Полная версия
Опосредованно
«Чё-то не получилось праздника для тебя, извини», – Олег сказал это для того, чтобы Лена его хотя бы немного начала опровергать, или правда хотел придумать по пути что-нибудь феерическое и так и не придумал. «Да нет, весело, – на всякий случай утешила Елена. – Нет, правда», – пытаясь добавить голосу убедительности повторила она, когда заметила, что Олег вглядывается в ее лицо. Если бы Олег стремился к некому нагнетанию лирического момента, время и место он выбрал хуже некуда. Окружающая тополиная темнота полнилась звуками, которые слабо способствовали сгущению амурчиков вокруг парочек: неподалеку две громкоголосые барышни делили между собой молодого человека; еще рядом пели под гитару песенку из детского фольклора, где герои сказки «Буратино» оказывались связаны диковинной кукольной оргией; за спиной Олега и Лены некто, отделенный от них не слишком большим расстоянием и несколькими рядами акации, удивительно долго исполнял что-то вроде номера художественной рвоты: так экспрессивно, так долго и так обильно его выворачивало. В моменты относительной тишины шарканье гуляющих по парковым тропкам людей было похоже на звуки тапочек в ночном больничном коридоре.
«Может, литры попробуешь, раз все так получилось?» – Олег спросил особенным тихим голосом, каким с Леной никто никогда не заговаривал. Она слегка отшатнулась, не столько от неожиданного предложения, сколько от такой необычной для нее интонации. Олег махнул рукой, в голосе его была досада на самого себя: «Ну это не винище, не косяк, даже не сиги, пахнуть не будет, даже Ирка уже пробовала – и ничего. Палёнка и то опаснее». Лена помнила, что Ирина рассказывала, как пробовала стишки, которые кто-то притащил на одну из многочисленных пьянок юных художников. «Ну ничего так, все странное вокруг становится», – поведала Ира без сильного восторга.
НТВ изобиловал такими историями про наивных молодых людей, которых добрые знакомые сажали на иглу или еще какую дрянь, а заканчивалось все кражей вещей из дома либо проституцией ради очередной дозы. О стишках плохого почти не говорили, трава или контрафактные сигареты волновали создателей криминальных сюжетов на телевидении гораздо больше, а если стишки и упоминали, то в том ключе, что это верная дорога к более тяжелым наркотикам или опробованный многими поколениями способ скатить свою жизнь на дно. При этом Ирина что-то не скатилась на дно, а уехала в Екатеринбург. Лена тоже могла уехать, у нее в Екатеринбурге жили дядя и двоюродная сестра, они бы помогли, если бы возникли трудности с деньгами, с жильем. Лена могла поступить и на заочку – армия-то ей не грозила.
Покуда Елена переживала разлитие желчи по организму в досаде на саму себя, Олег рассказывал, что стишки им давал тренер перед важными соревнованиями и не сказать, что возникла сильная привычка. «Я в армейке закурил, и то труднее было отвыкать, – сказал Олег. – Ты же так с ума сойдешь или сделаешь с собой чё-нибудь, как первокурсники с философского».
«У вас родители нормальные, – отвечала Елена. – А у меня папа алкоголик был. Пойду по его стопам, не дай бог». «Да ну, глупости всё это», – горячо кинулся разубеждать Олег. – Ты сильная же, тем более девка, лет через десять, даже если захочешь – у тебя просто времени не будет на стишки, на другую херню постороннюю». Она уже готова была согласиться, а он сам дал заднюю: «Хотя, нафиг, действительно. Всё, забудь». «Да нет, даже интересно», – просто чтобы потравить Олега, Лена, что называется, полезла ему под шкуру, всячески изображая энтузиазм. «Не-не-не-не-не. Проехали, – отрезал Олег. – Хватит глупостей на сегодня. Пошли уже по домам. Тебя там уже потеряли, наверно». «Тогда через Быкова, – предложила Лена. – Так дольше немного».
