bannerbanner
Десятый десяток. Проза 2016–2020
Десятый десяток. Проза 2016–2020

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Брат только покачал головой.

– Малыш, на этот раз ты ошибся, пусть мудр, аки змий, не по возрасту.

И, не тая счастливой улыбки, он дал мне бой на моей территории.

– Поверь мне, хоть это и странно звучит, я чувствую себя старше Веры. Она, при всем своем женском опыте, в сущности, большое дитя. Спрячь свою умную улыбку и вникни в то, что я говорю. Иначе она бы и не смогла стать в самом деле хорошей актрисой и быть естественной на подмостках. Суть в том, что ей свойственно простодушие, которое ей так помогает сделать придуманный мир реальным и жить по законам этого мира. Где простодушие, Малыш, которого тебе так не хватает, там и фантазия, там и творчество, а наша бескрасочная приземленность преображается странным образом в нечто крылатое и цветное.

Я произнес, разведя руками:

– Сдаюсь. Даже первая любовь не привела тебя к слепоте, она твое зрение лишь обострила, а ум вознесла на уровень мудрости. Ты видишь то, что другим не дано, и прозреваешь, что им недоступно. Поэтому я больше не дергаюсь. Уверен, однажды настанет день, и ты почувствуешь трепет наития – засядешь писать серьезную книгу.

Помедлив, он покачал головой, не слишком весело проговорил:

– Нет. Этого со мной не случится. Я сознаю свои возможности. Смирись, Малыш, твой брат – репортер, он не напишет «Войны и мира». Мой род войск – легкая кавалерия. Не вижу в этом своей беды или вины пред человечеством. Прошу написать на моей могиле: «Прохожий, здесь покоится автор, по счастью, ненаписанных книг».

Эти слова меня почему-то болезненно и тревожно царапнули. Я недовольно пробормотал:

– Долго работал над эпитафией?

– Изрядно. Дело это нелегкое.

– Умнее было бы не шутить об этих ненаписанных книгах, а написать их…

Он усмехнулся и твердо сказал:

– Исключено. Но даже если б я попытался, оставил бы незавершенные рукописи.

– Остановись, я пролью слезу.

Брат назидательно произнес:

– И зря. Ибо рукопись уникальна, а книга – серийна. Этот нюанс в известной мере ее обесценивает.

11. Младший

В те годы браки легко заключались и так же стремительно распадались. Но этот союз, к моему удивлению, рухнул не сразу – он продолжался несколько драматических лет.

То был темпераментный поединок, опасный и взрывчатый эксперимент. Когда через несколько лет они оба устали от страсти и друг от друга и предпочли расстаться мирно, решение далось им непросто. Брат еще долго ее вспоминал, но все же понял, что он уцелел, что он еще молод и любопытен и что открыт для новых сюжетов.

Мне многие годы казалось, что он не создан для дома, для очага. Слишком любил перемену мест, любил кочевья и словно стремился умножить запас своих впечатлений. Но я ошибся. Все изменилось в тот день, когда он встретил Марию. Она ему стала не только возлюбленной – другом, сподвижницей. И женой, прошедшей с ним его торный путь и разделившей его судьбу.

12. Автор

Детство, которое мне досталось, помнить приятно – то было звучное, оглушенное горнами и барабанами, артековское пионерское детство.

Известная черноморская здравница тогда состояла из трех лагерей – «Верхнего», «Нижнего» и «Суук-Су».

В тридцатые годы минувшего века уже сложилась своя иерархия, сменившая былую, низвергнутую.

Мало-помалу она утвердила свои ритуалы, свои обычаи, свою геральдику, свой язык. Образовалась своя отцеженная, тщательно выстроенная элита.

Это строительство начиналось с первых же сознательных лет.

Возникла густая сеть лагерей, увенчанная знаменитым «Артеком». В нем отдыхала и в то же время выращивалась еще одна – детская школьная элита. В «Артеке» набираются сил самые достойные, лучшие, завоевавшие эту честь. Так нам старательно напоминали.

Все повторяли не раз и не два сакральное имя – Павлик Морозов. Уральский пионер обличил отца и деда в потворстве врагу, за что расплатился собственной жизнью. Эта возвышенная легенда не выдержала испытания временем, однако в ту пору никто не посмел подвергнуть сомнению ее подлинность.

Но в то тревожное жаркое лето, казалось, у каждого на устах было прекрасное слово «Испания». Оно заставляло наши сердца биться с особой недетской силой.

