bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 12

Шутов бегло оглядел помещение: две тряпичные куклы на застеленном яркой циновкой кане, глиняные идолы на приколоченной к стене полке (тот, что в центре, – с телом лисы, головой женщины и тремя хвостами), и тут же какие-то пузырьки с мутными жидкостями и темными порошками, и повсюду, вдоль стен и под потолком, висят пучки засушенных трав и вязанки кореньев, и от этого в комнате пахнет осенним, увядающим лесом.

– Его дочь – знахарка, товарищ Шутов, – сообщил Пашка. – Да, Борян? Травница.

– Лечить, помогать, да-да, – мелко закивал папаша Бо и указал на нить ярко-пунцовых семян, похожую на молитвенные четки. – Вот сян-су-цу – отхаркиваешь, рвота, и убивает червя. Вот цянь-е-лань, – он ткнул в пучок тысячелистника с корневищами. – Легко дышишь, хорошо видишь, запора нет… Пока Лиза не здесь – хотим чай? – китаец гостеприимно указал на дверь, ведшую из комнаты дочери в захламленный коридор, а оттуда – в основное помещение харчевни.

– Нам бы лучше, Боря, по стопочке рисовой, – сказал Пашка.

– Лисовой, – понимающе кивнул Бо, и глаза его из-под набрякших век блеснули лукаво и молодо.

Сапер Ерошкин, лейтенант Горелик и майор Бойко, сидевшие за дальним столом, при появлении Шутова мгновенно умолкли. Ерошкин печально и сосредоточенно погрузился в изучение стоявшей перед ним пиалы, как будто в ней заключались все знания и все скорби. Горелик резко и дергано, как деревянный Пиноккио на шарнирчиках, обернулся на Шутова и обратно к окну и принялся отбивать сапогом по дощатому полу нервную дробь. И только майор, не меняя расслабленной позы, поглядел на особиста открыто и прямо, и даже изобразил подобие слабой улыбки.

Другие два стола пустовали, под одним из них девочка лет шести, с явственной азиатчинкой в лице, но сероглазая и русая, сосредоточенно играла с серым пушистым обрубком, напоминавшим заячий хвост. Увидев Бо, закричала:

– Дедушка! Тут дядям очень пить хочется!

– Устами младенца! – Майор Бойко, явно навеселе, добродушно захохотал. – Борян, принеси-ка кувшинчик еще! – Он снова взглянул на Шутова. – Присоединишься к нам, капитан?

Горелик выпучил глаза на майора, но тот уже энергично сдвигался вправо, освобождая Шутову край лавки рядом с собой, у окна. Секунду поколебавшись, особист подошел и, явно неохотно, как бы делая им всем одолжение, уселся на расчищенное для него место.

Бо поставил перед ними на стол полный кувшин рисовой водки и блюдо с освежеванными, нанизанными на тонкие шпажки и зажаренными до коричневой корочки летучими мышами. Очищенные от перепончатых крыльев, длиннопалые скрюченные лапки у одних были молитвенно скрещены на груди, у других же раскинуты, будто они улетали в рай, уготованный тем, кто безвинно насажен на кол.

– Закусим! – Борян озарился гостеприимной улыбкой. – Подарок, деньги не платить.

– Спасибо, Борь, но мы такое не едим, – стараясь скрыть отвращение, сказал майор Бойко.

– Летала мышь хороша! Летала мышь на здоровье! – растерянно залопотал китаец и даже показал руками, как хорошо мышь летала. – Скажи, Настя! – Он затараторил по-китайски.

– Дедушка говорит, летучие мышки полезны для организма! – с готовностью сообщила девочка. – Угощайтесь!

– Вот как они это могут жрать? – Ерошкин скорбно воззрился на оскаленные мышиные пасти, застывшие в последней гримасе боли.

