Полная версия
Весенняя коллекция детектива
– Я ничего не придумал. Я совершенно точно знаю, что тебя тут же арестуют за… соучастие или причастность, я не помню толком, как это называется по-русски. Ты очень подозрительно себя ведешь. Ты забираешься в чужие опечатанные квартиры, находишь в них взрывчатку, а потом сообщаешь в полицию, которая при осмотре помещения ничего такого не нашла! Я вообще очень удивлен, что тебя не задержали в самый первый раз, когда слесарь оказался возле твоей квартиры!
Олимпиада сжала кулаки. Она не желала его слушать. Он говорил ужасные и несправедливые вещи, да еще так, как будто она и вправду была в чем-то замешана. Но он же знает, что это не так!
Она только открыла рот и собралась сказать что-то такое, что навсегда сбило бы его с этого невозможного, уничижительного тона, но он не дал ей произнести ни слова.
– Не мешай мне, – приказал он. – Я должен разобраться сам, а я пока ничего не понимаю! Кроме того, боюсь, что дело будет очень затруднено, если в него вмешаются русские власти.
– Да кто ты такой, чтобы разбираться?! Или ты думаешь, что если у тебя дипломатический паспорт…
– Я комиссар швейцарской финансовой полиции, – сказал он так, словно сообщал, что он экскурсовод в краеведческом музее. – Я хочу знать, с чем связаны все эти необъяснимые вещи, которые происходят вокруг меня.
– Кто?! – пронзительно переспросила Олимпиада. – Кто ты?!
Добровольский не стал повторять. Сейфовый замок в данный момент интересовал его гораздо больше, чем Олимпиада. К счастью, он был прост, и открыть его не составляло никакого труда.
Замок щелкнул, открылся, и оказалось, что в сейфе почти ничего нет. Добровольский вытащил на свет довольно худосочную пачечку евро, еще одну, потолще, долларов, записную книжку и проколотый дыроколом паспорт советских времен на имя Племянникова Георгия Николаевича.
– Негусто.
– А что ты ожидал найти? – язвительно спросила Олимпиада, которая все еще никак не могла прийти в себя после известия о том, что он международный Шерлок Холмс. – Явки, пароли, чужие дачи?
– Почему дачи?
– Потому что это песня такая, – буркнула Олимпиада. – Ее поет группа «Високосный год».
– Хорошо поет? – рассеянно переспросил Добровольский.
Он пролистал записную книжку и затолкал ее в свою сумочку. Вряд ли сейчас, с ходу он вычитает в ней нечто полезное и все объясняющее! Придется заняться ею позже и со всем вниманием.
– Почему милиция не нашла эту комнату, Павел, а ты нашел?
– Вот ты спросила! – удивился Добровольский, аккуратно сложил деньги в сейф, закрыл дверцу и стал опять копаться с замком. – Не нашла, потому что не искала. Как тебе такое объяснение?
– А ты что, искал?
Он пожал плечами.
– Меня учили в правильном месте. – Замок щелкнул, Добровольский подергал дверцу, проверяя, заперта ли, и поднялся с корточек. – Я умею искать.
– Нам нужно уходить, пока нас здесь не застали.
Может, потому, что он так хвастался перед Олимпиадой своей школой, а может, потому, что он был твердо уверен, что источник опасности находится вне этого дома – вряд ли слесарь-подрывник продавал свои устройства кому-то из соседей! – но Добровольский все пропустил.
Безошибочное чутье его подвело – словно в доказательство того, что оно вполне может быть и ошибочным, что нет правил без исключений.
Он услышал движение за дверью только в последний момент, когда уже ничего нельзя было поделать.
Он стоял далеко, далеко и от двери, и от Олимпиады, и увидел только, как в проеме за ее спиной что-то мелькнуло, темное и трудноопределимое.
– Липа!