Прошло уже много десятилетий, а я, столько видевший, столько забывший, его повторяю все с той же тоской.

В те дни в Испанию устремились взрослые дети из стольких стран! И все они верили – им по силам остановить мировое зло.

Должно быть, моему поколению уже не пришлось испытать столь беспримесного, не тронутого и тенью сомнения, ничем не замутненного горя.

Мне скажут, что все это грусть о мифах, о том, что когда-то вызвало к жизни наивные рифмы светловской «Гренады».

Что ж, пусть даже так, но было же, было! И эта саднящая легенда, столь уязвимая для сознания, так и останется жить в душе.

…Шел крымский август тридцать седьмого.

13. Младший

Он с юности меня приучил к своим стремительным перемещениям, но все же, не скрою, когда он сказал, что едет в Испанию, я помрачнел. И, не сдержавшись, сердито буркнул:

– Им овладело беспокойство.

Он согласился.

– Оно. Что делать?

– Не лезь без нужды, куда не просят, – я растревожился не на шутку, но мне показалось, что обстоятельства требуют проявить грубоватость.

Эту нехитрую игру он разгадал и прокомментировал:

– Они были мужественными людьми, не признающими сантиментов.

Я и тревожился и завидовал. Надо понять, чем была Испания для тех, кто жил в то смутное время. А я к тому же не обладаю его умом и его пером. Другое время, другие песни, да мы и сами – другие люди. Возможно, в этом и состоит мое преимущество перед ним – мне выпало его пережить.

Все чаще я чувствую раздражение от устоявшейся репутации разумного, взвешивающего слова, рационального человека. Все чаще мне кажется: эти неспешность, умеренность в словах и поступках свидетельствуют не столько о разуме, сколько о робкой и слабой душе.

Вдруг вспомнилось, как совсем недавно один почтительный собеседник назвал меня истинным мудрецом. Он безусловно хотел подчеркнуть свое уважение, а меж тем заставил меня испытать досаду. Я оборвал его на полуслове.

– Не угадали, – сказал я с усмешкой. – Хотя такому старому хрену по штату, по чину, да и по возрасту положена известная зрелость, но я исключение из правила. Не то что пылок и юн душой, а просто все еще не пойму многих вещей на этом свете.

Мой гость смущенно пролепетал, что скромность в столь почтенные годы сама по себе есть признак мудрости, но я с ним снова не согласился.

– Нет, – произнес я с какой-то новой, мне не присущей категоричностью. – Мой старший брат совсем не преклонным, сравнительно молодым человеком все понял, что нужно было понять. Все объясняется очень просто. Когда природа распределяла отпущенный ею на нас обоих интеллектуальный ресурс, на мне, как бывает, она отдохнула. Очень прошу вас не считать слова мои запоздалым кокетством. Слишком я стар для подобных игр.

14. Младший

Мы склонны были себя считать людьми героического века. Теперь, когда этот век закончился, а сам я прожил больше ста лет, я просто обязан преодолеть себя и обнаружить способность к выводам. Отважусь на жесткое признание: то было несчастное поколение.

Эти слова – не отречение от тех, с кем рядом я жил так долго. Одних я люблю, другим сострадаю, о третьих просто хотел бы забыть.

Несчастье само по себе не позор, но не тогда, когда побуждает к приспособленчеству и попустительству.

Мы были несчастным поколением, которое, вопреки очевидности, долго считало себя счастливым. Поныне мне трудно уразуметь, как объяснить этот самогипноз.

Я не владею пером, как мой брат, не наделен и его умом. Теперь-то я знаю, что он все видел зорче и глубже, но даже и мне совсем не все про это сказал.

Думаю, что он по привычке меня подсознательно оберегал. Что было под силу его душе, возможно, стало бы для меня немыслимой, непомерной тяжестью.

Не раз и не два приходилось слышать, впоследствии – и читать, что брату был свойствен некоторый цинизм. Упоминали о нем не только завистники, но даже и те, кто был к нему вполне расположен, был среди них и Хемингуэй. В книге, в которой он его вывел под переиначенной фамилией, он и любуется им и все же приписывает ему это свойство.

Но я-то знаю, что это маска. Брат ставил не раз свою жизнь на́ кон. Циничные люди предпочитают воздерживаться от этого риска. И берегут свою бренную плоть.