«А давай», – попросила она, когда были они уже недалеко от ее дома, под фонарем, среди протянутой вперед и назад улицы с блестящими трамвайными путями и фигурно растрескавшимся асфальтом. «Решила все-таки побунтовать? Восстание ботаников?» – в голосе Олега были усмешка и некое сочувствие. «Ты зато не ботаник», – ответила Елена. Олег выковырнул блокнот из заднего кармана джинсов, у блокнота была черная пластиковая обложка, в обложке была щель, куда Олег полез пальцем, выуживая клочок бумаги – сложенный до размеров почтовой марки обрывок тетрадного листа в клетку. На раскрытых страницах блокнота, шевелящихся, как таблицы в справочном вокзальном автомате, виднелись черные в фонарном свете имена и номера телефонов. «Можешь себе оставить, – сказал Олег, вкладывая бумажку в ладонь Лены. – У тебя эпилепсии, кстати, нет?» «А надо, чтоб была?» – спросила Елена, раскрывая бумажку, будто упаковку ириски.
«Тебе не надо?» – спросила Лена, мельком взглянув на три четверостишия, записанные столбиком. «Я его и так помню. На меня уже не действует. Надо забыть сначала и потом, через год где-то, прочитать», – Лена посмотрела на Олега, проверяя, врет он или нет, боится ли читать сам или просто издевается и шутит, как в американской комедии, где наивным молодым людям подсунули аспирин, а они, придумав, что их накрыло, натворили множество глупостей в своем городке. Лена решила, что ни за что не поддастся эффекту стишков, если таковой будет. «Читай давай, а то передумаю», – шутливо и в то же время явно колеблясь, пригрозил Олег.
Стихи начинались словами: «Будто большой стеклянный предмет с пузырьком внутри», следом шло описание зимнего вечера, улицы – ничего особенного, но с последней строчкой: «Этот вощеный свет», – Лена почувствовала почему-то ком в горле и слёзы на глазах. Это было странно, потому что ничего грустного в стишке не было, в середине упоминался даже Новый год. Через некоторое время Лена обнаружила, что смотрит уже не на листок, а себе под ноги, где сухая соломинка, черные камешки асфальтовой шкуры, осколки бутылочного и автомобильного стекла, обрывок пивной этикетки, лежа вместе, казались продолжением только что прочитанных четверостиший, просто не обретшим еще словесную форму. Лена огляделась по сторонам, наслаждаясь новым своим зрением. Деревья стояли совершенно неподвижно, но при этом издавали вкрадчивый шум, чем-то похожий на змеиное шипение; всякие там городские огонечки и окошечки, располагавшиеся на разном расстоянии от Лены (умом она это понимала), лежали на воздухе, как на плоском экране, при этом казалось, что каждое пятно света как-то шевелится внутри себя самого. Все окружающее было полно деталями, совершенно осознанно пригнанными одна к другой: Олег стоял в таком месте сетки дорожных трещин, словно это трещины, сбежавшись вместе, взрастили его, как какой-нибудь гриб с внимательными глазами. Лена невольно рассмеялась этому его взгляду.
«Чё-то я жалею уже, – ответил на ее смех Олег. – Как-то тебя довольно сильно… Ты хоть не спалишься перед родаками? У тебя аж колени подкосились слегка». Лена вместо ответа продолжила с удовольствием оглядываться по сторонам, в одном из окон близкого к ним дома горел свет, сквозь щель в желтых шторах за Олегом и Леной подсматривал телевизор, цветные пятна на видимой Лене полосе экрана то замирали, то медленно двигались, то принимались роиться; на подоконнике лежала высокая стопка газет, на ней сидела маленькая плюшевая горилла в боксерских перчатках, возле стопки газет стояли спортивная гиря и утюг. «Вы не родственники с этим подоконником? – спросила Лена у Олега. – Прослеживается какое-то сходство». Олег ничего не ответил, но, кажется, слегка улыбнулся.
«А это надолго вообще? Вот это вот чувство», – спросила его Лена. «Не увлекайся, – сказал Олег. – На пару дней. Потом, если перечитаешь, почти так же будет, только слабее, а потом никакого толку». «Я перечитаю», – призналась Лена. «Не сомневаюсь, – сказал Олег. – Надо было тебе сразу стишок отдать и не ходить никуда». «Нет-нет, хорошо было, даже если бы и без стишка, – честно сказала Елена. – Только надо было из парка никуда не уходить, просто сидеть, болтать… не знаю».
Олег смотрел, как она прячет бумажку со стишком в своей сумке, прилаживая ее так и эдак к продранной подкладке, к зеркальцу, тетрадкам с билетами, которые она так и не удосужилась вытащить. Эта ее попытка перехитрить любопытные умы бабушки и матери не могла от него укрыться. «Тебя ревновать никто не будет? Никто потом меня не будет во дворе подкарауливать с серьезным разговором?» – спросил он, зачем-то интересуясь, есть ли у нее ухажер, почему-то решив, что если сумку Лены обыскивают, значит, на то имеются некие причины, помимо дремучей подозрительности, воедино связывавшей Ленин возраст и приключения, в которые попадали ее ровесники. «Было бы неплохо, конечно, но – нет», – призналась Лена.