– А я, с вашего позволения, попробую! – рядовой Овчаренко бодро плюхнулся на лавку рядом с Гореликом, ухватил одну шпажку и снял с нее маленькую хрустящую тушку. – Я так рассуждаю, от угощения отказываться невежливо!

Пашка откусил кусочек обугленного мяса, перекосился, но героически прожевал и проглотил. Папаша Бо тем временем притащил две чистые пиалки, одну поставил на стол перед Пашкой, другую уважительно протянул Шутову в сложенных лодочкой ладонях.

– Ну что, капитан, – Бойко тут же наполнил из кувшина все пиалы и поднял свою. – За победу советского солдата?

– За победу. – Особист поднес рисовую к губам, но отпить не успел. Из темноты по ту сторону окна прозвучал одиночный выстрел, и, выронив пиалу, Шутов опрокинулся с лавки.

Зазвенели осколки.

– Убили дядю! – заплакала Настя.

Глава 12

Смерть – голодная, хитрая тварь, принимающая разные формы. Но она так часто крутилась рядом со мной, что я научился ее узнавать. Она может быть похожа на уставленный угощеньями стол. На окно, распахнутое во тьму за моей спиной. На едва различимый, щекотный звук сдвигаемого предохранителя, тонущий в голосах собутыльников и в гомоне ночных птиц. Смерть шустра, но я умею чувствовать ее приближение.

И за долю секунды до выстрела я успеваю броситься на пол. Пуля, метившая мне в центр спины, задевает плечо по касательной. Я выхватываю «вальтер» и выбегаю на улицу. Остальные – за мной. Майор Бойко орет:

– Кто, сука, стрелял?

Кто бы ни был, он уже исчез в темноте. По надорванному рукаву гимнастерки расползается красное, но я отказываюсь идти в лазарет: царапина, ерунда.

Капитану СМЕРШ Шутову уже не поможет доктор. А Максиму Кронину, беглому зэку, пора уходить.

– Под трибунал у меня все пойдете! – скалюсь я напоследок, поворачиваюсь к ним спиной и шагаю прочь.

– Товарищ Шутов, вы ж ранены! Товарищ майор, он же ранен! – Овчаренко мечется между мной и своими, как щенок между удаляющимся вожаком и остающейся стаей; выбирает меня. – Товарищ Шутов, вы в штаб? Я с вами!

– Шестеришь на побегушках, Овчара? – шипит Горелик.

Рядовой застывает и морщится, как от удара. Я не вижу этого, но чувствую горлом, спиной. И я слышу, как он отвечает не обиженно, но удивленно:

– Да вы разве не видите? Человеку же больно!

И упрямо идет за мной.

«Рядовой, отставить! Приказываю остаться». Я хочу, я должен это сказать и уйти один – но нельзя его сейчас от себя прогнать. После слов лейтенанта он и так плетется побитой собакой. Оттолкнуть его теперь на глазах у стаи – обречь на их презрение навсегда.

Ничего. В штабе я скажу, что мне нужно поспать, – он козырнет и отвяжется.

А пока пусть идет со мной. Пусть хоть кто-нибудь, кроме смерти, сейчас идет со мной рядом.

Глава 13

Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».

Начало сентября 1945 г.


– Товарищ п-полковник! Зачем же в к-карцер? Там условия неблагоприятные. Да и запах… – майор Гранкин рысил следом за Аристовым и Силовьевым по промозглому коридору с початой бутылкой грузинского коньяка, их шаги тяжелой дробью отскакивали от каменных стен и, гулко дрожа, повисали в воздухе.

– Я уже объяснил. Мне надо уединиться.

– Так д-давайте я вам лучше к-кабинет т-товарища Модинского предоставлю? Уединяться разве ж обязательно в одиночке?!

– Где ж еще, – задумчиво произнес Аристов, останавливаясь перед густо вымазанной бурой краской тяжелой дверью с трафаретной белой надписью: «Одиночная камера для осужденных».