Я полагаю, что истина проще. Он понял значительно раньше все то, что многие осилили позже. И эта обретенная ясность дала ему внутреннюю свободу. Людям, воспринимавшим мир в границах обязательных формул, эта свобода казалась вызовом.

Их целомудренное сознание, возможно, продлило их век и позволило закончить его в своей постели.

Но тот, кто жил в перевернутом мире и сохранял независимый ум, существовал в присутствии смерти, трудился с нею наперегонки.

Я не хочу казаться лучше, мудрее, благороднее тех, кого мне выпало пережить. Я знаю, что есть много людей, которые склонны меня считать благополучным, самодовольным счастливчиком, любимцем фортуны. Для этого у них есть основания.

Не стану оправдываться. Я расплачиваюсь за то, что природа во всех отношениях щедрей одарила старшего брата.

Сегодня мне ясно: мой здравый смысл, а еще больше моя ограниченность, – мне помогли примениться к времени, к стране и к среде, в которой я жил. Поэтому я перешагнул из страшного двадцатого века в этот, сменивший его двадцать первый.

Быть может, и он чреват потрясениями, быть может, еще превзойдет предшественника. Но этого я уже не увижу.

15. Младший

С такой отчетливостью я помню тот день на Белорусском вокзале, когда он вернулся в Москву из Испании. Помню, как поезд из Негорелого, пыхтя, отдуваясь, как пешеход, остановился у дебаркадера.

Брат появился с привычной стремительностью и резко затормозил на подножке – не ждал увидеть такую толпу. И вряд ли он мог себе представить, с каким восторгом встречают на родине страницы «Испанского дневника». Но сразу насмешливая улыбка вернула его лицу все то же знакомое издавна выражение.

– Ребята, – сказал он, – вы что-то напутали. Я же – не с конкурса пианистов.

Свидание пришлось отложить, с вокзала он поехал в редакцию. Встретились мы на другой уже день, а с глазу на глаз остались вечером.

– Куча вопросов? – он усмехнулся. – Ну что же, спрашивай. Я готов.

– В сущности, два, – сказал я, – и первый тебе, само собою, понятен. Второй, возможно, тебя рассмешит.

– С него и начни. Пока я еще свеж и в силах воспринимать твой юмор.

– Не смейся. Он будет о Хемингуэе. Ты знаешь, как он меня занимает. А первый, понятно, о главной цели твоей затянувшейся командировки. Мышонок, ты стал властителем дум.

Он грустно вздохнул.

– Благодарю. Прижизненное признание – редкость. И тем дороже. Тебе я отвечу, зачем я взялся за эту книгу вместо того, чтобы ограничиться необходимыми корреспонденциями. Прежде всего чтоб иметь возможность сказать: «Не расспрашивайте меня. Читайте мой „Испанский дневник“. Все, что хотелось мне поведать, вы там найдете. И не взыщите – мне легче общаться при помощи букв, записанных карандашом или перышком. Условимся: конферанса не будет. Не тот сюжет и не тот предмет. Я с детства избегаю патетики, но слишком он сильно кровоточит. Читайте „Дневник“. Полезное чтение для тех, кого догадал Господь родиться с душой и умом, – простите за то, что я тревожу тень классика и делаю это не слишком точно. Имею в виду не только родину. Попутно замечу: испанский бардак ничуть не уступает отечественному.

Мне было ясно, что он беседует не столько со мною, сколько с собой. Будто поняв, о чем я думаю, он улыбнулся, махнул рукой:

– Планета наша несовершенна. Скроена наспех. Оно и видно. Семь дней творенья. Какая спешка!

– Ты прав, Мышонок.

– Малыш, я устал от этой вечной своей правоты. И если честно – адски устал. Как все перезревшие вундеркинды. Но хватит толковать обо мне. Ты спрашивал о Хемингуэе. Уважу твой девичий интерес. Подробностей от меня не жди. Слишком поверхностное знакомство. Тем более не удалось с ним остаться, как говорится, с глазу на глаз. Итак – лапидарно: по виду – неряшлив, эффектно нетрезв, склонен к актерству. Такая немногословная мужественность. По сути – ну, прежде всего не прост. Что, разумеется, естественно – с какой это стати он должен быть прост? Цену себе отлично знает. К тому же скроен и сшит на зависть. Из тех, кто готов к долгой осаде и не довольствуется малым.

Эти последние слова мне почему-то показались нагруженными неочевидным смыслом.