Не доверяя сумке, Лена понесла стишок в руке, а затем, когда Олег оставил ее у подъездного крыльца, на чем она сама настояла, перепрятала бумажку в лифчик. В том состоянии, которое на нее нашло, она, разумеется, не сразу полезла за ключами. Первый раз в жизни она заметила, что желтоватый кафель, которым была выложена лестничная площадка, точно такой, каким были покрыты стены и пол в ванной; слабый свет лампочки на длинном шнуре кипел в воздухе, будто водяная пыль. Счетчик электричества ее квартиры крутился медленно, непрерывно, счетчик одного из соседей останавливался на какое-то время, потом начинал катать длинную красную отметку на неторопливой карусели диска. «Холодильник», – догадалась Лена.
Поступление Лены, совершенно очевидно, переместило ее на следующую ступень взрослости на некой умозрительной лестнице, существовавшей в головах мамы и бабушки, поэтому никаких лишних вопросов задавать они не стали, они, вообще, и без Лены прекрасно отметили ее успех, распив пару бутылок винца, и начали уже третью. Бабушка впала в состояние умиления и хулиганства, несмотря на возражения дочери и внучки, налила Елене алкоголя в чайную кружку и буквально заставила чокнуться и выпить. На маму накатила сентиментальность: отодвинув в сторону салаты, кружки, тарелки, она разложила на кухонном столике семейный фотоальбом и, посыпая табачным пеплом одной за другой прикуриваемых сигарет тонкие снимки и страницы из толстого фиолетового картона, ударилась в нежные воспоминания. Часть экскурса в прошлое была посвящена почему-то тому, какая была когда-то у Елены большая задница: как шестилетняя Лена умудрилась, неаккуратно двинув бедром, сломать подлокотник кресла; сдвинуть с места шкафчик с книгами, махнув крупом; выбить очки из рук бабушкиной гостьи, и другим подобным историям. Последовал закономерный рассказ о появлении Лены на свет; о том, как маме пришлось бросить курить на некоторое время; как Лену впервые поднесли к груди, а мама ужасалась ее волосатости. Елена думала, что если у нее появится молодой человек, то было бы неплохо, чтобы каждый раз, когда он будет приходить в гости, мама и бабушка встречали его с кляпом во рту. Но как-то незаметно, после нескольких тостов за здоровье, за будущую учебу, за будущую взрослую жизнь, она сама попала на ту же волну и едва сдержала слёзы, когда бабушка стала говорить, как они ее всегда любили и любят, а когда бабушка тихим голосом запела: «Оглянись, незнакомый прохожий», – чуть не стала подпевать, но помешало ей то, что слов песни, кроме припева, она не знала. Мама попыталась спеть после бабушки. Ее любимой песней была «В полях под снегом и дождем», Лене эта песня тоже нравилась, но бабушка сказала, что это совсем уж тоска и грусть, поэтому не надо.
О стишке Лена не забыла. После того как старшее поколение, вымыв посуду и вытерев стол, оставило ее над куском торта, она достала бумажку и принялась разучивать текст наизусть, причем с таким даже мускульным усилием мозга, будто все еще училась в школе и только в последний момент перед отходом ко сну вспомнила про заданное на дом. На безымянного человека, написавшего стих, она злилась, как на классиков русской литературы во время подготовки к сочинению, строчка «Деревья выдвигаются из воздуха, как ящики из стола» показалась ей совершенно бессмысленной и неправдоподобной даже под кайфом, именно слово «деревья» вываливалось из ее памяти, когда она повторяла стишок, проверяя, правильно ли всё запомнила, доходя до этой строки, упорно пыталась начать ее словами «шкафы», «столы» или «тополя».
Боясь, что перепутает слова утром, она спрятала стишок среди тетрадей в столе, затем повторяла в течение нескольких дней и, убедившись, что совершенно точно знает, в каком месте текста находится каждое из его слов, утопила подаренную Олегом порцию литры в унитазе.