Она еще только оборачивалась, она даже не успела ни удивиться, ни испугаться. В воздухе что-то будто коротко свистнуло, лампочка всхлипнула, и в разные стороны брызнули осколки стекла, уже невидимые, потому что сразу стало темно, так темно, что мозг не спохватился перенастроиться и перед глазами моментально поплыли желтые и фиолетовые круги.
Добровольский больше не видел Олимпиаду и только услышал удар, показавшийся оглушительным, звук падающего тела, потом лязг – и наступила уже такая темнота, темнее которой не бывает.
Тетя Верочка капризничала и после картошки с селедкой захотела «вкусненького». Люсинда подумала-подумала и предложила нажарить оладий.
Тетя Верочка поджала губы и уставилась в окно, которое уже было законопачено на ночь железными ставнями.
Эти ставни Люсинда ненавидела. В Ростове она даже штор никогда не закрывала. У нее была розовая кисея, собранная бабушкой «на нитку», на окне и – пологом – над кроватью. Летом, когда светило солнце, вся комната была розовой, как будто Люсинда жила внутри флакона с розовыми духами. И зимой от этого веселого цвета было не так уныло, а в Москве приходилось жить с серыми железяками, не пропускающими ни света, ни воздуха.
Ну и что, ну и ладно, она уж давно привыкла. Вот без гитары она никак не привыкнет, придется, видно, новую покупать и просить Липу, чтобы у себя держала, потому что тетя Верочка так радовалась, когда гитара погибла, так радовалась и все повторяла, что «туда ей и дорога», и Люсинда поняла, что новой она просто не переживет.
Ну и ладно, может, Липа разрешит. Она добрая, Липа!..
– А чего же? – спросила Люсинда, когда Верочка отвернулась к окну. – Может, гренков? У нас белого хлеба много.
Тетя Верочка не хотела гренков, тетя хотела торт.
– Да где ж его взять? – искренне удивилась Люсинда. – У нас нету!
А вот если бы она, Люсинда, была заботливой племянницей, она бы торт купила. Могла бы и подумать о тетушке, у которой в жизни никаких радостей нет, и сидит она, запертая в четырех стенах, сторожит имущество, как собака цепная, и никто о ней не заботится, даже торт никогда не купит!
– Да куплю я, – растерялась Люсинда, которой купить торт не приходило в голову. – Завтра с работы поеду и куплю, вот честное благородное слово!
Тетя Верочка завтра не хочет. Она желает сейчас. Завтра племянница вполне может не утруждаться, потому что она никакого торта, ясное дело, не захочет! Ей раз в жизни захотелось, а нету!..
– Поздно уже, – сказала Люсинда осторожно. – Булочная закрыта. Куда я за ним пойду, за тортом-то!
Верочка еще сильнее поджала губы и опять стала смотреть в окно. Люсинда все-таки надеялась отвертеться от торта, потому что идти придется не близко, на Чистопрудный бульвар, в супермаркет, а там все дорогущее, ужас!
– Тетя Верочка, так я завтра привезу, а? У нас там пекарня рядом, все свежее, с пылу с жару, «наполеончик» такой, пальчики оближешь! А, тетя Верочка? Хорошо?
Тетя не отвечала, смотрела на ставни.
Все, поняла Люсинда. Надо идти в супермаркет на бульвар. Ничего не попишешь.
– Да я и сегодня могу, – бодро сказала она, прошлепала в прихожую и стала обуваться. – Вам какого хочется, вафельного или бисквитного, тетя Верочка?
Конечно, бисквитного, что это еще за вафельный! Вот раньше вафельный был – объеденье, а сейчас это и не торт вовсе, а так, один хруст, только на зубах скрипит.
– Хорошо! – прокричала Люсинда. – Ждите, скоро буду!
Она вытащила из кармана деньги, которые всегда носила «просто так», не признавая никаких кошельков – кошелек-то вытащить легко, а ты попробуй вытащить, когда они у меня все по внутренним карманам рассованы! – пересчитала и огорчилась. Денег было мало – вот как подкосила ее куртка, за которую отказался скинуть проклятый Ашот! На торт хватит, а до зарплаты еще ждать и ждать, не дождешься!
