Полная версия
Хождение в Кадис
– Дуралей, он зверь, а ты человек. Не силой брать нужно, а сноровкой. Пропустить его боком и вслед накрыть кистенем.
– Да разве плохо получилось? – настаивал крепыш. – Он от меня точно от камня отлетел, я его сразу и приголубил. Чик – и все.
– Медведя ты тоже на грудь принимать станешь? – пенял Онисифор. – Или рысь?
– Так на медведя пойдем? Когда?
– Когда найдем, тогда пойдем, – пряча улыбку в усы, ответил наставник.
Афанасий тоже улыбнулся. Шутка наставника показалась ему удачной. Но следующей зимой выяснилось, что Онисифор не шутил.
Той осенью Гнедко вернулся из дальнего плавания. После гибели князя Шемяки отец Афанасия подался в наймы. Защищал торговые грузы от разбойного люда, охочего до чужого добра. Купцы платили справно, и Гнедко ходил по Ильмень-озеру на парусных новгородских шитиках, больших судах, способных взять в трюмы тысячу пудов товара. В ладьях, с новгородскими дружинами, поднимался до Ладоги, хаживал в кичливую Ямь рыжеволосую[1], где еще сохранились дремучие леса с деревьями в пять обхватов, такими ветвистыми, что в их тени даже летом оставался снег.
Случалось, далеко уходили от земли родимой купцы новгородские. Через незнаемые бурные моря добирались к Зеленому острову[2], где из ледяной горы на десятки сажен бьет вверх кипячая вода. А однажды на ганзейском трехмачтовом когге свезли купцы Гнедко в палящую землю, где солнце стоит прямо над головой и так жарко светит, что на палубе когга пузырилась и выступала из щелей черная смола, а к медным частям такелажа невозможно было прикоснуться.
Случалось, по полгода не возвращался Гнедко из походов. Его жена, мать Афанасия, жила вдовой при живом муже. Но притерпелась, знамо дело – жена дружинника. Большинство товарищей Гнедка давно головы сложили кто в бою честном, кто в застенке великокняжеском, кто в кабаке, от подлого ножа, в спину всаженного. Настоящей семьей Гнедка стала монастырская обитель с пятью мальчишками и наставником. Туда он стремился, как в дом родной.
Афанасий хорошо помнил его возвращения, превращавшиеся в праздник, роздых от нескончаемой муштры, непременные гостинцы из дальних стран и особенно рассказы. После вечерней трапезы воспитанники собирались в келье Онисифора. Окно кельи изнутри покрывала наледь в три пальца, на столе коптел жирник, бросая по углам трепещущие тени. За ним требовался неустанный присмотр, иначе светильник быстро гас. Жирником в заозерном краю называли плоское глиняное блюдечко, наполненное салом, фитилем служил круто свитый лоскуток холстины. Чтобы поддерживать ровный свет, надобно было беспрестанно поправлять фитиль, то выдвигая из жира, когда он вспыхивал ярким пламенем, то вдвигая обратно, если он темнел от нагара.
Отец любил рассказывать о дальних краях. Афанасий так и не узнал, сочинял он или говорил правду. Теперь уже ни проверить, ни уточнить. Тогда, в келье, ребята слушали Гнедка с раскрытыми от изумления ртами, а Онисифор крутил бороду да в самых сочных местах повествования громко хлопал громадной ладонью по коленям.
Ах, как им хотелось вместе с Гнедком отправиться в дальние моря! Плыть под лазоревым небом мимо голубых островов, населенных диковинными, кричащими почеловечьи птицами. На всю жизнь запомнил Афанасий эти рассказы, запомнил как сказку, как дивный сон, несбывшуюся дремь. Он представлял себе эти острова так ясно, словно сам побывал на их берегах.
