Полная версия
Гениальность и помешательство
Те из гениальных людей, которые наблюдали за собой, говорят, что под влиянием вдохновения они испытывают какое-то невыразимо приятное лихорадочное состояние, во время которого мысли невольно родятся в их уме и брызжут сами собой, точно искры из горящей головни.
Это прекрасно выразил Данте в следующих трех строках:
…I mi son un che, quandoAmore spira, noto ed in quel modoChe detta dentro vo significando.«Когда любовью я дышу, то я внимателен:ей только надо мне подсказывать слова, и я пишу».(Чистилище, XXIV, 52, пер. М. Лозинского)
Наполеон говорил, что исход битв зависит от одного мгновения, от одной мысли, временно остававшейся бездеятельной; при наступлении благоприятного момента она вспыхивает, подобно искре, и в результате является победа (Моро).
Бауэр говорит, что лучшие стихотворения Ку были продиктованы им в состоянии, близком к умопомешательству. В те минуты, когда с уст его слетали эти чудные строфы, он был не способен рассуждать даже о самых простых вещах.
Фосколо сознается в своем Epistolario, лучшем произведении этого великого ума, что творческая способность писателя обусловливается особым родом умственного возбуждения (лихорадки), которого нельзя вызвать по своему произволу. «Я пишу свои письма, – говорит он, – не для отечества и не ради славы, но для того внутреннего наслаждения, какое доставляет нам упражнение наших способностей».
Беттинелли называет поэтическое творчество сном с открытыми глазами, без потери сознания, и это, пожалуй, справедливо, так как многие поэты диктовали свои стихи в состоянии, похожем на сон.
Гёте тоже говорит, что для поэта необходимо известное мозговое раздражение и что он сам сочинял многие из своих песен, находясь как бы в припадке сомнамбулизма.
Клопшток сознается, что, когда он писал свою поэму, вдохновение часто являлось к нему во время сна.
Во сне Вольтер задумал одну из песен Генриады, Сардини – теорию игры на флажолете, а Секендорф – свою прелестную песню о Фантазии. Ньютон и Кардано во сне разрешали математические задачи.
Муратори во сне составил пентаметр на латинском языке много лет спустя после того, как перестал писать стихи. Говорят, что во время сна Лафонтен сочинил басню «Два голубя», а Кондильяк закончил лекцию, начатую накануне.
«Кубла» Кольриджа и «Фантазия» Гольде были сочинены во сне.
Моцарт сознавался, что музыкальные идеи являются у него невольно, подобно сновидениям, а Гофман часто говорил своим друзьям: «Я работаю, сидя за фортепиано с закрытыми глазами, и воспроизвожу то, что подсказывает мне кто-то со стороны».
Лагранж замечал у себя неправильное биение пульса, когда писал, у Альфиери же в это время темнело в глазах.
Ламартен часто говорил: «Не я сам думаю, но мои мысли думают за меня».
Альфиери, называвший себя барометром – до такой степени изменялись его творческие способности в зависимости от времени года, – с наступлением сентября не мог противиться овладевавшему им невольному побуждению, до того сильному, что он должен был уступить, и написал шесть комедий. На одном из своих сонетов он собственноручно сделал такую надпись: «Случайный. Я не хотел его писать». Это преобладание бессознательного в творчестве гениальных людей замечено было еще в древности.
Сократ первый указал на то, что поэты создают свои произведения не вследствие старания или искусства, но благодаря некоторому природному инстинкту. Таким же образом прорицатели говорят прекрасные вещи, совершенно не сознавая этого.
«Все гениальные произведения, – говорит Вольтер в письме к Дидро, – созданы инстинктивно. Философы целого мира вместе не могли бы написать “Армиды Кино” или басни “Мор зверей”, которую Лафонтен диктовал, даже не зная толком, что из нее выйдет. Корнель написал своих «Горациев» так же инстинктивно, как птица вьет гнездо».
