
Полная версия
Русский масскульт: от барокко к постмодерну. Монография
В работах наших великих литературных критиков XIX века (например, в полемике западников и славянофилов) даже серьезная политика, даже исторический процесс часто становятся элементами театрализованной игры, полной фантастических допущений, натяжек, передержек, полемических заострений и прямых провокаций, фальсификаций, инсинуаций (мы бы сегодня сказали – фейков), т.е. с подключением как бы художественной фантазии (домысливания) или даже фантастических измышлений. В результате вводились в оборот факты, которые невозможно доказать или проверить, создавались репутации, которые невозможно подтвердить или опровергнуть, высказывались декларативные интерпретации и голословные оценки, которые должны были восприниматься априорно, на веру, или, наоборот, подвергаться сомнению, полемическому опровержению, быть предметом острого спора.
Тем самым, вольно или невольно, политика, преломленная через развлекательные жанры СМИ, превращалась в своего рода развлечение, что способствовало формированию легковесного и отчасти безответственного отношения к социальной информации, а вместе с тем и к весьма драматическим политическим коллизиям между критиками и писателями, принципиально разошедшимися в своем понимании одного и того же – с разных идейных позиций.
Еще в большей степени это касалось политической полемики писателей или критиков с самими политиками (здесь показательны примеры А. Герцена, Н. Добролюбова, Н. Чернышевского, Д. Писарева, Н. Михайловского и их идейных оппонентов: К. Аксакова, Н. Страхова, Н. Данилевского, К. Леонтьева, В. Розанова и др.). Однако полемистов связывало между собой многое, – и не только общность волнующих проблем и «веер» возможных их решений, не только яркая полемичность и публицистичность при обсуждении злободневной тематики, но именно «развлекательность» в отношении к объективной информации – экономической и социальной, научной и технической, политической и нравственной, не говоря о художественно-эстетической, – т.е. способность к ее творческой реинтерпретации, подключению вымысла, фантастики и художественного переосмысления исходных образов и идей.
Но именно потому, что наука как феномен культуры предполагает серьезное углубление в тот или иной предмет ее изучения и принципиальное решение поставленных проблем, а «скольжение по поверхности» этого предмета всегда отдает профанацией науки или насмешкой над научным сообществом, – превращение науки в развлечение (с целью популяризации или дискредитации науки) было достаточно редко и эксклюзивно. Один из первых в истории мировой культуры сниженных образов науки мы находим у эллинистического автора Лукиана из Самосаты, воссоздавшего пародийные и смеховые коннотаты науки своего времени (наиболее известно его комическое квазинаучное описание мухи). Можно вспомнить и сатирическое изображение ученых, живущих на летающем острове Лапута, и их непомерных амбиций в отношении переустройства мира из романа Дж. Свифта о путешествиях Гулливера, где автор высказывает очень сильное сомнение в идеалах и целях Просвещения.
Что же касается русской культуры, то ироническое отношение к науке и ученым то и дело сквозит у Пушкина и Гоголя, Тургенева и Некрасова, Достоевского и Л. Толстого, А.К. Толстого и Салтыкова-Щедрина, причем практически без всяких на то оснований… Осмеивание несостоятельности науки, претенциозности ученых, утопизма затеваемых преобразований реальности с опорой на науку – все это может свидетельствовать либо о недостаточном авторитете науки и научного сообщества в России, либо о непонимании роли науки в историческом развитии общества и его культуры, демонстрируемом представителями русской культурной элиты.
Много скепсиса в отношении науки – гуманитарной и естественной – мы видим в журнальных статьях русских литературных критиков и публицистов. Огульное осмеяние ученых и их концепций, целых направлений в науке – в истории и общественной мысли, в естествознании, в фольклористике, иконографии, декларативные утверждения собственных домыслов или предположений, столь же бездоказательное отрицание неприемлемых «с порога» концепций и идей – все это можем встретить и у западников, и у славянофилов, и у радикалов, и у консерваторов, и у либералов. Все это, в глазах читателей, наглядно превращало науку и ее отдельные направления в повод для развлечения и инициации дискуссии вокруг спорных предположений и утверждений.
Сложнее всего представить в роли развлечения философию. Стремление к глубинному проникновению в суть вещей, процессов и проблем; потребность в предельном обобщении анализируемого материала; ориентация на интеллектуальную элиту каждой исторической эпохи; повышенные требования к мыслительной деятельности философствующих субъектов – все это препятствует популяризации философии и превращению ее в интеллектуальное развлечение особого рода.
Трудно представить, например, Сократа, «развлекающегося» беседами со своими учениками (иначе как в комедии Аристофана «Облака», дискредитирующей философию), т.к. мы знаем, что за свои идеи и принципы, как бы к ним ни относиться с современной точки зрения, Сократ заплатил жизнью. Невозможно помыслить кантовскую или гегелевскую, марксистскую или фрейдистскую философию в качестве пусть и специфического, но «развлечения» кабинетного мыслителя, апеллирующего к любопытствующей толпе обывателей, – тем более, если представить далеко идущие последствия этих учений. Философия всегда представала или представлялась как серьезное и трудное дело одиночек, требующее ответственного погружения в сложную и даже неразрешимую проблематику бытия или познания, предполагающее полную самоотдачу мыслителя, для которого отказ от собственной мысли равносилен небытию. В этом отношении пример таких отечественных корифеев философии, как В. Соловьёв и К. Леонтьев, Н. Бердяев и С. Франк, А. Лосев и М. Бахтин, Э. Ильенков и М. Мамардашвили, – лучшее тому доказательство.