С тех пор прошло много лет, и хоть видения потускнели, расплылись, отошли на задний план, но все еще крепко сидели в его памяти, маня зелеными крыльями диковинных птиц, терпеливо дожидаясь своего часа. Так сны детства: вроде ушли они навсегда вместе с молочными зубами и детскими игрушками, ан нет, светлеет взгляд, крепнут мышцы, яснеет разум, а мечты остаются мечтами. Не выкорчевать их из сердца, не избыть. Только пережить и убедиться, что неспроста Высшая воля поманила открытую детскую душу, внушив ей именно такие мечты.
Отец часто возвращался к последним дням жизни князя Дмитрия, отравленного вероломным Василием.
– Есть разница между помнить и не забывать, – повторял он. – Не забывать – иногда приникать мыслью, а помнить – постоянно держать перед глазами. Мы должны помнить о князе Дмитрии и жить мыслью о мщении.
Ему вторил Онисифор. Старые дружинники старались ярить у василисков злость на семью великого князя. Ведь когда придет час, а он придет и довольно скоро – так они верили, – рука не должна дрогнуть, жалость не имеет права закрасться в сердце.
«Юность не терпит мрачности, – думал Афанасий. – Суровые кельи монастыря, с обледенелыми окошками и дощатыми нарами вместо постели, казались нам верхом уюта и домашнего тепла, а мрачные мысли о смерти и мщении отскакивали от наших голов, не проникая внутрь. Происходящее казалось нам игрой, бесконечным состязанием на скорость, ловкость, точность, удачу. Монастырь был нашим домом, чернецы – семьей. Ничего другого мы не знали и были счастливы. Да, счастливы!»
Афанасий сел, звякнув цепью. Теперь ему хотелось пить, он протянул руку за кружкой и вспомнил, как сам подпихнул ее брату Федулу. Не достать. Да если б и мог, разве стал бы он забирать воду у избитого до полусмерти человека?
Мать скончалась от эпидемии, когда Афанасию шел пятнадцатый год. Тогда в посадах вокруг Новгорода почти никого не осталось, все повымерли. Так отец рассказывал. Афанасий почти не расстроился; от матери его увезли в четыре года, и с тех пор он видел ее только два раза. Он не испытал никаких чувств к незнакомой толстой женщине, слюнявившей ему щеки поцелуями и мочившей слезами волосы.
А вот известие о гибели отца застало его врасплох. Ему казалось, что с отцом ничего не может случиться, он был сильнее всех, опытнее всех, умнее всех. Но вот, все же случилось…
Сказывали, на Ладоге-озере коршунами бросились к отцовскому бусу полдесятка весельных кнорров с лихими людишками. Долго рубились охранники во главе с Гнедко, да не смогли отбиться. Какой смертью он погиб, никто не знает. То ли в бою, то ли связали раненого и бросили живым в ледяную воду, пускать пузыри из черной глубины. А может, перед тем как смерти предать, долго глумились, по обычаю людей подлых и мелких.
Афанасий потер руками лицо. Зачем вспоминать дурное? Лучше думать о приятном, радостном. Ничего, ничего, он вывернется из темницы, найдет способ удрать. Охранники ему не помеха. Если в пятнадцать лет, сосунком желторотым, он сумел завалить своего первого медведя, то сейчас, в тридцать, в самом расцвете сил и умения, кто сможет его остановить?
В тот день они долго шли по лесной чащобе, пока не остановились у целой горы бурелома. Место вокруг берлоги было заранее вытоптано – Онисифор с двумя воспитанниками накануне обнаружил лежку и все приготовил. Афанасия поставили шагах в десяти от поваленной ветром сосны. В оставшейся от вывороченного корня яме и была берлога.
Василиски уже видели, как берут зверя. Онисифор показывал. Он ходил на него один, вооруженный только ножом в правой руке и зипуном, обмотанным вокруг левой. Гнедко тревожил медведя палкой, и когда тот выбирался разъяренный из берлоги, у него на пути возникал наставник. Поднимаясь из ямы, зверь вставал на задние лапы и свирепо рычал, широко разевая пасть. Вот в нее-то Онисифор и засовал зипун. Пока опешивший зверь безуспешно пытался прокусить толстую ткань, наставник всаживал ему нож прямо в сердце.