Таким образом, величайшие идеи мыслителей, подготовленные, так сказать, уже полученными впечатлениями и в высшей степени чувствительной организацией субъекта, родятся внезапно и развиваются настолько же бессознательно, как и необдуманные поступки помешанных. Этой же бессознательностью объясняется непоколебимая вера людей, фанатически преданных определенным убеждениям. Но как только прошел момент экстаза, возбуждения, гений превращается в обыкновенного человека или падает еще ниже, так как отсутствие равномерности (равновесия) есть один из признаков гениальной натуры. Дизраэли отлично выразил это, когда сказал, что у лучших английских поэтов, Шекспира и Драйдена, можно встретить и самые плохие стихи. О живописце Тинторетто говорили, что он бывает то выше Караччи, то ниже Тинторетто.
Овидио вполне правильно объясняет неодинаковость слога Тассо его же собственным признанием, что, когда исчезало вдохновение, он путался в своих сочинениях, не узнавал их и не в состоянии был оценить их достоинства.
Не подлежит никакому сомнению, что между помешанным во время припадка и гениальным человеком, обдумывающим и создающим свое произведение, существует полнейшее сходство.
Припомните латинскую пословицу «Aut insanit homo, aut versus fecit» («Или безумец, или Стихоплет»).
Вот как описывает состояние Тассо врач Ревелье-Парат: «Пульс слабый и неровный, кожа бледная, холодная, голова горячая, воспаленная, глаза блестящие, налитые кровью, беспокойные, бегающие по сторонам. По окончании периода творчества часто сам автор не понимает того, что он минуту тому назад излагал».
Марини, когда писал Adone, не заметил, что сильно обжег ногу. Тассо в период творчества казался совершенно помешанным. Кроме того, обдумывая что-нибудь, многие искусственно вызывают прилив крови к мозгу, как, например Шиллер, ставивший ноги в лед; Питт и Фокс, приготовлявшие свои речи после неумеренного употребления портера; и Паизиелло, сочинявший не иначе, как укрывшись множеством одеял. Мильтон и Декарт опрокидывались головой на диван, Боссюэ удалялся в холодную комнату и клал себе на голову теплые припарки; Куйас (Cujas) работал лежа вниз лицом на ковре. О Лейбнице сложилась поговорка, что он мыслил только в горизонтальном положении – до такой степени оно было необходимо ему для умственной деятельности. Мильтон сочинял, запрокинув голову назад, на подушку, а Тома′ (Thomas) и Россини – лежа в постели; Руссо обдумывал свои произведения под ярким полуденным солнцем с открытой головой.
Очевидно, все они инстинктивно употребляли такие средства, которые временно усиливают прилив крови к голове в ущерб остальным членам тела. Здесь кстати упомянуть о том, что многие из даровитых, и в особенности гениальных, людей злоупотребляли спиртными напитками. Не говоря уже об Александре Великом, который под влиянием опьянения убил своего лучшего друга и умер после того, как десять раз осушил кубок Геркулеса; самого Цезаря солдаты часто приносили домой на своих плечах. Сократ и Сенека были казнены и не страдали белой горячкой. О смерти Алкивиада нет достоверных сведений. Запоем страдали также Коннетабль Бурбонский; Авиценна, о котором говорят, что он посвятил вторую половину своей жизни тому, чтобы доказать всю бесполезность научных сведений, приобретенных им в первую половину; и многие живописцы, например Караччи, Стен (Steen), Барбателли и целая плеяда поэтов – Мюрже, Жерар де Нерваль, Мюссе, Клейст, Майлат и во главе их Тассо, писавший в одном из своих писем: «Я не отрицаю, что я безумец; но мне приятно думать, что мое безумие произошло от пьянства и любви, потому что я действительно пью много».
Немало пьяниц встречается и в числе великих музыкантов, например Дюссек, Гендель и Глюк, говоривший, что «он считает вполне справедливым любить золото, вино и славу, потому что первое дает ему средство иметь второе, которое, вдохновляя, доставляет ему славу».