Может, к Липе подняться, попросить у нее этих самых «курасанов», а тете Верочке сказать, что торта в магазине не было? «Курасаны» ей наверняка понравятся! Пожалуй, это отличная мысль. И ходить никуда не надо, и можно у Олимпиады посидеть!..
Хотя нет. Нельзя. У нее жених на диване спит, а он ее, Люсинду, ни за что в дом не пустит, еще беда выйдет.
То, что может выйти беда, Люсинда теперь знала совершенно точно. Наверняка выйдет.
Она вышла на площадку и старательно, на все три замка, заперла дверь в тети-Верочкину квартиру.
Может, и впрямь в Ростов уехать? Может, права Олимпиада? Станет она, Люсинда, жить дома, выйдет замуж, родит беленькую девочку, похожую на нее саму, а когда той исполнится шесть, отдаст ее в балет и «на музыку»!
Не-ет, закричал кто-то внутри у Люсинды. Не-ет, ни за что!
Никогда! Балет, музыка, а дальше что, как любила спрашивать Олимпиада?! Рынок, палатка и Ашот?! Только не это!
И так Люсинде стало жалко свою дочечку, свою маленькую девочку, свою зайку, что от горя она даже всхлипнула.
И накликала.
Пока она утирала нос, соседская дверь открылась и показался Ашот – не к ночи будь помянут. Люба провожала его, и вид у нее был довольно сердитый – мало дал, что ли?
– Далеко собралась? – с ходу спросил Ашот. – На ночь глядя?
– А тебе-то что? – из-за его спины спросила Люба. – Идет девушка и пускай себе идет, и ты иди.
– А ты не встревай, – ласково сказал Ашот Любе. Так ласково, что она попятилась. – Я тебе не за то деньги плачу, чтобы меня, как мальчишку, вокруг пальца!..
– А ты меня лучше слушай, – огрызнулась Люба. – И приезжай почаще. А то что такое?! Пришел на пять минут, и, здрасти-пожалуйста, побег уже!
– На сколько мог, на столько и пришел, – все так же ласково сказал Ашот, не отпуская взглядом Люсинду. – Хоть на пять, хоть на две, ты знай свое дело!
Возмущенно бормоча, Люба закрыла свою дверь, и Люсинда моментально оказалась безо всякой поддержки.
Нужно уходить очень быстро. Так быстро, чтобы он не успел ничего сказать. А то хуже будет.
Люсинда ринулась вниз по лестнице, но у самой двери он ее перехватил. Он был небольшого роста, с покатыми плечами, но жилистый и довольно сильный.
– Куда бежишь, слушай? – спросил он, и обезьянья волосатая лапка крепко сжала ее локоть. – Куда торопишься? Свидание у тебя?
– В супермакрет, – сказала Люсинда. – Тете Верочке за тортом.
– Ай, зачем обманываешь?! Нехорошо обманывать!
– Да что мне тебя обманывать! Я правду говорю.
Ашот прищурился. На лысине у него проступил пот, Люсинде было видно, как он блестит.
– Садись, подвезу.
– Да не, не надо, я сама!
Она еще пыталась изобразить дурочку, как-то отвертеться, но уже было понятно, что на этот раз все плохо, гораздо хуже, чем обычно, потому что Ашот разозлен, разозлен всерьез, и Люба что-то там напортачила, а именно она всегда говорила ему про Люсинду – не трогай!
– Садись, говорю, – настойчиво сказал Ашот и тяжело поглядел на нее. – Подвезу.
На улице было совсем темно и ветрено, как бывает в марте, когда зима вот-вот сломается, вот-вот, еще немного, и весна победит, но пока еще не понятно до конца, кто кого, пока еще они борются, и то одна одолевает, то другая.