От василисков никто не ждал такой сноровки, поэтому Афанасий получил увесистую рогатину. Его, как самого ловкого и сильного из воспитанников, выбрали первым.
– Как медведь из ямы полезет, – наставлял Онисифор, – сразу вали. Попасть нужно под лапы. Тогда точно угодишь в сердце или рядом. Коли рогатина глубоко войдет, тут ему и конец. А если сплохуешь, я его топором закончу.
В березовом колке за оградой монастыря вырыли яму, Гнедко, изображая медведя, обрядился в два тулупа и спрыгнул вниз. Выбираясь наружу, он грозно зарычал, а Онисифор, подав Афанасию рогатину, приказал нанести удар. Тот неловко замахнулся и легонько ткнул отца в живот. Гнедко с легкостью отбил рогатину и пошел на Афанасия, размахивая руками, точно медведь лапами.
– Ничего, ничего, – успокоил воспитанника Онисифор. – Давай сначала.
Раз сто пришлось Гнедку спрыгивать и вылезать из ямы, пока наставник не остался довольным.
Афанасий хорошо помнил эту учебу, помнил, как ему поначалу казалось странным бить отца пусть тупой, но все-таки настоящей рогатиной. Однако под конец он разошелся и уже нешуточно тыкал ею под вытянутые лапы воображаемого медведя. Зато спустя неделю, оказавшись возле настоящей берлоги, он чувствовал себя спокойно. Руки сами знали, что им надлежит делать, и Афанасий с неожиданной для самого себя уверенностью наблюдал, как отец, забравшись на ствол вывороченной сосны, принялся длинным шестом будоражить зверя.
– Не спеши, – ободрил Онисифор. – Бей наверняка. У тебя получится.
Из берлоги раздался обиженный рев, снег полетел в разные стороны, и над краем ямы выросла коричневая башка медведя. Мех на ней был свалявшийся, грязный, пасть широко раскрылась, обнажив желтые клыки, глаза покраснели от гнева. Медведь стал выбираться наружу, точь-в-точь как это делал Гнедко. Афанасий подбежал почти вплотную к зверю, прицелился и что было сил всадил рогатину прямо под лапы. Заточенное до кинжальной остроты дерево пробило шкуру и уткнулось во что-то упругое, колышущееся.
– Жми, – закричал Онисифор, – упрись покрепче!
Медведь с удивлением посмотрел на человека. Он еще не успел сообразить, что с ним происходит, как Афанасий до боли сжал древко и навалился всем телом. Рогатина пробила упругость и глубоко вошла в тело зверя. Тот испустил короткий рев, потом замычал, точно корова, и вдруг повалился на спину обратно в берлогу.
– Готов! – крикнул Гнедко, опуская топор. – Молодец сынок, завалил первым ударом.
Афанасий стоял на внезапно ослабевших ногах ни жив ни мертв. Все произошло так быстро, что даже не успел испугаться. Лишь сейчас он сообразил, каким громадным был медведь, вылезший из ямы всего до половины.
Из ямы струйкой поднимался пар. Гнедко и Онисифор спрыгнули вниз и вытащили тушу.
– Пудов на двадцать потянет, – определил Онисифор. – Знатный почин, Афанасий.
– То-то братия возрадуется, – заметил Гнедко. – Столько свежины разом. Давай, ребята, соорудим поводья и потащим добычу в монастырь.
Доволочь тушу до монастыря оказалось куда сложнее, чем убить зверя. После смерти он, казалось, сопротивлялся больше, чем при жизни. Но все-таки к вечеру общими усилиями добрались. Целую неделю чернецам подавали в трапезную жареную медвежатину. А на Афанасия еще долго пальцем показывали: вот этот завалил.