Замечено, что почти всегда великие творения мыслителей получают окончательную форму или, по крайней мере, ясные очертания под влиянием какого-нибудь особенного ощущения, которое играет здесь, так сказать, роль капли соленой воды в хорошо устроенном вольтовом столбе. Факты доказывают, что все великие открытия были сделаны под влиянием чувственных впечатлений, как это подтверждает и Молешотт. Несколько лягушек, из которых предполагалось приготовить целебный отвар для жены Гальвани, послужили к открытию гальванизма. Ритмические качания люстры и падение яблока натолкнули Ньютона и Галилея на создание великих научных систем. Альфиери сочинял и обдумывал свои трагедии, слушая музыку. Моцарт при виде апельсина вспомнил народную неаполитанскую песенку, которую слышал пять лет тому назад, и тотчас же написал знаменитую кантату к опере Дон Жуан. Взглянув на какого-то носильщика, Леонардо задумал своего Иуду, а Торвальдсен нашел подходящую позу для сидящего ангела при виде кривляний своего натурщика. Вдохновение впервые осенило Сальватора Розу в то время, когда он любовался видом Позилипо, а Гогарт нашел типы для своих карикатур в таверне, после того как один пьяница разбил там ему нос в драке. Мильтону, Бэкону, Леонардо и Варбуртону необходимо было слышать звон колоколов для того, чтобы приняться за работу; Бурдалу, перед тем как диктовать свои бессмертные проповеди, всегда наигрывал на скрипке какую-нибудь арию. Чтение одной оды Спенсера возбудило в Коулее склонность к поэзии, а книга Сакробозе заставила Гаммада пристраститься к астрономии. Рассматривая рака, Уатт напал на мысль об устройстве чрезвычайно полезной в промышленности машины, а Гиббон задумал писать историю Греции после того, как увидел развалины Капитолия.[3]
Но ведь точно так же известные ощущения вызывают помешательство или служат исходной точкой его, являясь иногда причиной самых страшных припадков бешенства. Так, например, кормилица Гумбольдта сознавалась, что вид свежего, нежного тела ее питомца возбуждал в ней неудержимое желание зарезать его. А скольких людей подтолкнуло к убийству, поджогу или разрыванию могил впечатление от топора, пылающего костра и трупа!
Следует еще прибавить, что вдохновение, экстаз переходит зачастую в настоящие галлюцинации, потому что человек видит тогда предметы, существующие лишь в его воображении. Так, Гросси рассказывал, что однажды ночью, после того как он долго трудился над описанием появления призрака Прина, он увидел этот призрак перед собой и должен был зажечь свечу, чтобы избавиться от него. Балль рассказывает о сыне Рейнольса, что он мог делать до 300 портретов в год, так как ему было достаточно посмотреть на кого-нибудь в продолжение получаса, пока он набрасывал эскиз, чтобы потом уже это лицо постоянно было перед ним как живое. Живописец Мартини всегда видел перед собой картины, которые писал, так что однажды, когда кто-то встал между ним и тем местом, где представлялось ему изображение, он попросил этого человека посторониться, потому что для него невозможно было продолжать копирование, пока существовавший лишь в его воображении оригинал был закрыт.
Если мы обратимся теперь к решению вопроса – в чем именно состоит физиологическое отличие гениального человека от обыкновенного, то на основании автобиографий и наблюдений найдем, что по большей части вся разница между ними заключается в утонченной и почти болезненной впечатлительности первого. Дикарь или идиот мало чувствительны к физическим страданиям, страсти их немногочисленны, из ощущений же воспринимаются ими лишь те, которые непосредственно касаются их в смысле удовлетворения жизненных потребностей. По мере развития умственных способностей впечатлительность растет и достигает наибольшей силы в гениальных личностях, являясь источником их страданий и славы. Эти избранные натуры более чувствительны в количественном и качественном отношении, чем простые смертные, а воспринимаемые ими впечатления отличаются глубиной, долго остаются в памяти и комбинируются различным образом. Мелочи, случайные обстоятельства, подробности, незаметные для обыкновенного человека, глубоко западают им в душу и перерабатываются на тысячу ладов, что и проявляется впоследствии как творчество, хотя это только сочетание полученных ранее ощущений.
Галлер писал о себе: «Что осталось у меня, кроме впечатлительности, этого могучего чувства, являющегося следствием темперамента, который живо воспринимает радости любви и чудеса науки? Даже теперь я бываю тронут до слез, когда читаю описание какого-нибудь великодушного поступка. Свойственная мне чувствительность, конечно, и придает моим стихотворениям тот страстный тон, которого нет у других поэтов».