Гранкин отворил дверь, и полковник Аристов шагнул внутрь. Одиночка – тесный каменный мешок с крепившейся к стене откидной лавкой, крошечным зарешеченным окошком под потолком и парашей – пахла сыростью, отчаянием и мочой.

– Вы свободны, майор, – Аристов вынул из руки Гранкина бутылку и ключ от камеры и откинул лежанку.

– Слушаюсь. – Гранкин козырнул и потопал обратно по коридору, разбрасывая в воздухе дребезжащее эхо шагов.

– А я с вами тут, да? – Силовьев был явно польщен.

– Оставайся пока что. Вдруг ты не безнадежен.

Аристов глотнул коньяку из горла, поставил бутылку на лавку и раскрыл кофр. Достал из него коробку с мелками, маленький бумажный сверток и кожаный футляр для игральных карт. Вынул было пакеты с личными вещами бежавших вместе с Крониным зэков, поколебался, убрал обратно. Вместо них извлек из недр кофра сложенную вчетверо фотографию и изъятую у Модинского пятнадцатикопеечную монету.

– А и правда, товарищ полковник, почему вам понадобился именно карцер? Кабинет-то чем хуже?

– Неужели ты не чувствуешь силу этого места, Силовьев? Одиночество, боль, обреченность? Вечный холод каменных стен?

На блиновидном лице майора отобразилась работа мысли.

– Так а сила-то в чем?

– Нет, ты все-таки безнадежен.

Аристов развернул фото – и Силовьев по-птичьи вытянул шею, силясь из-за спины полковника разглядеть четырех людей, снятых на фоне старинных зданий. Слева стоял сам Аристов, только чуть-чуть моложе, в щегольском элегантном костюме. По центру – Кронин, тоже недурно одетый, приобнимающий светловолосую женщину в черном платье. Справа – арийский блондин с пронзительным взглядом.

– Шею сломаешь, Силовьев, – не оборачиваясь, сказал Аристов. Он положил фотографию на каменный пол и извлек из коробки белый мелок. – Это Рига. Тридцать третий год. Меня ты, полагаю, узнал. Кронина, наверное, тоже.

– Так вы с ним, получается… давно?..

– Знакомы? О да.

Полковник начертил вокруг фотографии треугольник.

Силовьев помялся, ожидая подробностей, но их не последовало. Полковник начертил второй треугольник, наложенный на первый, – получилась шестиконечная звезда.

– А эти двое, блондины… Кто?

– Эти двое – вышка для меня, если фотографию увидит начальство. И десять лет строгого для тебя – если ты о ней немедленно не доложишь.

– Это вы так шутите, товарищ полковник?

– Это я демонстрирую тебе безграничное, Силовьев, доверие, – Аристов развернул сверток и извлек из него шесть коротких тонких черных свечей. – Блондинка – Елена, в девичестве фон Юнгер. Жена Кронина. В июне сорок первого бежала из СССР. Нелегально – сводный брат, вот этот блондин, вывез ее через окно на границе. Его имя – Антон Вильгельм фон Юнгер, рижский немец, барон, между прочим. Породистый. До осени сорок третьего – оперативник абвера. После – сотрудник института «Аненербе». Знакомое заведение, Силовьев? – Аристов чиркнул спичкой и, последовательно обмакивая свечи в огонек, принялся прилеплять их в тех местах, где пересекались контуры треугольников.

– Расовые исследования, насколько я знаю. Оккультизм, – Силовьев пожал плечами. – Всякое мракобесие.

– Вот и я сейчас займусь мракобесием, – полковник принялся зажигать свечи. – А ты, Силовьев, иди. Распоряжения для тебя будут такие. Пункт первый. Захлопнешь дверь в камеру и постоишь там, снаружи. Пункт второй. Если через пятнадцать минут я не выйду – зайдешь обратно, возьмешь монету, – он положил пятнадцать копеек в центр фотографии. – Задуешь свечи, а меня до утра здесь запрешь, что бы я ни говорил и ни делал.