Даже сам игумен Александр как-то поутру остановился посреди двора и поманил его пальцем. Афанасий приблизился не без робости, святость исходила от игумена, словно жар от печки.
– Медведь – это хорошо, – сказал игумен. Его впалые от постоянных постов щеки чуть дрогнули. Наверное, святой отец улыбнулся.
– Братия оголодала, пусть немного побалуется свежиной. Благой поступок тебе зачтется перед Господом. Но ты, юноша, что ты еще умеешь, кроме убийства?
Афанасий пожал плечами. Ничему другому его не учили.
– Читать умеешь? – спросил игумен.
– Умею.
– Молодец. А что читал?
– Жития святых, Псалтырь, Наставления преподобных старцев.
– Когда же ты успеваешь, юноша? Али Онисифор волю вам дает столько времени над книгами проводить? Вот уж не ожидал.
Афанасий понурился.
– Я тайком это делал, – краснея, признался он. – Наставнику ничего про это не известно.
– Тайком? – еще больше удивился игумен. – За любовь к святому чтению хвалю, а за скрытность осуждаю. Нехорошо в твоем возрасте обманывать учителей.
– Я не обманывал. – Афанасий покраснел еще больше и потупился. – Просто не рассказывал ничего про книги, а наставник не спрашивал.
– Это тоже называется ложью, – назидательно произнес святой отец. – Когда ты в последний раз молился перед иконой Спаса Еммануила?
Чудотворную икону подарил монастырю Василий Темный, Онисифор не шибко к ней благоволил и свою неприязнь передал василискам.
– Еммануил означает – с нами Бог, – поучительно вымолвил игумен, уловив почти неприметное движение души Афанасия. Даже самый опытный физиономист не сумел бы заподозрить неладное, глядя на спокойное лицо юноши, но отец Александр читал души человеческие точно раскрытую книгу.
– Спаситель изображен на ней примерно в твоем возрасте. Вельми подобающий для вьюноши образ. Явись сегодня перед заходом солнца к святому образу и почитай Псалтырь. Тебе ведь недавно пятнадцать годов исполнилось?
Афанасий согласно кивнул.
– Вот пятнадцать псалмов и прочитаешь. По одному за каждый год. Благослови тебя Господь, сын мой.
Игумен отправился в свою келью, оставив Афанасия в полном замешательстве. Откуда святой отец знает, сколько ему лет? Онисифор рассказал или отец? Вряд ли, они с игуменом беседуют крайне редко и только по важным делам. Зачем игумену такие подробности? Какая ему разница, сколько лет исполнилось одному из василисков? Он даже их присутствие в монастыре с трудом замечает. Или только делает вид? В любом случае ослушаться указа игумена невозможно. Его слово в монастыре – закон.
В скромном кивоте, сделанном из гладко оструганных досок, сиял серебряный оклад. Икона выглядела слишком нарядной для святого образа. Ее писали в Царьграде, ромейским иконописцам по душе были яркие краски. Видно, хорошо жилось в Константинополе, весело жилось, и Спаситель получился веселый, добродушный, с ласковой улыбкой на мальчишеских устах.
В молельной висели и другие иконы, с темными, суровыми лицами святых угодников. Повзрослевший Иисус был изображен на них хмурым и настороженным. Афанасий не любил рассматривать рассерженное лицо Спасителя, ему нравился улыбающийся юноша Еммануил. Но заходить в молельню доводилось нечасто, только по воскресеньям и праздничным дням.
– Ваше дело одно, – учил василисков Онисифор, – а у чернецов – другое. Они пусть грехи наши замаливают. Что Богу положено – отдай, а остальное, коли до старости доживем, тогда и домолим.
Афанасию казалось, что наставник уже добрался до тех самых лет, но Онисифор продолжал вести себя по отношению к Богу как молодой дружинник.