Боком к подъезду, очень близко стояла какая-то большая машина, Люсинда не разглядела какая, да она и не понимала толком в машинах. Ашот всегда въезжал почти в подъезд – истинный хозяин жизни!
– Давай-давай, иди, иди! – Он крепко держал ее, локоть не выпускал, а Люсинда делала попытки освободиться, пока еще слабые, не слишком настойчивые, потому что понимала – как только она начнет вырываться всерьез, а он всерьез будет ее не пускать, настанет ей конец. Нужно как-то ловко выкрутиться, выйти из положения, быстро придумать что-нибудь, ну, например, что живот у нее болит или что-то в этом роде, но, как назло, ничего не придумывалось, то ли от страха, то ли потому, что она уже сто раз придумывала!
Машина мигнула, щелкнули замки в дверях. Ашот, придерживая Люсинду и косым глазом контролируя каждое движение, подтаскивал ее к двери, а она не шла.
– Да ладно, ну чего ты, чего!.. – бормотал он с сильным акцентом. – Девушка ласковая должна быть, а ты не ласковая, я тебе колечко подарю, только вчера купил, с камушком, специально для тебя купил!..
– Да не надо мне ничего, – яростно пробормотала Люсинда и дернула руку. Затрещала ткань. От неожиданности или потому, что она была сильной, он выпустил рукав, и Люсинда отпрыгнула обратно к подъезду.
– Вот и езжай себе, – выпалила она скороговоркой, – а я своей дорогой пойду. Понял?
Лицо у хозяина жизни потемнело, налилось кирпичным цветом, и в свете фонаря это было страшно.
– Ты что? – спросил он и сделал шаг к ней. – Ты что со мной играешь? Со мной нельзя играть! Я с тобой по-честному, а ты со мной как? Проститутка русская! А ну давай в машину, быстро!
– Не пойду, – твердо сказала Люсинда и отступила еще на шаг. Спасительный подъезд был близко, только куда бежать?! Домой?! Она отпирать будет три часа, а на звонок тетя Верочка ни за что не откроет! Звонить соседям? Ничейная баба Фима глуховата, да и толку от нее никакого, Люба, впавшая к Ашоту в немилость, тоже вряд ли ей поможет, а на плановика надежды никакой. Он был круглый, гладкий, носил очки и всех поучал – разве такой спасет!..
– Куда пошла-то? Куда? Куда бежишь? Завтра же ко мне обратно прибежишь, на колени встанешь, чтобы на работу взял! – Ашот говорил и медленно наступал на нее. – Давай полюбовно, говорю же, колечко подарю!
– Да отстань ты от меня, – бормотала Люсинда, – у тебя жена, дети, лысина вон! Чего ты ко мне прицепился?!
– А ты не знаешь, чего? Недотрога, что ли? Так я тебе сейчас покажу, чего!
– Отстань от меня.
– Ну, приди завтра на работу, попробуй только! Садись в машину, быстро, сучка крашеная! Прошмандовка базарная!
От того, что он ее обзывал, у Люсинды загорелись щеки. Хоть она и работала на рынке, а оскорбления всегда были для нее… тяжелы. Никак она не могла привыкнуть.
– Не сахарная, не растаешь! Тебя кто на работу взял? Тебе кто деньги платит? Ты должна отрабатывать!
– Я свои деньги с лихвой отрабатываю! Ты на мне каждую неделю такой навар делаешь!
– Я тебя, суку, сколько лет держу, а расплачиваться когда будешь? За мою доброту? Да стоит мне позвонить только, и тебя менты из Москвы выбросят, б…ь! – И добавил пару совсем уж невозможных слов, а потом кинулся на Люсинду, схватил и поволок.
Она молча сопротивлялась.