– Общение со знаменитым автором, похоже, на тебя повлияло.

– И чем же?

– Тебя не сразу поймешь. Вторые планы, скрытые смыслы. Мышонок, что ты имеешь в виду под «долгой осадой»?

– Долгую жизнь.

Сам не пойму, отчего я поежился. И, чтоб вернуть себе равновесие, спросил его как можно небрежней:

– Надеюсь, что ты готов к ней не меньше. Знаешь, Мышонок, пожалуй, я двинусь. Поверь, тебе следует отдохнуть. Завтра ты будешь совсем другой. Свежий и бодрый, как октябренок.

Он помолчал, потом усмехнулся:

– Будем надеяться на лучшее.

Эти слова и прежде всего та горечь, которую в них я расслышал, меня изумили – уж слишком привык к его постоянной мальчишеской лихости, к его готовности к поединку.

– Похоже, что ты устал с дороги.

– Похоже. Но не только с дороги. Дивно устроен сей мир, малыш. Куда ни приедешь – везде убивают. Конечный вывод земной нашей мудрости вовсе не фаустовская формула: лишь тот достоин свободы и жизни… ну и так далее, очень достойная и благородная декларация, но в нашем веке лозунг иной: старайтесь убить как можно больше. Не драма – бабы других нарожают.

Я удрученно пробормотал:

– Трудно дались тебе Пиренеи.

– Дело не в одних Пиренеях. Хотя Пиренеи – особый край. Да и особая там война. Смешались в ней и разные люди, и разные страсти, и разные цели. Интербригада, в которую съехалось столько людей, весьма многолика. Профессиональные идеалисты – не профессиональные воины. Исходят словесными фейерверками, клянутся в верности Дон Кихоту, не понимая, что этой стране нужны не странствующие рыцари, тем более печального образа, а люди, умеющие сражаться. Передо мною прошло слишком много разочарованных энтузиастов и мало терпеливых солдат, готовых к поту, вони и грязи. Знаешь, Малыш, сколь это ни грустно, книги совсем не всегда соотносятся с реальным миром, с реальной жизнью. А также с намереньями их авторов. Самые великие книги.

Помню, что я не удержался, задал ему ненужный вопрос:

– Что будет с Испанией?

Он отозвался резко и коротко:

– Дело – дрянь.

Я молча смотрел на его родное, переменившееся лицо. И понял: быть может, впервые я вижу его растерянные глаза. Мне захотелось поднять его дух.

– Но как тебя встретило наше отечество! Знаешь, Мышонок, я возгордился.

Он усмехнулся.

– Пышно и звонко. Как будто я вернулся с победой.

– А так и есть. «Испанский дневник» – твоя победа. Его читают решительно все. Всяк сущий язык тебя назовет.

Но он пропустил мимо ушей эти приятные слова, не разделив моего настроения и озабоченно произнес:

– Сегодня на Белорусском вокзале я вдруг увидел перед собою множество незнакомых лиц. Что, разумеется, греет душу. Но сколько не увидел знакомых. Можешь ты мне, наконец, объяснить, что происходит в родном пространстве?

16. Младший

Впервые не я его – он меня спрашивал. Впервые не я – он ждал ответа. Но что же я мог ему сказать?

Он первым прервал тяжелую паузу. И, глядя в окно, за которым сгустились московские сумерки, проговорил:

– А все-таки по странным законам устроена жизнь на этой планете. Тот, кто убил одного, – преступник. Всем это понятно и ясно. А тот, кто истребит сотни тысяч, – лидер, герой и сверхчеловек. Так было в нашем античном младенчестве, так – в нашем зрелом двадцатом веке. Есть все же непреходящие ценности на этой загадочной планете.

И с грустным вздохом махнул рукой.

Сегодня мне нетрудно признаться в своей толстокожести и ограниченности. Мое хваленое благоразумие, должно быть, превосходная почва для этих незаменимых свойств, так облегчающих существование. Похоже, они мне и обеспечили входной билет в двадцать первый век. Печальная плата за долголетие.

И нынче улыбка фортуны мне кажется кривой издевательской гримасой.