В пустой молельне сладко пахло ладаном и воском. Красные лучи заходящего солнца тепло освещали боковую стену. Афанасий встал на колени перед кивотом и взялся за псалмы. Он плохо понимал смысл древних слов, а просто старался правильно произнести каждую букву. Закончив очередной псалом, он поднимал глаза и смотрел на Еммануила. Тот понимающе улыбался.
– Не грусти, – казалось, говорил Еммануил, – все будет хорошо, удачно, весело и счастливо. Тебе пока тяжело, я понимаю, но, честное Божеское слово, все будет хорошо.
Однако Афанасий и не думал грустить. Ему очень нравилась жизнь в монастыре, рядом с отцом, Онисифором и василисками. Если бы его в тот час спросили, о чем он просил Еммануила, он бы не знал, что ответить. Ведь на самом деле ему ничего не требовалось.
Но наступил день, когда Афанасий прибежал к святой иконе со слезами на глазах. В тот день Онисифор объявил василискам:
– Завтра я пойду на живое дело. Один из вас отправится со мной.
О живом деле наставник заводил разговор уже давно, потихоньку готовя василисков.
Поначалу сама мысль об убийстве человека казалась дикой, но шли дни, недели, месяцы, и кажущееся невозможным потихоньку перебралось в маловероятное, потом в труднодоступное, затем превратилось в достижимое, чтобы в конце концов стать реальным. Только не для Афанасия; лишить жизни незнакомого человека, лишить просто так, без нападения с его стороны, представлялось ему немыслимым.
– Пора оперяться, – сказал Онисифор, заметивший колебания воспитанника. – Пора научиться ставить дело выше своих желаний. Как говорили святые отцы, кто есть истинный витязь – тот, кто побеждает себя самого.
Он говорил, обращаясь ко всем василискам, но Афанасий прекрасно понимал, что наставник имеет в виду именно его.
– Силу ломят еще большей силой, – любил повторять Онисифор. И это значило, что на первое живое дело он возьмет с собой Афанасия.
Вот тогда-то он и припал к чудотворной иконе.
– Неужели ты желаешь смерти невинных? – шептал он, вглядываясь в улыбающееся лицо Еммануила. – Разве подобен ты языческим богам древности, пившим кровь жертв и обонявшим аромат паленого мяса? Ты же учил добру и всепрощению, почему же позволяешь одним православным убивать других?!
Афанасий надеялся на чудо, смешно и по-детски верил, будто вот-вот раздастся голос с Небес и добрый Бог объяснит ему, что, зачем и почему делается на блаженном и горестном свете. Но Еммануил молчал, продолжая улыбаться все той же радостной улыбкой.
За окнами стемнело, закончился короткий зимний день. Тренькнул колокол, возвещающий о начале вечерней молитвы. Пора было поспешать на ужин. Но так легко дышалось в пустой молельне, так покойно и чисто, что не хотелось уходить. Чуть слышно потрескивали свечи, тишина стояла густая и сладкая, точно лесной мед. Снаружи ярились бури, грохотали громы, беспощадный и жестокий мир выл и метался за стенами молельни, а внутри мерцал оклад святой иконы, освещаемый дрожащими язычками пламени, добрая темнота наполняла углы, и на ее бархатно-черной подкладке сиял лик Еммануила.
Колокол тренькнул еще раз, молитва закончилась. Афанасий поднялся на ноги, потер ноющие колени и побежал в трапезную. Его уже ждали. Онисифор укоризненно погрозил пальцем.
– Где ты пропадал?
– Молился у образа.
– Чуда ждешь, – усмехнулся наставник. – Есть чудеса в мире, случаются, отрицать грешно. Только на одну жизнь с чудом приходятся тысячи жизней без, ежли не более. Вот и гадай, посетит тебя редкое счастье или самому придется выкарабкиваться. Я вас учу спасаться собственными силами. Поможет Господь Вседержитель – любо, не поможет – сам поспевай.