От него пахло луком и еще какой-то дрянью, он сопел прямо ей в лицо, выкручивал руки – больно! – и ногой подпихивал ее ноги, так что у нее подламывались колени. Она была высокой и сильной, и у него не получалось ее тащить, и тогда, коротко и страшно размахнувшись, он ударил ее по лицу, по скуле и, должно быть, по глазу, потому что глаз взорвался и потек по лицу, а на том месте, где он был, осталась дырка, и в ней было горячо и невозможно как больно!
От отчаяния и боли Люсинда рванулась и вырвалась, и вбежала в подъезд, но он уже настигал ее, был уже почти рядом, и тогда она увидела веник. Веник стоял в уголке, за дверью. Она схватила веник, повернулась и, почти ослепшая от боли и вытекшего глаза, стала лупить веником по ненавистной смуглой физиономии, по рукам, по всему, куда доставала.
– Су-ука!..
Ашот закрылся рукой, и она побежала вверх по лестнице, придерживая свой глаз, который, оказывается, не вытек, а словно болтался на веревочке, и его приходилось придерживать, чтобы не упал, потому что изнутри его будто выталкивал раскаленный прут.
– Стой, стой, убью, б…ь!
Она неслась вверх, ничего не видя, выскочив на площадку второго этажа, заколотила в Липину дверь.
– Стой, сука!
Дверь подалась, Люсинда ввалилась в квартиру, с той стороны налегла и быстро заперла на замок и еще щеколду задвинула.
Снаружи в дверь словно ломился людоед – все стена сотрясалась и ходила ходуном.
– Открывай, все равно достану! Открывай, б…ь! – И мат, мат, мат, какого Люсинда даже на своем рынке не слыхала.
Она тяжело дышала, в груди у нее жгло, стальной прут протыкал мозг и, кажется, вылезал из затылка, а с той стороны ломился Ашот.
– Липа! – закричала Люсинда. Пот тек, заливал глаза, которые сильно щипало, но это означало только одно – они целы, целы!.. – Липа, помоги!!
– Открывай, зараза!.. – И новый удар, сотрясший стены.
Никто не шел ей на помощь, и, придерживая дверь спиной, она нагнулась, отчего стальной прут вылез совсем, и стала тащить обувную полку, чтобы забаррикадировать дверь. Вряд ли обувная полочка могла ей помочь, но Люсинда тащила изо всех сил, ожидая нового удара!
На площадке вдруг стало тихо, и чей-то голос сказал очень корректно:
– Добрый вечер.
Люсинда приникла ухом к двери, послушала, а потом заставила себя посмотреть в «глазок».
Ашота не было видно, а по лестнице шел плановик Красин, и вместе с ним шло Люсиндино спасение! Вот он остановился на площадке, сделал удивленное лицо и спросил громко:
– Вам Олимпиаду Владимировну нужно?
Ашот что-то пробормотал в ответ, Люсинда не расслышала. Красин стоял и не уходил. Он не уходил и чего-то ждал!
Ашот – искривленный в «глазке», как в кривом зеркале – прошел перед ней, глянул на дверь. Она отпрянула, хотя он точно не мог ее видеть, и с силой ударил ногой в косяк.
– Ну встретимся завтра! – тихо и зловеще пробормотал он, приблизив ненавистное носатое лицо к самой двери. – Ну, придешь ты завтра на работу, целка, б…ь!
И пропал с площадки. Владлен Филиппович постоял еще немного, недоуменно пожал плечами, подошел и позвонил.
– Олимпиада Владимировна?
Люсинда решила, что ни за что не откроет, ни за что!..
Красин постоял, позвонил еще раз, помялся – она отлично видела, как он мнется, – и стал спускаться.
Стукнула подъездная дверь, и все затихло.
Тут Люсинда заплакала. Плакала она недолго, а потом кинулась к зеркалу. Глаза были на месте, только один сильно краснее другого и как будто меньше.
– Слава богу, – прошептала она. – Слава богу! Липа, Липа, это я, Люся! Ты где?