Наверно, и в мой последний час мне вспомнится тот дьявольский вечер, когда впервые я различил тревожный звонок над самым ухом. До этого дня, неведомо как мне удавалось глушить предчувствия, справляться с нараставшей тревогой. Мой здравый смысл, которым я с юности – по недоразвитости – гордился, и вся моя грешная, бренная плоть, все вместе, упрямо сопротивлялись обрушившейся на нас очевидности – всему, что вопило с газетных полос, неслось из эфира, шуршало в слухах. И сам не пойму, как мне удалось увериться в том, что и брат, и я, мы оба надежно защищены. Он – своим именем, я – его славой. Не то по-мальчишески отмахнулся, не то запретил себе призадуматься, вспомнить о том, что были и более громкие, звучные имена, более славные биографии. Что все они стерты и перемолоты, прокляты и канули в бездну.

17. Младший

Это свидание затянулось. Отец отечества не поскупился, отвел моему старшему брату немалую часть бесценного времени. Встреча их длилась едва ли не дольше, чем все прогремевшие аудиенции с корреспондентами, с интервьюерами, с другими известными собеседниками. Были нарушены все установленные канонизированные регламенты.

Лишь человек, который и сам жил в той Москве, разберется в чувствах, наполнивших мое ожидание. Все разом – и душевный подъем, и почему-то скребущую сердце необъяснимую тревогу, и неприличную гордыню.

Он появился поздно вечером.

– Входи, мой государственный брат, – сказал я с театральной торжественностью. – Как я понимаю, отныне Киев, где ты родился, и Белосток, где ты провел свои детские годы, могут кичиться и ликовать?

Он чуть смущенно пресек эти игры.

– Заткни свой фонтан и будь почтителен. Теперь я вижу, что в Белостоке, отторгнутом великопанской Польшей, я слишком мало тебя порол. Теперь я пожинаю плоды своей неумеренной доброты и милосердного воспитания.

– Да, я забылся. Прошу прощения.

– Вот так-то лучше. Знай свое место. Тогда я попробую передать суть исторической беседы в доступном для тебя изложении.

Затем он заговорил серьезно. Естественно, надо было тогда же, не мешкая, по горячим следам, возможно подробнее записать все то, что он мне тогда поведал. Но я понадеялся на память. Впрочем, теперь уже поздно вздыхать.

То, что я помню – в сухом остатке, – относится больше к его ощущениям, нежели к предмету беседы.

– Мне поначалу моя задача казалась и понятной и ясной. Я должен четко, без лишних слов, высказать честно и откровенно все то, что я думаю о событиях, свидетелем которых я был, о людях, которые в них участвуют, об их зависимости от событий и о зависимости событий от этих людей. Однако тут было одно затруднительное обстоятельство.

Когда изначально меж собеседниками отсутствует равенство, возникает неодолимая потребность сказать лишь то, что хотят услышать. И, сознавая такой соблазн, стараясь ему не уступить, я ощущал, как адски трудна эта естественная обязанность – сказать то, что знаешь, и то, что думаешь.

И как деликатно, как осторожно, старательно подбирая слова, я говорил о том, что я видел, о главных лицах испанской трагедии.

Он слушал молча, не прерывая. Когда я кончил, молчал по-прежнему. И вдруг улыбнулся. Хотя все то, что я изложил, звучало печально. Слова его были еще неожиданней.

– Вы стали настоящим испанцем. И как же вас теперь величать? Дон Мигуэль?

Я удивился. Потом сказал:

– По-испански – Мигель.

Он все еще продолжал улыбаться. Потом очень медленно проговорил.

– Ну что же, дон Мигель. Мы, благородные испанцы, благодарим вас за ваш доклад. Очень интересный доклад. Всего вам хорошего, дон Мигель.

Едва узнавая себя, я ответил:

– Служу Советскому Союзу.

Когда я был уже у порога, он неожиданно произнес:

– А был у вас револьвер, дон Мигель?

Я ничего не понимал.

– Естественно, был, товарищ Сталин.

Он все еще продолжал улыбаться.

– А не приходило вам в голову, скажите по совести, – застрелиться?

Я просто не мог сообразить, куда он клонит.

– Нет, никогда. Что вы, товарищ Сталин, зачем же?

Он ухмыльнулся.

– Да, в самом деле. С какой это стати вам стреляться? Ну что же, дон Мигуэль, дон Мигель, спасибо за интересный рассказ. Мы с пользой провели это время. Желаю вам дальнейших успехов.

Брат замолчал. Я ждал продолжения. Но он лишь коротко заключил:

– Такой вот произошел разговор.

Я все еще был молодым лопухом. И торжествующе воскликнул:

– Ну что же, Мышонок, все отлично!

