пристроек, где сложены избытки сбора; сборщицы выходят черными рядами и возвращаются иногда меньше, чем через три минуты, уже нагруженные нектаром цветов и их пылью; грабители и паразиты изгоняются или избиваются, улицы выметены, и в улье тихо и монотонно звучит эта особенная и счастливая песнь, которая является задушевною песнью, связанною с присутствием царицы.

XVIII

Известны тысячи примеров привязанности и абсолютной преданности работниц их царице. Во всех катастрофах маленькой республики – падение улья или сотов, жестокость или невежество человека, холод, голод и даже болезнь, – если народ погибает в массе, царица почти всегда бывает спасена, и ее находят живою под трупами ее верных дочерей. Ее все защищают, облегчают ей бегство, делают ей из своих тел оплот и убежище; сохраняют для нее самую здоровую пищу и последние капли меду. И до тех пор, пока она жива, как бы ни было велико бедствие, отчаяние не овладевает обителью «девственниц, пьющих росу». Разбейте двадцать раз подряд их соты, отнимите у них двадцать раз их детей и их припасы – вы не заставите их сомневаться в будущем; их голодные, опустошенные ряды, доведенные до маленького отряда, которому едва удается скрыть их мать от глаз врага, реорганизуют распорядок колоний, принимают самые быстрые меры, снова распределят между собою работу, согласно ненормальным нуждам этой несчастной эпохи, и немедленно опять принимаются за труд с таким терпением, жаром, разумением, стойкостью, которые не часто встречаются в столь высокой степени в природе, хотя большинство существ выказывают больше мужества и уверенности, чем человек.

Чтобы устранить упадок духа и поддержать в них любовь, не нужно даже присутствия царицы – достаточно, если она в час своей смерти или своего ухода оставила хоть самую хрупкую надежду на потомство. «Мы видели, – говорит достопочтенный Лангстрот, один из отцов современного пчеловодства, – мы видели колонию, в которой не было достаточно пчел, чтобы покрыть сот в десять квадратных сантиметров, пробовавшую воспитать царицу. В течение целых двух недель они сохраняли надежду; наконец, когда число их было доведено до половины, их царица родилась, но ее крылья были так несовершенны, что она не могла летать. И хотя она была калекой, ее пчелы обращались с ней с не меньшим уважением. Неделю спустя оставалось не больше дюжины пчел; наконец, несколько дней спустя, царица исчезла, оставивши на сотах неутешных несчастных».

XIX

Вот, между прочим, одно обстоятельство, вызванное неслыханными испытаниями, которым подвергает наше современное тираническое вмешательство этих несчастных, но непоколебимых героинь, – обстоятельство, где удается проследить самые глубокие проявления дочерней любви и самоотвержения. Мне не раз приходилось, подобно всем любителям пчел, выписывать из Италии оплодотворенных цариц, потому что итальянская раса лучше, сильнее, плодовитее, деятельнее и более кротка, чем наша. Эта пересылка производится в маленьких ящиках с просверленными дырками. Туда кладут немного припасов и заключают царицу в обществе нескольких работниц, выбранных, по возможности, между самыми старыми (возраст пчел узнается довольно легко по их более гладкому туловищу, тощему, почти голому, и особенно по их крыльям, изношенным и изодранным в работе) для того, чтобы кормить царицу, заботиться о ней, беречь ее во время путешествия. Очень часто по прибытии большая часть работниц оказывается погибшей. Один раз даже все умерли от голода; но и в этот раз, как в другие, царица была невредима и здорова, а последняя из ее спутниц, вероятно, погибла, предлагая своей владычице, которая являлась для нее символом жизни, более драгоценной и обширной, чем ее собственная, последнюю каплю меда, имевшуюся у нее в запасе в глубине ее зоба.

XX

Человек, заметив постоянство этой привязанности, сумел употребить в свою пользу вытекающие из нее или заключенные в ней необыкновенное политическое чутье, рвение в труде, настойчивость, великодушие, страсть к будущему. Благодаря этой привязанности человеку удалось за последние годы до некоторой степени приручить, без их ведома, диких амазонок, потому что они не уступают никакой чуждой силе, и в своем бессознательном рабстве они все-таки служат только своим собственным порабощающим их законам. Человек может быть уверенным, что, управляя царицей, он держит в руках душу и судьбы улья. Смотря по тому, как он ею пользуется, как он ею, так сказать, играет, он может, например, вызвать, умножить, помешать или ограничить роение; он соединяет или разделяет колонии, направляет эмиграцию государств. Тем не менее верно, что царица, в сущности, является только живым символом, который, как все символы, представляет собою принцип менее видимый и более обширный, с которым пчеловоду полезно считаться, если он не хочет подвергаться неоднократным неудачам. В конце концов, пчелы в этом нисколько не обманываются и не теряют из виду своей истинной и неизменной нематериальной властительницы – своей преобладающей идеи, которую они провидят сквозь свою видимую, эфемерную царицу. Сознательна ли эта идея или нет, важно лишь постольку, поскольку мы хотим, в частности, дивиться пчелам, обладающим этой идеей, или природе, вложившей ее в них. Где бы эта идея ни заключалась – в этих маленьких, таких тщедушных телах или в великом неведомом теле, – она достойна нашего внимания. И, говоря мимоходом, если бы мы остереглись подчинять наше внимание стольким условиям места и времени, мы бы не теряли так часто случая открывать наши глаза с удивлением, – а нет ничего благотворнее, как открывать их таким образом.