«Природа не создала более чувствительной души, чем моя», – писал о себе Дидро. В другом месте он говорит: «Увеличьте число чувствительных людей, и вы увеличите количество хороших и дурных поступков». Когда Альфиери в первый раз услышал музыку, то был, по его словам, «поражен до такой степени, как будто яркое солнце ослепило мне зрение и слух; несколько дней после того я чувствовал необыкновенную грусть, не лишенную приятности;
фантастические идеи толпились в моей голове, и я способен был писать стихи, если бы знал тогда, как это делается…» В заключение он говорит, что ничто не действует на душу с такой неотразимой силой, как музыка. Подобное же мнение высказывали Стерн, Руссо и Ж. Санд.
Корради доказывает, что все несчастия Леонарди и сама его философия были вызваны излишней чувствительностью и неразделенной любовью, которую он в первый раз испытал на 18-м году. И действительно, философия Леонарди принимала более или менее мрачный оттенок, смотря по состоянию его здоровья, пока наконец грустное настроение не обратилось у него в привычку.
Урквициа падал в обморок, услышав запах розы.
Стерн, после Шекспира наиболее глубокий из поэтов психолог, говорит в одном письме: «Читая биографии наших древних героев, я плачу о них, как будто о живых людях… Вдохновение и впечатлительность – единственные орудия гения. Последняя вызывает в нас те восхитительные ощущения, которые придают большую силу радости и вызывают слезы умиления».
Известно, в каком рабском подчинении находились Альфиери и Фосколо у женщин, не всегда достойных такого обожания. Красота и любовь Форнарины служили для Рафаэля источником вдохновения не только в живописи, но и в поэзии. Несколько его эротических стихотворений до сих пор еще не утратили своей прелести.
А как рано проявляются страсти у гениальных людей! Данте и Альфиери были влюблены в 9 лет, Руссо – в 11, Каррон и Байрон – в 8. С последним уже на 16-м году сделались судороги, когда он узнал, что любимая им девушка выходит замуж. «Горе душило меня, – рассказывает он, – хотя половое влечение мне было еще незнакомо, но любовь я чувствовал до того страстную, что вряд ли и впоследствии испытал более сильное чувство». На одном из представлений Кина с Байроном случился припадок конвульсий.
Лорои видел ученых, падавших в обморок от восторга при чтении сочинений Гомера.
Живописец Франчиа (Francia) умер от восхищения, после того как увидел картину Рафаэля.
Ампер до такой степени живо чувствовал красоты природы, что едва не умер от счастья, очутившись на берегу Женевского озера. Найдя решение какой-то задачи, Ньютон был до того потрясен, что не мог продолжать своих занятий. Гей-Люссак и Дэви после сделанного ими открытия начали в туфлях плясать по своему кабинету. Архимед, восхищенный решением задачи, в костюме Адама выбежал на улицу с криком: «Эврика!» («Нашел!»). Вообще, сильные умы обладают и сильными страстями, которые придают особенную живость всем их идеям; если у некоторых из них многие страсти и бледнеют, как бы замирают со временем, то это лишь потому, что мало-помалу их заглушает преобладающая страсть к славе или к науке.
Но именно эта слишком сильная впечатлительность гениальных или только даровитых людей является в громадном большинстве случаев причиной их несчастий как действительных, так и воображаемых.
«Драгоценный и редкий дар, составляющий привилегию великих гениев, – пишет Мантегацца, – сопровождается, однако же, болезненной чувствительностью ко всем, даже самым мелким внешним раздражениям: каждое дуновение ветерка, малейшее усиление жара или холода превращается для них в тот засохший розовый лепесток, который не давал заснуть несчастному сибариту». Лафонтен, может быть, разумел самого себя, когда писал:
«Un souffle, une ombre, un rien leur donne la fievre».[4] Гений раздражается всем, и что для обыкновенных людей кажется просто булавочными уколами, то при его чувствительности уже представляется ему ударом кинжала.
Буало и Шатобриан не могли равнодушно слышать похвал кому бы то ни было, даже своему сапожнику.