Он протянул Силовьеву ключ от карцера.

– Зачем, товарищ полковник?!

– Для всеобщей безопасности. Пункт третий. Монету вложишь в рот покойного товарища Модинского. А впрочем… рта могло не остаться. Ну, тогда в руку. Только смотри, чтоб не выпала. Хочешь спросить, зачем?

– Никак нет, товарищ полковник.

– Вот и славно, Силовьев.


Полковник Аристов зажег от спички последнюю, шестую, свечу и вынул из футляра неполную колоду «марсельского» Таро – двадцать два старших аркана. Перетасовал. Вытянул, не глядя, шесть карт.

Ритуал с Таро – формальность, не более. Один из способов красиво и плавно войти в нужное состояние. Полковник любил формальности. И красивые жесты.

Он аккуратно разложил карты по треугольным лучам звезды – начиная с вершины и против часовой стрелки: аркан Сила, аркан Шут, аркан Суд, аркан Справедливость, аркан Повешенный и аркан Дьявол. Непроизвольно дернул уголком рта: получившаяся последовательность его настораживала. Тем не менее он вытянул из колоды еще одну карту и положил ее поверх фотографии и монеты, рубашкой вверх. Он знал, что рискует с монетой, но и шанс на удачу был довольно велик. Все зависело от того, принял ли мертвый надсмотрщик эту монету. И тут важно именно внутреннее принятие, а не формальное, внешнее. Монета, навязанная покойнику силой, не считается принятой. Он должен согласиться ее забрать.

Если надсмотрщик монету не взял – а и с чего бы ему принимать подачки от зэка? – значит, монета принадлежит Кронину. Если монета принадлежит Кронину – он установит с ним связь.

Но если надсмотрщик принял монету, Аристову предстоит несколько очень неприятных мгновений: надсмотрщик отдал ее Паромщику, а тот швырнул ее в реку, и Аристову придется почувствовать в ноздрях и во рту вкус черной воды на той стороне. Он ненавидел контакты на той стороне. После такого контакта требуется изоляция и длительный отдых, о новых контактах на некоторое время придется забыть. Смерть – это тварь, трупным ядом помечающая свою территорию. Нельзя к ней вторгнуться – и не унести немного яда в себе.

Полковник Аристов залпом допил коньяк, отставил бутылку, положил руку на карту Таро и закрыл глаза. Он чувствовал, как металлический холод монеты перетекает через того, кто скрыт под рубашкой карты, ему в ладонь. И еще прежде, чем свечи завертели своими огненными язычками против часовой стрелки, и даже до того, как Аристов перевернул карту, и даже не открывая глаз, он ее угадал. Аркан Смерть – скелет с косой, идущий по головкам цветков и головам мертвецов. Он попробовал прервать контакт и отдернуть руку – но неудачно. Только резко откинулся назад, будто получил удар в челюсть, а рука его отбросила карту – скелетом вверх – и снова накрыла монету, уже не по воле Аристова, и даже не по воле мертвого вертухая. По воле Паромщика.

Полковник Аристов дернулся снова, с мучительным стоном пробуя вырваться из пахнувшего лежалым мясом тумана, – но туман лишь сгустился. Послышались тяжелые шлепки весел о воду.

Получается, вертухай не просто принял монету Кронина. Как назло, он еще и блуждал с ней все это время, только сейчас наконец нашел пристань и взошел в лодку. От вертухая полковнику не было никакой пользы – за две недели он забыл и себя, и язык человека и теперь изъяснялся на этом их жутком шипяще-харкающем наречии, – но от него хотя бы не исходило угрозы, он еще даже не расплатился с Паромщиком.

Но вот Паромщик – тот почуял чужака в своей лодке.

У Паромщика нет глаз и нет возраста. В его мутных глазницах тлеют красные угольки. У Паромщика много имен из разных легенд, но ни одно ему не подходит. По большому счету он вовсе и не Паромщик – просто принял доступную для полковника форму, потому что истинную его сущность полковник, как и все остальные, познать не способен.