* * *Особой ломки Лена не заметила, хотя желание увидеть все мелочи вокруг какими-то более внимательными глазами у нее осталось, но оно было не сильнее, чем, например, желание сходить в кино. Другая идея захватила ее. Она почему-то решила сама сконструировать стишок, а потом показать его Олегу, чтобы он удивился ей, похвалил ее. Почему он должен ее похвалить, она бы и сама не взялась объяснять, но Лена хотела его удивления и одобрения.
Однако, с чего начать, Лена не знала. Крутя стишок в голове так и эдак, записывая его на листочке и неторопливо убирая под учебник или тетрадь, если кто-то из родных, стукнув разок, врывался в комнату, она пыталась подступиться к своему собственному, которого не было еще и строчки, потому что Лена не понимала, как она должна начать, как должна угадать, та ли строка первая, как эта строка должна привести к финалу, чтобы в голове что-то ожило.
За ответами она полезла в семейную и институтскую библиотеки, рассудив, что если стишки по форме напоминают поэзию, то должны у них быть и еще какие-то общие моменты, которыми она могла бы воспользоваться, при этом Лена точно не знала, нужно ли соблюдать именно тот ритм, который попался в стишке, подаренном ей Олегом, или это необязательно – в поэзии Асадова, Евтушенко, Высоцкого, Сосюры, Бедного и уймы других поэтов размеры были другие, но они и не откликались приходом – их действие было чисто эмоциональным, подчас до слёз («Ведь может быть тело дворняги, / А сердце – чистейшей породы», «На земле уже полумертвый нос / Положил на труп Джек, / И люди сказали: “Был пес, / А умер, как человек”», «Значит, нужные книги ты в детстве читал!») – это было совсем не то, чего Елена ожидала. За неимением других стишков ей пришлось предположить, что они отличаются от поэзии лишь качественно, при этом набор формальных приемов остается прежним. Тот стишок, что был у нее на руках, и книжная поэзия состояли как будто из одних и тех же деталей: были рифмы, были всяческие сравнения, завязка – кульминация – развязка, обилие одинаковых гласных или согласных, зачем-то кучковавшихся в одной части текста.
Ее внезапный интерес к поэзии не остался бы незамеченным, если бы на первых курсах действительно не преподавали уйму ненужных, как ей казалось, предметов, где вдогонку к литературе имелись лекции по философии (уж она-то была Лене точно до фонаря), информатике, немецкому языку. Все это вываливалось на головы первокурсников; они, взмыленные, набегали на библиотеку, хватали груды книг, распихивали по цветным пластиковым пакетам, что внезапно пришли на смену «дипломатам» и сумкам, растаскивали их по своим норкам. Лекции по литературе начались с широкого охвата русских писателей, баловавшихся рифмой. Пожилая полноватая женщина-преподаватель, чередуя восторги с неожиданным для ее уютной внешности медицинским цинизмом, рассказывала о традиционных поэтах, оставивших свой след, золотыми буквами вписавших и т. д., и в ноль раскатывала двуличных литераторов, которые, помимо писания для широкой публики, баловались стишками или даже в открытую злоупотребляли ими. Тут не было уже школьных увещеваний о вреде стишков, преподаватель констатировала, что люди в аудитории уже взрослые и сознательные, сами вольны выбирать, как уродовать свою жизнь, и поведала несколько историй о своей младшей сестре, которая имела троих детей от четырех разных мужей – и ничего, была вполне себе образованна, успешна и счастлива. Большое внимание обращала преподавательница, отчего-то, на романиста начала века Александра Блока, она не уставала приводить его как пример того, что делают с людьми несколько вышедших из-под контроля страстей, сконцентрированных в одном теле. Беда Блока, по ее словам, была в том, что он пытался отойти от стихов в наполненные порнографией прозаические вещи, которые были бы очень хороши, если бы не болезненный эротизм и чистая безыдейная литературщина большинства текстов, где видна талантливая, даже порой гениальная попытка переложить наркотические переживания на язык прозы – но, к сожалению, ничего более.
Такие заявления педагога очень заинтересовали Елену. В институтской библиотеке Блок уже был разобран, в центральной, напротив театра и тоже чем-то напоминающей театр, неуловимый Александр оказался на руках, только в библиотеке возле дома ей удалось взять пару нужных томиков, изданных в 1989 году, но невинных еще до такой степени, что неразрезанными оказались даже страницы вступления за авторством какого-то профессора, который долго и муторно разбирал блоковский символизм, всячески прячущийся в плотских сценах, сравнивал Блока с импрессионистами и пытался навести на мысль, что смелость Блока, подчас весьма провокационная и спорная, сильно повлияла, тем не менее, на последующую прогрессивность авторов социалистического реализма.