XXI

Можно возразить, что все это – очень рискованные и слишком человеческие догадки; что пчелы, вероятно, не имеют ни одной из подобных идей; что понятия будущего, любви к расе и столько других, которые мы им приписываем, суть не что иное, как формы, принимаемые для них жизненными потребностями, страхом страдания и смерти и привлекательностью наслаждения. Соглашаюсь – все это, если угодно, только так говорится, – поэтому я и не придаю сказанному большой важности. Единственная достоверная здесь вещь, – как она единственно достоверная вещь и во всем остальном, доступном нашему знанию, – это констатирование факта, что при таких-то и таких-то условиях пчелы ведут себя по отношению к своей царице таким-то и таким-то образом. Остальное – тайна, относительно которой можно только делать догадки, более или менее приятные, более или менее остроумные. Но если бы мы говорили о людях так, как было бы, может быть, благоразумно говорить о пчелах, – имели ли бы мы право сказать о них много больше? И мы тоже повинуемся только нуждам, влечению к наслаждению или ужасу перед страданием, и то, что мы называем нашим разумом, имеет то же происхождение и ту же миссию, как и то, что мы называем инстинктом у животных. Мы совершаем известные акты и думаем, что нам известны их действия; мы подвергаемся другим актам и льстим себя надеждою, что мы проникаем в их причины лучше, чем это делают пчелы; но, кроме того, что это предположение не основано ни на чем непоколебимом, – эти акты ничтожны и редки, сравнительно с огромной массой других, и все – наиболее известные и самые неведомые, самые мелкие и самые грандиозные, ближайшие и самые удаленные – совершаются в глубоком мраке, среди которого возможно, что мы приблизительно так же слепы, как мы то предполагаем относительно пчел.

XXII

«Нужно согласиться, – говорит где-то Бюффон, который относится к пчелам с довольно забавным озлоблением, – нужно согласиться, что, если взять этих насекомых в одиночку, то у каждого из них окажется меньше дарований, чем у собаки, обезьяны и большинства животных; нужно согласиться, что пчелы менее послушны, менее привязаны, менее чувствительны, одним словом – у них меньше таких качеств, сравнительно с нашими; но в таком случае нужно согласиться, что их кажущаяся разумность происходит из их соединенного множества; между тем само это соединение не предполагает никакой разумности, потому что они соединяются совсем не из нравственных соображений, и они находятся вместе без их согласия. Значит, это общество есть не что иное, как физическое соединение, требуемое природой и независимое от какого бы то ни было сознания, какого бы то ни было рассуждения. Пчела-матка производит десять тысяч индивидов, всех сразу и в одном и том же месте; эти десять тысяч индивидов, если бы они даже были в тысячу раз бессмысленнее, чем я предполагаю, будут вынуждены, для того лишь, чтобы продолжать существовать, каким-нибудь образом устроиться; так как все они действуют одинаково и с равными силами, то, если бы они даже начали друг другу вредить, в силу этого самого они скоро пришли бы к тому, что стали бы вредить друг другу наивозможно меньше, то есть помогали бы друг другу; они имели бы, значит, вид, будто понимают один другого и стремятся к одной цели; скоро наблюдатель начнет им приписывать разные намерения и весь недостающий им разум; он захочет объяснить каждое их действие; каждое их движение скоро будет иметь свой мотив, и отсюда произойдут чудеса или чудовища рассуждений без числа; ибо эти десять тысяч индивидов, которые были произведены зараз, которые жили вместе, которые все метаморфозировались приблизительно в одно время, – все они не могут не делать то же самое и, если они хоть сколько-нибудь чувствительны, приобретают общие привычки, устраиваются, чувствуют себя хорошо вместе, занимаются своим жилищем, удалившись, снова возвращаются и т. д., а отсюда – архитектура, геометрия, порядок, предусмотрительность, любовь к отечеству, одним словом – республика; а все это, как видно, основано на восхищении наблюдателя».