Да и лодка его наверняка никакая не лодка. Вне материи и вне времени какие могут быть лодки?


где навлон

и почему ты живой


Паромщик не издает звуков. Его слова звучат у Аристова в голове. Полковник разлепляет запекшиеся губы и, преодолевая сопротивление сна и тумана, пытается выдавить из себя слова колыбельной:

Баю-бай, засыпай, детка,Я с тобой посижу.Если ты не уснешь, монеткуВ руку тебе вложу…

Паромщик, не дослушав, сует ему в рот свою окоченевшую, распухшую руку – и шарит негнущимися холодными пальцами за щеками и под языком, а потом лезет в горло.


дай мне монету

делай короткий вдох

теперь длинный выдох



Спустя пятнадцать минут Силовьев вежливо постучал в дверь камеры-одиночки – но полковник не ответил. Майор оглянулся, быстро перекрестился – и шагнул внутрь.

Полковник Аристов извивался на животе, просунув неестественно вывернутую руку в центр шестиконечной звезды. На ладони лежала пятнадцатикопеечная монета, и он судорожно сжимал и разжимал вокруг нее побелевшие пальцы – как будто кто-то крепко держал его за запястье. Лицо посинело. Изо рта на каменный пол текла слюна с прожилками крови.

– Товарищ полковник, вам плохо?

– Монету, – просипел Аристов.

– Так точно!

Силовьев опасливо, словно перед ним было полураздавленное ядовитое насекомое, потянулся к полковнику, цапнул с его ладони монету и тут же отдернул руку.

Полковник выгнулся дугой и обмяк. Изо рта его доносилось тихое, стрекочущее шипение.

– Товарищ полковник…

Шипение нарастало.

Силовьев, сбиваясь, с третьего раз задул все свечи, выскочил в коридор и запер дверь карцера.

– Открой, Силовьев! – послышался из одиночки сдавленный, но узнаваемый голос полковника. – Отопри камеру! Это приказ-з-с!

Последнее слово предательски утонуло в свистящем шипении.

– Вы приказали ваши приказы не выполнять, товарищ полковник! – оттарабанил Силовьев. – Я с утреца к вам зайду!

Майор еще раз перекрестился и деревянной походкой пошагал прочь.

Глава 14

Маньчжурия. Лисьи Броды. Начало сентября 1945 г.


Мы идем мимо бедных китайских фанз. Кое-где за бычьими пузырями маленьких окон тускло светятся очаги – там теплится жизнь. Но по большей части фанзы необитаемы: обгоревшие, гнилые, разрушенные, они пялятся пустыми глазницами на противоположную сторону улицы – на чужие кладбищенские кресты и чужую православную церковь, залитую масляным светом родной азиатской луны.

У одной из фанз нет ни крыши, ни передней стены. Внутри на кане, как на сцене амфитеатра, сидит нищая китайская семья: двое взрослых, он и она, с ними согбенная старуха и трое детей, все в рваных лохмотьях. И сама ситуация, и их кукольные, застывшие позы выглядят неестественно. Я замедляю шаг и направляю на них армейский фонарь, добытый в вещмешке убитого Шутова:

– Странные люди. Почему у них не горит очаг?

Отец семейства, словно услышав мои слова, слезает с кана. У него в руках – гнилое полено. Он кидает его в холодный, расколотый надвое, темный очаг и протягивает руки к несуществующему огню.

– Какие люди, товарищ Шутов? Там никого нет.

Рядовой Овчаренко растерянно смотрит то на меня, то на фанзу. Он как будто действительно их не видит.

Мать семейства тоже слезает с кана. В ее левой руке копошится черная курица. Правой женщина берет нож. Раздается короткий шмяк, обезглавленная курица бежит по двору и кидается мне под ноги.