Никто не отозвался, и она, споткнувшись о вытащенную обувную полку, вошла в комнату. Никого не было. На диване валялся смятый плед, и никаких признаков жизни.
– Липа, ты дома? Это я, Люся!
Никто не отозвался, и было совершенно ясно, что никого нет, но дверь-то, впустившая и прикрывшая Люсинду, была отперта!
– Лип, тебя нету, что ли?
За окном взвизгнули тормоза, и она, подкравшись к окну, вытянула шею и осторожно выглянула.
Черная машина крутанулась на льду, будто танцевала какой-то странный танец, зажглись тормозные огни, разлетелся снег, и, выровнявшись, автомобиль рванул с места и пропал за углом дома.
Разгневанный Ашот отбыл в неизвестном направлении.
Господи, что она станет делать завтра, как пойдет на работу?! Ведь он не простит ей! Нет, не простит, хотя ничего такого она не сделала! И вот ведь странность какая, за что он обзывал ее сукой и проституткой – как раз за то, что она не была ни той, ни другой?!
Она опять было заплакала, но быстро остановила себя – нельзя, нельзя, да и глаз болит, кажется, даже сильнее, чем прежде!
Тут она вспомнила, что у Олимпиады нынче ночует ее кавалер, перепугалась, кинулась к двери и остановилась. Было совершенно понятно, что в квартире никого нет. Но ведь он был! И куда делся?!
Люсинда еще поглядела в окно, не появилась ли темная машина, но все было тихо, только раскачивался фонарь на цепи, и от угла дома то появлялась, то пропадала тень. Люсинда никогда ее не видела, потому что тетя Верочка всегда задвигала железные ставни. Она боялась воров.
Нужно убираться подобру-поздорову, пока Олимпиадин жених не пришел и не вызвал милицию, потому что в квартиру забрались воры.
А это никакие не воры, это она, Люсинда!
Выходить на площадку было страшно, и она долго смотрела в «глазок», а потом двигала тумбочку и опять смотрела.
Ну, делать нечего, больше ждать нельзя.
Люсинда отперла замок, прислушалась и еще постояла немного.
На площадке никого не было – господи, благослови Владлена Филипповича Красина, дай ему здоровья и всяческого благоденствия!
Люсинда Окорокова выскользнула из двери, покрутила замок, так чтобы вышел «язычок», и захлопнула ее за собой. Потом толкнула, проверяя. Дверь закрылась.
Она побежала было вниз, но тут вдруг заметила, что дверь в квартиру Парамоновых открыта, да еще довольно широко открыта!.. В этом была очень большая странность, потому что Парамоновы никогда не держали дверь открытой, всегда, как и тетя Верочка, запирались на все замки и еще цепочку навешивали! Да и вообще, что такое – куда ни ткнись, все двери в доме открыты!
Люсинда – она была «боевой девчонкой», ее так в Ростове все называли! – вернулась, осторожно подошла к двери, за которой горел мирный свет, и сказала:
– Эй, хозяйка, у вас дверь отперта, как бы вещи не поуносили!
Никто не ответил, и Люсинда вошла в прихожую. Сейчас залает парамоновская собака Тамерлан, скандальная такая собака, даром что слепая и глухая, а чуяла хорошо.
Никто не залаял.
– Хозяйка! Или вы чего? Спите, что ли?!
Люсинда оглянулась на площадку и вошла.
Войдя в комнату, она остановилась как вкопанная, медленно подняла руку и зажала рот.
На крюке от люстры, так, что люстра скособочилась в сторону, висел труп Парамоновой в халате. Одна тапочка болталась на вытянувшейся в судороге ноге, а вторая валялась под трупом. Рядом с тапочкой на боку лежал мертвый Тамерлан.
Олимпиада открыла глаза. Вокруг было черно, совсем ничего не видно, и она решила, что спит и думает, что проснулась. Иногда такие сны ей снились – когда она просыпалась в полной уверенности, что все происходит на самом деле.