Осторожные слова ученого мужа про забытых авторов начала века – трудной эпохи, которая «платоновским паровозиком» (так он и написал) прошлась по многим судьбам, его осторожный оптимизм, что литературоведение еще ждет множество новых имен и открытий, нейтральная надежда, что творчество Блока будет понято правильно, предваряли начало романа, который открывался сценой в семейной купальне, где человек восемь взрослых и детей заняты были неким безобидным разговором, но как-то подозрительно подробно был обрисован загар или отсутствие такового на разных частях их обнаженных тел, особенное же внимание было уделено почему- то подмышкам матери семейства, «которые по густоте волос и темноте их даже превосходили а-ля капуль в паху ее супруга и, казалось, могли таить каждая по такому, как у него, органу».
Текст настолько расходился с когда-либо читанным Леной до этого, что она, открыв рот для долгого слезного зевка, которые раз за разом приходили к ней во время предисловия, не сразу вспомнила сомкнуть челюсти. Двести страниц из семисот были прочитаны за один присест. Помимо того, что каждая из них содержала плотное, очень остроумное и даже смешное описание человеческих фигур, их различного взаимодействия, окружающей обстановки, взгляд, коим Блок, останавливаясь в некоторых уголках, скользил по своим героям и предметам вокруг них, несомненно, был преломлен призмой стишка. В те несколько дней, что Лена была накрыта дурью, она смотрела на все совершенно так же, правда, не так интенсивно сосредотачивалась на сексуальных образах, которые появлялись и у нее, однако были не так многочисленны.
Попалось в романе и то, что заинтересовало Елену больше остального. Одним из членов веселой семейки был семнадцатилетний юноша: крайне порочное создание, баловавшееся алкоголем, морфием, кокаином и стишками. Стишки он писал сам, а процесс этого писания излагался чрезвычайно подробно, и пускай не подавался в виде поэтапной инструкции, что-то полезное для себя Лена оттуда почерпнуть сумела. Во-первых, молодому человеку нравилось, что в стишке, который он писал, был ритм, который он до этого никогда не использовал, – из этого Лена сделала вывод, что размер и ритм все же не имеют сильного значения, что это величина для стишка не каноническая. Во-вторых, для молодого человека было важно, чтобы рифмы не только хорошо накладывались друг на друга фонетически, – он желал, чтобы между рифмованными словами пробегало «дополнительное электричество смысла, похожее на полторы сажени напряженного воздуха между скучающей вдовушкой и ее верной болонкой». Прочитав это, Лена кинулась перебирать в памяти строчки подаренного ей стишка и увидела, что там правда всунута, сознательно или нет – неизвестно, своеобразная ловушка для читателя: в стишке говорилось про холод и зиму, а среди рифм попадались слова, имеющие отношение к огню, теплу, свету: «не гори», «зола», «стеарин», «фонарь». Неопытную в этих делах Лену такая изобретательность безымянного наркоизготовителя весьма впечатлила. Эта рифма с «не гори» была еще интересна и тем, что, вопреки озвученному приказу прекратить горение, слово «гори» стояло в самом конце строки, на самом заметном ее месте, и будто велело делать совершенно обратное тому, что как бы заявлялось автором, словно переча ему.
И при этом ответа, как начать стишок, как определить, что он закончится приходом, Елена не получила; так ей показалось вначале. Из романов Лена почерпнула только, какие бывают виды прихода, а именно: скалам – восходящий и нисходящий, в зависимости от возникшего восторга, похожего на взлет или пикирование; будда, превращающий голову в спокойного наблюдателя за окружающим; ривер, делающий так, что мир втекает в тебя, как воздух; и тауматроп, необъяснимо и прекрасно совмещающий речь и ее изнанку в одну притягательную картину.
Спустя несколько лет, уже будучи обладательницей полного собрания сочинений Блока и заядлой изготовительницей стишков, она увидела, что подсказки разбросаны буквально по всему тексту, в каждом из романов, но для того, чтобы их понять, нужно самому написать хотя бы один стих.