Он только покачал головой.

– Не знаю.

Я взволновался.

– В чем дело?

И брат негромко проговорил:

– Когда он смотрел на меня, мне показалось, что я читаю, о чем он думает.

Я все не мог себе объяснить его озабоченности.

– Что же ты вычитал?

– Ни слова, ни буковки. Но… понимаешь… этакий прищур: «Прыткий шельмец».

18. Старший

Чем он влюбил в себя необъятное, столь разноликое государство, разноплеменную территорию? Чем подчинил ее своей воле, сделал полигоном истории? Чем он ее загипнотизировал?

Тем, что умел произнести любую банальность как откровение? Сумел внушить, что один лишь он знает, что надо решить, как сделать? Чем он заставил ее поверить, что только он и никто другой выручит, согреет, утешит?

Что это он и есть воплощение Равенства, Свободы и Братства? Свобода… Желанная Клеопатра… И как же она отдается Цезарю? Как совмещаются – он и свобода?

Не знаю. Знаю, что, видя его, чувствовал, как превращаюсь стремительно в какое-то перепончатокрылое. И думал лишь об одном и том же: я уцелею? Или погибну?

Свобода. Есть у меня свобода. Свобода забыть, что я существую, дышу и думаю. И свободен – смотреть на него. Но – снизу вверх. Испытывая священный трепет. Свободен молиться и боготворить. Свободен смиренно жить на коленях.

19. Сам

…И отчитался он толково, и вроде бы сделал все то, что нужно, а вот не лежит к нему душа. Надеюсь, мой нюх на человека не так уж и плох, а все же случалось, что верил какому-то проходимцу. Эта история с Бажановым, сбежавшим из-за моей непростительной нерасторопности, уж казалось бы, раз навсегда могла отрезвить. Не говоря о других примерах.

Важно не то, что человек тебе говорит. Важно лишь то, о чем он молчит. Бывает, что важно даже не то, что делает он, а то, что он чувствует. Слышать непроизнесенное вслух – вот без чего нельзя обойтись. Проникнуть в утаенное чувство – это не каждому дано. Такие уникальные качества приходят лишь с годами, лишь с опытом, и далеко не ко всем – к единицам. Способным их воспринять и сделать своим незаменимым оружием. Смею надеяться – я из таких.

Тем, кто меня недооценивал, пришлось не раз и не два раскаяться в своей ошибке. Но их ошибка – на самом деле – их преступление. Она им дорого обошлась.

Да, не лежит к нему душа. И почему она не лежит, стоило бы мне разобраться.

Уже его внешность насторожила. Больше того, она раздражала. Конечно, всегда найдутся люди, которые скажут: какой уж есть, родители ему удружили. Но это поверхностный разговор. Я знаю: внешность имеет значение. Нужно уметь ее читать. Как книгу. Именно так. Как книгу.

Я вот – умею. Есть у меня, надо бы знать вам, такое качество. Оно ко мне не с неба упало. Я со своих семинарских лет в эти дары небес не верю. Я это качество долго выращивал. И еще дольше его шлифовал. Эта работа пошла мне впрок.

То, что он невеликого роста, – это еще не такой уж грех. Множество не последних людей имели весьма умеренный рост. Длина сама по себе не достоинство. Длинных людей я сам не терплю. Им кажется, что рост их возвысил. Могут смотреть теперь сверху вниз. Болваны. Я таких много видел. Дело не в росте этого живчика. Живчик. А ведь точное слово. Весь он такой – подвижный, ловкий, пронырливый такой господин.

Тепло. Похоже, какой-никакой – шажочек в правильном направлении.

Ему не по сердцу Андре Марти. Марти, он считает, прямолинеен. Так он сказал. «Прямолинеен». На самом деле он бы хотел употребить другое слово. Которое решил проглотить. Я знаю примерно, какое слово. И почему он его проглотил. Это я тоже, конечно, понял.

Но – по порядку. Вот почему не по душе ему прямолинейность? Это не столь уж дурное свойство. Мне оно внушает доверие. Все социально близкие люди, как правило, были прямолинейны. Он-то предпочитает гибких.

Много встречал я гибких людей. В целом это чужие люди. Любят, когда они всем приятны. К чему это приводит – известно.

Евреи, как правило, гибкие люди. Конечно, случаются исключения. Обычно это не слишком востребованные и ограниченные. Как Мехлис.

На страницу:
5 из 8