Афанасий перевернулся на бок, цепь со стуком натянулась, не давая лечь поудобнее. Не зря ему пришли на ум слова наставника. Надо самому поспевать. Сам попался, сам и выпутывайся. Больше медлить нельзя. Еще раз чудо не случится.
Тогда, после долгой молитвы у Спаса Еммануила, оно произошло. За ужином все ждали, что Онисифор назовет того, кто пойдет с ним на живое дело. Но наставник хранил молчание. Доели тюрю, запили квасом, чинно, точно чернецы, прочитали молитву – все-таки вокруг монастырские стены, – пожелали наставнику доброй ночи и разошлись по кельям.
«Видимо, дело перенесено на завтра, – подумал Афанасий. – Все равно мне не открутиться, но чем позже, тем лучше».
А утром василиски сразу выложили ему новость: ночью Онисифор ходил на дело с одним из воспитанников. Тот сидел за столом бледный, с темными кругами под глазами, но страшно гордый. Зарезали ярыжку, самочинно тиранившего крестьян. Онисифор выволок его из избы, а василиск перехватил ножом горло.
– Крови-и-ищи натекло! – расширяя глаза, рассказывал воспитанник. Рассказывал уже по десятому разу, но всем хотелось слушать еще и еще.
– Я левой рукой его за подбородок ухватил, чтоб удобней-то резать, а он вывернулся да как цапнет меня за палец, насилу вырвал. Вот, посмотрите.
И он снова показывал мизинец с багровым рубцом.
– Наставник ярыжку по затылку угостил, – продолжал василиск, – оглоушил маленько, тогда я шапку с него сбил, ухватил за волосья, отогнул голову назад и… Рукав весь искровенил, пришлось снегом оттирать.
Василиски смотрели на товарища кто со страхом, кто с восхищением, а Афанасию стало противно до дурноты. Он не сразу понял, что Еммануил услышал его молитву и спас его от ужасной участи. Ведь это ему бы досталось отгибать голову непокорного ярыжки, ему слушать предсмертный хрип и бульканье, с которым кровь лилась из перерезанного горла.
Он выбежал во двор без зипуна и долго ходил от стены к стене, не чувствуя мороза.
Чудо продержалось всего два месяца. За это время Онисифор отправлялся на живое дело еще три раза, и еще три василиска с расширенными от восторга глазами рассказывали поутру о ночных подвигах. Афанасий остался последним, всем было ясно, чей следующий черед, и когда Онисифор объявил – сегодня пойдем на боярина, – взоры василисков обратились на него.
– Бояре Бежецкого Верха, – пояснил наставник, – переметнулись на сторону Москвы. Пора преподать им урок, напомнить о настоящем хозяине. Я выбрал самого матерого, заводилу. Не будь его, многие бы хранили верность князю. Этот лис хитростный речами сладкими других честных бояр улестил. Пришло время расплаты.
До Бежецкого Верха добирались два дня. Полозья саней скрипели по снегу, лошадь мерно мотала головой, морозный чистый воздух был сладок для дыхания. Ехали и днем и ночью, и Афанасий, запрокинувшись на спину, со страхом рассматривал высокое звездное небо.
– Запомни, сынок, – учил Онисифор, – в деле нашем нет ни злобы, ни злодейства. Мы точно меч в руке праведной. Разве задумывается клинок, кого он разит? Разве жалеет он жертву или ненавидит ее? Конечно нет! Выполняет свою работу, подчиняясь воле хозяина, и нам с него пример брать положено.
– А кто хозяин? – спрашивал Афанасий.
– Придет время – узнаешь. Покамест я твой наставник, меня и слушай. Был бы жив Гнедко, светлая ему память, он бы тебя на первое дело повел. Но не дал Господь, поэтому я для тебя как отец.