Она опять закрыла глаза и решила, что будет спать дальше, пока не проснется окончательно.
– Липа!
– Я сплю, – сказала она.
– Липа!
Она же сказала, что спит! Зачем к ней приставать, когда она спит!
Она поднялась на локтях. Локтям было жестко и неудобно. Олимпиада открыла глаза, поняла, что так и не открыла, – чернота была совершенно одинаковой, что с открытыми, что с закрытыми глазами, – и промычала:
– М-м-м?..
– Липа, приди в себя.
– Я в себе, – пробормотала она, поняв, что очень хочет пить. Так хочет, что во рту все слиплось и сухое небо шелестит о сухой язык. Она сглотнула воображаемую слюну, по горлу прошла судорога, и вдруг сильно затошнило.
– Липа, я здесь. Ничего не бойся.
Голос был очень знакомый и незнакомый одновременно. Только вот она никак не могла вспомнить, кому он принадлежит. Она прилежно вспоминала некоторое время. Так прилежно, что даже тошнота отступила. Откуда-то появился и очень быстро пропал Олежка. Потом еще кто-то, кажется, именовавшийся старшим лейтенантом Крюковым, но он вообще прошел стороной, и наконец явился здоровенный мужик в куртке «кантри кэжьюал» с огромными ручищами. Ручищи взяли ее за бока и подняли из лужи так, как будто она совсем ничего не весила.
Вот бы сейчас обратно в ту лужу – лежать себе и пить из нее, долго, со вкусом, чтобы ледяная вода длинно стекала по горлу, стекала, стекала…
– Я хочу пить, – пробормотала Олимпиада, – сейчас умру.
– Закрой глаза.
Она хотела сказать, что они у нее и так закрыты, но все-таки сделала какое-то движение – может, и вправду закрыла.
Темноту, как лезвием опасной бритвы, рассек длинный и узкий луч, такой яркий, что слезы брызнули из глаз, и в горле сразу стало не так мучительно сухо, зато солоно.
Большой человек, сопевший, как медведь, ходил у нее за спиной, что-то двигалось и гремело, и вскоре под носом у нее оказался пластмассовый электрический чайник.
Олимпиада Владимировна обеими руками схватила его, прижала к губам, запрокинула и стала пить. Вода в чайнике была тепловатая, со странным привкусом, должно быть, застоявшаяся, но она пила и думала, что ничего вкуснее не пила никогда в жизни! Крышка чайника мешала ей, лезла в ухо, но все равно – какое наслаждение пить, просто пить, чтобы вода стекала по горлу и попадала внутрь!
Она оторвалась от чайника, тяжело дыша.
– Что случилось?
– Тебя ударили по голове. Я… не успел это предотвратить.
– Кто? Кто ударил меня по голове?!
– Я не заметил. Он кинул чем-то в лампочку и ударил тебя. Он или она.
– Она?!
– Я же сказал, что не заметил. – В голосе Добровольского было раздражение, а лица его она не видела, потому что фонарь он выключил. – Это мог быть кто угодно, он или она. Вставай. Ты можешь встать?
– Он нас здесь запер?! – дрожащим голосом спросила Олимпиада, решительно не признавая того, что могла быть «она». – В этом… бункере?!
Тут она все вспомнила, и ей стало страшно. Так страшно, как никогда в жизни.
Ей не было так страшно, даже когда она, словно в замедленной съемке, смотрела, как переворачивается в воздухе тело и падает, падает, и понятно, что в следующую секунду грянет взрыв, и неизвестно, останется ли что-нибудь после этого взрыва!
– Мы должны выбраться отсюда как можно скорее.
– А дверь? – дрожащим голосом спросила Олимпиада Владимировна. – Дверь… закрыта?
– Yes, – ответил Добровольский. – Она закрыта, она металлическая, с этой стороны на ней нет никаких отверстий. Про дверь можно забыть. Нужно искать другой путь.
– Какой путь?!