Единственное кайфоносное стихотворение, что было в ее памяти, постепенно истерлось при автоматическом повторении, потеряло смысл для Лены, превратилось в чередование слов. Стишок стал похож на готовое решение системы уравнений. В начале были заданы определенные условия, а в конце все сводилось к сокращению всего и вся, к неожиданному, но при этом закономерному выводу. Лена решила, что путем подбора сможет поменять одни элементы на другие, не затрагивая при этом рифмы, и получит нужный ей приход. Часть каждого вечера была занята у нее этой игрой с поиском существительных и прилагательных с тем же количеством слогов и теми же ударениями, что в образце. Извела она на эти упражнения несколько общих тетрадей, а толку все не было. Понятно, что бессмысленная забава постепенно стала вытесняться более важными или интересными занятиями, затем настал день, когда Лена и вовсе забыла достать очередную тетрадку, чтобы продолжить перебирать слова в попытке выжать из них хоть что-то похожее на то летнее ночное чувство.
Глава 2
Красный, но из него не делают флаги
Закрывшая первую свою сессию и приглашенная на вечеринку новыми друзьями (в институте они у нее неожиданно появились), Лена, совершенно счастливая, влезла в электричку, в неотапливаемый вагон, где было холоднее, наверно, чем на улице. Пока одни ее товарищи курили в тамбуре, а другие болтали о всяком, предлагая найти вагон, в котором можно было бы проехаться, не застудив почки, она села на скользкий пластмассовый диванчик в стороне ото всех, не задев, впрочем, ничьих чувств. Та нелюдимость Лены, что в школе принималась другими за высокомерие, институтскими друзьями не замечалась. Дружелюбные одногруппники каким-то образом все равно постепенно стягивались в то место, куда Лена уходила, какой бы тихий уголок ни выбрала, будто она каждый раз могла рассказать им что-нибудь интересное. Им хватало даже ее молчания во время общего разговора, и при этом ее не считали угрюмой и нелюдимой. Ребята подтягивались не сразу, будто ждали, когда тронется электричка, а та стояла с открытыми дверями, усугубляя холод. Снег, налипший на подошвы ботинок, не таял на линолеуме, которым был покрыт пол в вагоне. Было слышно, как под беспокойными переступаниями веселящейся в тамбуре компании хрустит снег. Внезапно все замолкли, пытаясь услышать, что доносит динамик диспетчера с соседней станции, кто-то неудачно шагнул, не шагнул даже, а перенес вес тела с одной ноги на другую, отчего снежный хруст, особенно заметный в такой тишине, перешел в долгую дверную ноту.
Солнце уже садилось, и цвет его был как у поношенного пионерского галстука, или пионерского знамени: между красным, оранжевым и розовым. Были в жизни у Лены и другие похожие предметы того же оттенка, например, грейпфрут иногда был таким, либо алый наряд модели на обложке «Бурды» становился таким, если журнал оставляли летом на подоконнике на несколько дней, но мысль про грейпфрут и обложку не сразу пришла в голову, а сравнение с флагом и галстуком уже находилось в памяти, готовое к использованию.
В этом свете, похожем на свет в фотолаборатории, куда внезапно открыли дверь из соседней, освещенной яркими лампами комнаты, сиденья в вагоне казались белыми, тени от сидений – синими, а пар Лениного дыхания – красным, будто она действительно долгое время пробыла в некоем помещении, полном стягов, вымпелов, как тряпка была уже напитана пылью, в которую они (флаги, вымпелы и сама Лена) постепенно превращались.
Предупредительно прогудев, на соседний от электрички путь налетел товарняк, груженный чем-то сыпучим, потому что через сдвоенный грохот проходящего по рельсовым стыкам металла и сплошной железный шум всего поезда, быстро прокапывавшего тоннель внутри холодного воздуха, Лена услышала, как песок скребется о бок и окна вагона. Вот так же Лена с мамой ехали однажды в Москву, к маминой подруге, так же шел товарняк и скребся песок, Лена со своей верхней полки глядела наружу, а потом треть поездки мама вымывала из Лениного глаза соринку: колючую, каменную, огромную (судя по ощущениям), оказывавшуюся то под верхним веком, то под нижним, то где-то прямо на глазу, но при этом не видную ни самой маме, ни соседям по купе. Помня о том случае, Лена опустила лицо и невольно прищурилась, но при этом все равно видела, как свет, попадавший в промежутки между идущими вагонами, скользящий вместе с ходом товарняка, кратковременно освещает ее слева.