Когда Фосколо разговаривал однажды с госпожой S. (пишет Мантегацца), за которой сильно ухаживал, и та зло посмеялась над ним, он пришел в такую ярость, что закричал: «Вам хочется убить меня, так я сейчас же у ваших ног размозжу себе череп». С этими словами он со всего размаха бросился головой вниз на угол камина. Одному из стоявших вблизи удалось, однако же, удержать его за плечи и тем спасти ему жизнь.
Болезненная впечатлительность порождает также и непомерное тщеславие, которым отличаются не только люди гениальные, но и вообще ученые, начиная с древнейших времен; в этом отношении те и другие представляют большое сходство с мономаньяками, страдающими манией величия.
«Человек – самое тщеславное из животных, а поэты – самые тщеславные из людей», – писал Гейне, подразумевая, конечно, и самого себя. В другом письме он говорит: «Не забывайте, что я – поэт и потому думаю, что каждый должен бросить все свои дела и заняться чтением стихов».
Менке рассказывает о Филельфо, как он воображал, что в целом мире, даже среди древних, никто не знал лучше его латинский язык. Аббат Каньоли до того гордился своей поэмой о битве при Аквилее, что приходил в ярость, когда кто-нибудь из литераторов не раскланивался с ним. «Как, вы не знаете Каньоли?» – спрашивал он.
Поэт Люций не вставал с места при входе Юлия Цезаря в собрание поэтов, потому что считал себя выше его в искусстве стихосложения.
Ариосто, получив лавровый венок от Карла V, бегал точно сумасшедший по улицам. Знаменитый хирург Порта, присутствуя в Ломбардском институте при чтении медицинских сочинений, всячески старался выразить свое презрение и недовольство ими, каково бы ни было их достоинство, тогда как сочинения по математике или лингвистике он выслушивал спокойно и внимательно.
Шопенгауэр приходил в ярость и отказывался платить по счетам, если его фамилия была написана через два п.
Бартез потерял сон от отчаяния, когда при печатании его «Гения» («Genie») не был поставлен диакритический знак над е. Уайстон, по свидетельству Араго, не решался издать опровержение ньютоновской хронологии из боязни, как бы Ньютон не убил его.
Все, кому выпадало на долю редкое счастье жить в обществе гениальных людей, поражались их способностью перетолковывать в дурную сторону каждый поступок окружающих, видеть всюду преследования и во всем находить повод к глубокой, бесконечной меланхолии. Эта способность обусловливается именно более сильным развитием умственных сил, благодаря которым даровитый человек более способен находить истину и в то же время легче придумывает ложные доводы в подтверждение основательности своего мучительного заблуждения. Отчасти мрачный взгляд гениев на окружающее зависит, впрочем, и от того, что, являясь новаторами в умственной сфере, они с непоколебимой твердостью высказывают убеждения, несходные с общепринятым мнением, и тем отталкивают от себя большинство обычных здравомыслящих людей.
Но все-таки главнейшую причину меланхолии и недовольства жизнью избранных натур составляет закон равновесия силы, управляющий также и нервной системой, закон, по которому вслед за чрезмерной тратой или развитием некоторой силы наступает ее чрезмерный упадок, – закон, вследствие которого ни один из смертных не может проявить известной силы без того, чтобы не поплатиться за это в другом отношении и очень жестоко; наконец, тот закон, которым обусловливается неодинаковая степень совершенства их собственных произведений.
Меланхолия, уныние, застенчивость, эгоизм – вот жестокая расплата за высшие умственные дарования, которые они щедро тратят, подобно тому как злоупотребления чувственными наслаждениями влекут за собой расстройство половой системы, бессилие и болезни спинного мозга, а неумеренность в пище сопровождается желудочными катарами.
После одного из тех экстазов, во время которых поэтесса Милли обнаруживала до того громадную силу творчества, что ее хватило бы на целую жизнь любому второстепенному итальянскому поэту, она впала в полуоцепеневшее состояние, продолжавшееся несколько дней.
Гёте, сам холодный Гёте, сознавался, что его настроение бывает то чересчур веселым, то чересчур печальным.
Вообще, я не думаю, чтобы в целом мире нашелся хоть один великий человек, который, даже в минуты полного блаженства, не считал бы себя без всякого повода несчастным и гонимым или хотя бы временно не страдал мучительными припадками меланхолии.