– Она чумная, – говорит женщина. – Мы все чумные. Сожги нас, Кронин.

Я отталкиваю ногой курицу, тычущуюся в меня запекшимся обрубком шеи, и она, взбивая крыльями воздух, кидается к кладбищу. Когда я снова смотрю на фанзу, она пуста, но я не могу зафиксировать на ней взгляд, она как будто колышется на темной воде и раз за разом отплывает, отплывает, отплывает с причала.

– Товарищ Шутов, обопритесь-ка на меня, вас шатает.

– Сам пойду.

Я иду, цепляясь рукой за кладбищенскую ограду. На земле, прислонившись к ограде, сидит вертухай. Он без головы, он держит в руке безголовую курицу, из горла его торчит ложка. Рядом с ним вальяжно, словно на пикнике, развалился Флинт. Они выглядят корешами.

Флинт засовывает руку в дыру в своем животе, обмакивает пальцы в крови и протягивает мне пятерню:

– Циркач. Давай побратаемся.

– Куда башку свернул? – слова выходят с бульканьем из горла безголового вертухая. Он вынимает из шеи ложку и заточенным, красным концом указывает на дорогу. – Туда смотри, триста третий!

Впереди на дороге – торопливо удаляющаяся в сторону штаба и главной площади фигура в черном плаще с накинутым капюшоном. От быстрой ходьбы капюшон спадает на плечи, под ним – белокурые длинные волосы.

Я кричу ей:

– Лена!

И я бросаюсь за ней.

Не оборачиваясь, она идет через площадь и сворачивает во двор, прилегающий к зданию штаба. Я бегу, но ноги тяжелые, как во сне, они тяжелей, чем брусчатка, они утопают в ней, они врастают в нее.

– Товарищ Шутов! Вам надо в лазарет! У вас из раны кровь хлещет!

Я отталкиваю рядового Овчаренко, и он падает на брусчатку.

Во дворе у штаба дымит полевая кухня. За сколоченным из досок длинным столом – почти вся рота, человек двадцать. Бодро звякают ложки. Тарасевич, снайпер, щедро плещет в протянутые к нему жестяные кружки самогон из оплетенной бутыли.

– За победу!

– За русский народ!..

Когда я появляюсь, они смолкают.

– Где она? Где женщина? – слова выходят из меня мучительными толчками, как будто я не произношу их, а меня ими рвет. – Черный плащ. Длинные волосы. Светлые волосы.

Тарасевич затыкает горло бутыли бумажным катышем и плавно опускает ее наземь, к ноге:

– О дает особист.

– Капитан, вы ранены? – стукач Родин таращится на мой пропитанный кровью рукав возбужденно и жадно, он похож на слепня, прикидывающего, где удобнее присосаться.

– Ерунда, царапина, – раздается хриплый, знакомый голос.

Во главе стола, на почетном месте, как юбиляр, – капитан СМЕРШ Степан Шутов. Его форма вымазана в земле, из дыр в груди и во лбу прорастают бледные сорняки, он хватает и выдергивает их с корнем, в корнях копошатся черви:

– До свадьбы все заживет.

Рядом с Шутовым молча курит молодой старшина. Голова его запрокинута, из дыры в спине выпрастываются пушистые кольца дыма.

Капитан поднимается над столом, рвет из кобуры «вальтер», такой же, как у меня, и наводит на меня ствол:

– Добегался, контра!

Я спокоен. И как будто не в моей голове, а где-то за пределами моего тела рождаются слова, которые я почему-то произношу вслух:

– А ты разве не понял? Ты труп. Прими свою смерть.

Он сгибается, как от удара в живот, рука с пистолетом трясется. Теперь он целится не в меня, а в десантников за столом. Черное дуло ствола растревоженной мухой мечется от одного красноармейца к другому.

Побледневший Тарасевич медленно задирает вверх руки:

– Не стреляй, капитан.

А я смеюсь:

– Не ссыте, ребята! Капитана тут нет!