Ту первую свою кровь на всю жизнь запомнил Афанасий. Вот и сейчас, в темнице, лежа на охапке гнилой соломы, прикованный цепью за шею, он мгновенно мысленно оказался перед воротами боярской усадьбы.
Им повезло, накануне вечером боярин вернулся с охоты, и челядь, по своему обыкновению, перепилась. Сторожа, подогретые крепким медом, тоже заснули, завернувшись в толстенные тулупы. Причин для беспокойства не было, а уж о нападении и мысли ни у кого не возникало. Кто в Бежецком Верхе посмел бы покуситься на всемогущего боярина?
Стояла глухая середина ночи. Сбросив зипун, Афанасий играючи перелез через забор. Умению взбираться по веревке на неприступную стену василисков обучали с младых ногтей. Бесшумно спрыгнув в снег, он подкрался к калитке и отодвинул засов. Онисифор черной тенью скользнул внутрь.
Сторож на крыльце боярских хором что-то почувствовал и, проснувшись, преградил путь незваным гостям.
– Кто такие? – хриплым ото сна голосом спросил он.
– Свои, не узнаешь? – ответил Онисифор и легко, точно шутя, прикоснулся кинжалом к его груди. Сторож захрипел и начал заваливаться, Онисифор подхватил тело и тихонько уложил на пол. Случившееся не показалось Афанасию ни страшным, ни странным. Убить человека выходило проще, чем волка, не говоря уже о медведе.
В горнице было пусто. На столе лежали меч в богато украшенных ножнах и меховая боярская шапка, стояли, прислоненные к стене, копья и рогатины. Онисифор кивнул Афанасию на рогатину – возьми, мол, – а затем указал пальцем на дверь в спаленку. Жарко натопленную ложницу освещал лишь огонек лампады перед иконой. Боярин и толстая боярыня, развалившись, заливисто храпели в два голоса на широкой кровати.
– Представь себе, что перед тобой медведь, – сказал Онисифор, плотно затворяя за собой дверь. – Нет, этот зверь, – он пренебрежительно указал подбородком на спящего, – похуже медведя будет. И куда опаснее.
От звука его голоса боярин проснулся, сел на кровати, секунду недоуменно таращил глаза на незнакомцев, а затем побагровел от гнева и зарычал:
– Вы как сюда попали, смерды? Вон, дрянь! Вон, мразь!
Онисифор одной рукой рывком поднял его на ноги, прижал к бревнам стены, а второй рукой не глядя отыскал концы рогатины и приставил к груди боярина.
– Слово пикнешь, тебя этот малый насквозь проткнет.
Афанасий через плотно упертую рогатину чувствовал, как бьется и трепещет человеческое сердце.
Боярыня с несвойственной для столь массивного тела прытью соскочила с кровати и повалилась в ноги.
– Смилуйтесь, не убивайте, золота не пожалеем. Не губите душу православную, вы ведь не татарва какая-нибудь, в того же Христа веруете!
– Заткнись, сволочь московская, – буркнул Онисифор.
Боярин криво дернул ртом.
– Не унижайся, дура, они не за золотом пришли.
Он сразу все понял, не зря служил боярином, соображал быстро.
Боярыня истошно завизжала. Онисифор коротким ударом опрокинул ее на постель. Визг захлебнулся, перешел в хрип. Боярин дернулся, Афанасий прижал рогатину и чуть наколол. Тот охнул, два темных пятна стали расплываться на рубашке. Но дергаться перестал.
Онисифор заткнул боярыне рот платком, связал руки. Та мычала, билась многопудовым жарким телом. Тогда он схватил подушку, набросил на лицо, придавил.
– Бабу-то за что, зверь? – срывающимся от ненависти голосом выкрикнул боярин.
Онисифор не ответил, продолжая прижимать подушку. Когда боярыня засучила ногами – отбросил подушку в сторону. Женщина лежала неподвижно, шумно дыша через нос, обводя помутившимся взглядом комнату.