Вот совсем другой способ объяснять наших пчел. Сначала он может показаться более естественным; но, в сущности, не происходит ли это по той простой причине, что он не объясняет почти ничего? Я умалчиваю о существенных ошибках этой страницы; но разве не нужно известной разумности, чтобы так приспособиться к нуждам совместной жизни, по возможности наименее вредя друг другу; эта разумность покажется тем более замечательной, чем ближе придется рассмотреть, каким образом эти «десять тысяч индивидов» избегают необходимости вредить один другому и достигают того, что помогают друг другу. К тому же – не есть ли это наша собственная история; и что говорит старый раздраженный натуралист такого, что не было бы вполне применимо ко всем нашим человеческим обществам? Наша мудрость, наши добродетели, наша политика – горькие плоды необходимости, позолоченные нашим воображением, – не имеют другой цели, как утилизировать наш эгоизм и обратить на общую пользу естественно вредную деятельность каждого индивида. И потом, повторяю опять, если не хотят признать, чтобы пчелы имели какие-нибудь идеи, какие-нибудь чувства, которые мы им приписываем, то все-таки имеет ли для нас какую-нибудь важность, куда будет направлено наше удивление? Если думают, что неосторожно восхищаться пчелами, мы будем восхищаться природою; всегда наступит мгновение, когда у нас нельзя будет отнять наше восхищение, и мы ничего не потеряем от того, что отступили и выждали.

XXIII

Как бы то ни было, но пчелы в своей царице (мы не оставляем нашей догадки, имеющей, по крайней мере, то преимущество, что она связывает в нашем уме известные акты, очевидно, связанные и в действительности) обожают не столько самую царицу, сколько бесконечное будущее их расы. Пчелы совсем не сентиментальны, и когда какая-нибудь из них возвращается с работы настолько серьезно раненной, что они считают ее больше неспособной быть полезной, то они безжалостно ее изгоняют. А между тем нельзя сказать, чтобы им было совсем недоступно чувство известного рода личной привязанности к их матери. Они ее узнают между многими. Даже когда она стара, жалка, искалечена, стража у входа никогда не позволит проникнуть в улей неизвестной царице, как бы она ни казалась молода, прекрасна, плодовита. Тут лежит поистине один из фундаментальных принципов их распорядков, от которого они отступают только иногда, в эпоху наибольшего сбора меда, для какой-нибудь чужой работницы, хорошо нагруженной припасами.

Когда царица сделается совершенно бесплодной, пчелы замещают ее другою, воспитавши для этой цели несколько принцесс. Но что они делают со старой верховной матерью – это в точности не известно; но иногда пчеловодам приходилось находить на сотах улья находящуюся во цвете сил и лет царицу, а совсем в глубине, в темном убежище, старую матку («maitresse», как ее называют в Нормандии), похудевшую и увечную. Надо думать, что в таком случае они должны были принимать меры для ее защиты от ненависти ее мощной соперницы, которая только и мечтает об ее смерти, ибо царицы питают друг к другу непобедимое отвращение, заставляющее их бросаться одна на другую, как только они окажутся вдвоем под одной кровлей. Можно думать, что в указанном случае пчелы обеспечивают старой царице скромное и мирное убежище в отдаленном углу обители, где она и может доживать свой век. Здесь мы опять соприкасаемся с одной из тысяч загадок воскового царства, и нам еще раз представляется случай констатировать, что политика и привычки пчел совсем не фатальны и не узки и что они повинуются многим импульсам, более сложным, чем те, которые мы полагаем известными.

XXIV

Мы на каждом шагу нарушаем законы природы, которые должны казаться пчелам наиболее непоколебимыми. Мы каждый день ставим их в такое положение, в каком очутились бы мы сами, если бы кто-нибудь вдруг уничтожил вокруг нас законы тяжести, пространства, света или смерти. Что же сделали бы они, если ввести к ним в улей, силою или обманом, вторую царицу? В природном состоянии этот случай, благодаря входным часовым, может быть, никогда не представлялся с тех пор, как пчелы существуют в этом мире. Они совсем не теряют головы и умеют согласить возможно лучшим образом два принципа, которые они чтут, как божественные повеления. Первый – это принцип единого материнства, от которого они никогда не отступаются, кроме случая (и исключительно одного этого) бесплодности царствующей матки. Второй принцип еще более удивителен; его также нельзя преступить, но возможно фарисейски обойти. Это принцип неприкосновенности личности всякой царицы. Пчелам было бы легко пронзить насильно забравшуюся к ним царицу тысячью отравленных жал; она погибла бы немедленно, и им осталось бы только вытащить из улья ее труп. Но хотя у них жало всегда наготове, хотя они им пользуются во всякое время, чтобы сражаться друг с другом, чтобы убивать трутней, врагов или паразитов, они никогда не выпускают жала против царицы, точно так же, как и царица никогда не выпускает своего жала ни против человека, ни против животного, ни против обыкновенной пчелы; ее царское оружие не выпрямлено, как у работницы, а согнуто в виде сабли, и она обнажает его только тогда, когда борется с равной, то есть с другой царицей.

На страницу:
3 из 7