Они мне не верят. Застыв с поднятыми руками, Тарасевич таращится на мертвого Шутова и его дергающийся из стороны в сторону ствол. Подоспевший следом за мною Пашка хватает с земли оплетенную бутыль самогона и метит призраку в затылок.

– Дохлый номер, – комментирую я.

Рядовой Овчаренко замахивается – но бьет почему-то не призрака, а меня. И, падая в темноту и роняя «вальтер», я успеваю услышать визгливый голос:

– Ты что наделал, дурак? Ты ж капитана СМЕРШ по голове, так сказать, бутылкой!..

И голос Пашки, виноватый, растерянный:

– Так ведь он в ребят целил…

А дальше все голоса сливаются в звон и гомон, и слова утрачивают значенье и уподобляются птичьим крикам, а потом смолкают и птицы – и тьма смыкается надо мной.

Глава 15

Аглая обработала раны на плече и затылке смершевца – обе были неглубоки, – потом сменила влажное полотенце на лбу Дикаря и принялась подстригать ему длиннющие ногти, которыми он сам себя царапал, когда метался по койке и дергал руками и ногами, как бегущая во сне собака. Его нашли в лесу и принесли в лазарет заросшим и обнаженным, поэтому она сразу назвала его про себя Дикарем.

Интересно как получается, размышляла Аглая. Один снаружи страшен, а внутри – ну чисто ребенок. В бреду называет себя Никиткой. «Никитка хочет, чтобы тигр ушел далеко!» Другой снаружи красив, – она покосилась на мускулистую шею и неподвижное лицо смершевца – идеальные черты и пропорции, золотое сечение, ей ли не знать, по призванию она ведь художник… Даже шрам его красив, напоминает китайский иероглиф «владыка»… Но внутри он страшен. Он преследует, уничтожает людей. Благородных людей. Таких, как ее отец.

И вот случилось, что эти двое ненадолго равны. На соседних койках, без сознания, оба страдают – и оба сейчас в ее власти. Но сестра милосердия в равной степени милосердна должна быть к каждому. И к тому, кто страшен внутри, и к тому, кто страшен снаружи. Надо будет эту мысль записать в дневник и рассказать Паше… Пока не забрали Пашу. После того, что он сделал, обязательно заберут.

Она бросила взгляд поверх раздвижной ширмы из реек и желтой рисовой бумаги, разрисованной выцветшими китаянками с веерами, – удостовериться, смотрит ли на нее Паша. Он смотрел. Она сегодня убрала волосы в косу, но точно знала, что из-под плата выбивалось несколько завитков. Ей нравился плат сестры милосердия – он напоминал головной убор монахини, а значит, делал ее в глазах мужчин слегка недоступной. Ей нравилось строгое платье под горло – оно подчеркивало стройность и хрупкость ее фигуры. Еще ей нравилось, как лямочки фартука перекрещивались на спине, указывая всем, что, как сестра милосердия, она взяла на себя тяжкий крест.

Встретившись с ней взглядом, Пашка зарделся и зачем-то отступил к стене, чуть не уронив с полки пузырьки и мензурки, одну едва успел поймать в воздухе. Ну чисто слон в посудной лавке. Пашка поставил мензурку на место и от греха вернулся к захламленному столу, где у доктора в каком-то одному ему известном порядке были свалены тетради, истории болезней, микроскоп и к нему стекла, лупы, пеналы со шприцами и скальпелями, стетоскоп, макет парусника, дореволюционные фотографии… На краю стола опасно располагалась керосиновая лампа. Если Пашка сшибет эту лампу и что-нибудь загорится, дядя Иржи его прибьет…

Для нее этот Овчаренко, конечно, слишком простой. Тут и думать не о чем. Но его по-человечески жалко. Капитана СМЕРШ избил. Бутылкой по голове. Что за это с ним будет? Что за это будет с ними со всеми?..

На страницу:
10 из 12