Иногда чувствительность искажается и делается односторонней, сосредоточиваясь на одном каком-нибудь пункте. Несколько идей определенного характера и некоторые особенно излюбленные ощущения постепенно приобретают значение главного стимула, действующего на мозг великих людей и даже на весь их организм.
Гейне, сам признававший себя неспособным понимать простые вещи, Гейне, разбитый параличом, слепой и находившийся уже при смерти, когда ему посоветовали обратиться к Богу, прервал хрипение агонии словами: «Dieu me pardonnera – c’est son metier», закончив этой последней иронией свою жизнь, эстетически циничнее которой не было в наше время. Об Аретино рассказывают, что последние слова его были: «Guardatemi dai topi or che son unto».
Малерб, совсем уже умирающий, поправлял грамматические ошибки своей сиделки и отказался от напутствия духовника из-за того, что тот нескладно говорил.
Богур (Baugours), специалист по грамматике, умирая, сказал: «Je vais ou je va mourir» – «То и другое правильно».
Савтени (Santenis) потерял ум от радости, найдя эпитет, который тщетно приискивал долгое время. Фосколо говорил о себе: «Между тем как в одних вещах я в высшей степени понятлив, относительно других понимание у меня не только хуже, чем у всякого мужчины, но хуже, чем у женщины или у ребенка».
Известно, что Корнель, Декарт, Вергилий, Эдисон, Лафонтен, Драйден, Манцони, Ньютон почти совершенно не умели говорить публично.
Пуассон говорил, что жить стоит лишь для того, чтобы заниматься математикой. Даламбер и Менаж, спокойно переносившие самые мучительные операции, плакали от легких уколов критики. Лючио де Лансеваль смеялся, когда ему отрезали ногу, но не мог вынести резкой критики Жофруа.
Шестидесятилетний Линней, впавший в паралитическое и бессмысленное состояние после апоплексического удара, пробуждался от сонливости, когда его подносили к гербарию, который он прежде особенно любил.
Когда Ланьи лежал в глубоком обмороке и самые сильные средства не могли возбудить в нем сознания, кто-то вздумал спросить у него, сколько будет квадрат числа 12, и он тотчас же ответил: 144.
Себуйа, арабский грамматик, умер с горя оттого, что с его мнением относительно какого-то грамматического правила не соглашался калиф Гарун-аль-Рашид.
Следует еще заметить, что среди гениальных или, скорее, ученых людей часто встречаются те узкие специалисты, которых Вахдакофф (Wachdakoff) называет монотипичными субъектами; они всю жизнь занимаются одним каким-нибудь выводом, сначала занимающим их мысль, а затем уже охватывающим их всецело: так, Бекман в продолжение целой жизни изучал патологию почек, Фреснер – Луну, Мейер – муравьев, что представляет огромное сходство с мономанами.
Вследствие такой преувеличенной и сосредоточенной чувствительности, как великих людей, так и помешанных чрезвычайно трудно убедить или разубедить в чем бы то ни было. И это понятно: источник истинных и ложных представлений лежит у них глубже и развит сильнее, нежели у людей обыкновенных, для которых мнения составляют только условную форму, подобие одежды, меняемой по прихоти моды или по требованию обстоятельств. Отсюда следует, с одной стороны, что не должно никому верить безусловно, даже великим людям, а с другой – что моральное лечение приносит мало пользы помешанным.
Крайнее и одностороннее развитие чувствительности, без сомнения, служит причиной тех странных поступков вследствие временной анестезии[5] и анальгезии,[6] которые свойственны великим гениям наравне с помешанными. Так, о Ньютоне рассказывают, что однажды он стал набивать себе трубку пальцем своей племянницы и что, когда ему случалось уходить из комнаты, чтобы принести какую-нибудь вещь, он зачастую возвращался, не захватив ее. О Тюшереле говорят, что один раз он забыл даже, как его зовут.
Бетховен и Ньютон, принявшись – один за музыкальные композиции, а другой за решение задач, до такой степени становились нечувствительными к голоду, что бранили слуг, когда те приносили им кушанья, уверяя, что они уже пообедали.