Однако ироническое отношение к философии и самому философствованию может поставить философскую культуру на грань развлечения, хотя и весьма условно. Так, все «Философские повести» Вольтера представляют собой собрание острых насмешек над современной Вольтеру философией Просвещения. Роман Д. Дидро «Жак-фаталист» гротескно освещает философское состязание слуги Жака и его хозяина, бойко философствующих по любому, даже самому пустому поводу. Феерический роман Гофмана «Житейские воззрения кота Мурра» направлен на полнейшую дискредитацию европейской философии в лице философствующего филистера – Кота – в сопоставлении с соседствующими с ним иными доморощенными философами-романтиками… Ш. Бодлер в своих «Цветах зла» демонстрирует весьма рискованные философские суждения, размывавшие не только грань между добром и злом, истиной и ложью, красотой и безобразием, но и границу между романтизмом и реализмом, символизмом и натурализмом, природой и культурой и тем самым предвосхитившие мировой декаданс и будущий модернизм. Ф. Ницше, постоянно обращавшийся к парадоксальным – стилизованным и эпатирующим – образам философских исканий, вольно или невольно вступал на еще более рискованную стезю – непрерывной игры с читателем – игры, полной иронии и сарказма, парадоксов и реинтерпретаций предшествующих философских построений и концепций.
В русской культуре философствование на грани «развлечения» ярко демонстрировал В.В. Розанов. Но у него, кроме Ницше, были и свои, российские предшественники – Н. Добролюбов, Д. Писарев, К. Леонтьев, а также, по-своему, Ф. Достоевский и М. Салтыков-Щедрин (уже в рамках своего художественного творчества)… Склонность к парадоксам, к эпатажу, к иронии и сарказму, далекой метафоричности и ассоциативности, наблюдаемая у критиков-публицистов и писателей-эссеистов, тяготевших к философии – по любому литературному, эстетическому, психологическому или социально-политическому поводу, – превращала случайную или нарочитую философию («философский дилетантизм») в своего рода «литературное развлечение», сочетавшее в себе провокацию и пародию, вызов и профанацию, интертекстуальность и метасимволизм.
В своей ранней статье «Русская философия» А.Ф. Лосев сформулировал национальное своеобразие русской философии и тем самым дезавуировал само понятие философии: «1. Русской философии, в отличие от европейской, и более всего немецкой философии, чуждо стремление к абстрактной, чисто интеллектуальной систематизации взглядов. <…> Познание сущего, его скрытых глубин <…> могут быть постигнуты не посредством сведения к логическим понятиям, а только в символе, в образе посредством силы воображения и внутренней жизненной подвижности»38. Замена более или менее определенного в логическом отношении понятия – расплывчатым образом или многозначным символом; вытеснение логических построений непредсказуемыми факторами – «силой воображения» или «жизненной подвижностью» – означают сближение философской мысли с художественной, растворение философии в беллетристике, свидетельствующие о стремлении русской философии к ее популяризации и даже дезавуации как философии – при обращении к массовому читателю.
Далее, «2. Русская философия неразрывно связана с действительной жизнью, поэтому она часто является в виде публицистики, которая берет начало в общем духе времени, со всеми его радостями и страданиями, со всем его порядком и хаосом»39. Включение в процесс философствования «радостей и страданий» (т.е. различных эмоционально-«переживательных» моментов существования), а также «порядка и хаоса» – взаимоисключающих тяготений к организации познания или его дезорганизации, – несомненно, чрезвычайно далеко от принципов философии, принятых в Западной Европе. Лишь с развитием экзистенциальных мотивов – от С. Киркегора до, скажем, А. Камю и не без участия в этом процессе Ф. Ницше и Ф. Достоевского – в западноевропейскую философскую мысль начинают вторгаться довольно чуждые философской системе явления, так или иначе граничащие с литературой и искусством, с одной стороны, и «сырой», неотрефлектированной действительностью, с другой.
Наконец, «3. В связи с этой “живостью” русской философской мысли находится тот факт, что художественная литература является кладезем самобытной русской философии». В произведениях русских писателей, продолжает Лосев, «часто разрабатываются основные философские проблемы, само собой, в их специфически русской, исключительно практической, ориентированной на жизнь форме»40. В этом лосевском заключении содержится признание, что границы между философией и литературой, в ее русском понимании, не существует в принципе. Русская литература – это, как правило, и есть русская философия.
Однако когда литература обращается к философии «остраненно» – в гротескно-ироническом или сатирическом ключе, «наука логики» предстает в несерьезном облачении и приобретает сниженный характер. Так, кажется нелепой философия доктора Панглосса из вольтеровского «Кандида», утверждающего, что всё клонится к лучшему в этом лучшем из миров. Философствования Гаргантюа и Пантагрюэля, равно как и обитателей Телемского аббатства, также носят гротескную маску и не могут приниматься всерьез – как собственно философия. Наивная «философия» Пятницы, беседующего с Робинзоном Крузо на метафизические темы, призвана оттенить несовершенство и простоту философствований самого заглавного героя, а вместе с тем выражает ироничное отношение автора романа к актуальной европейской философии раннего Нового времени.
В отечественной традиции «осмеяние» философии апеллирует к демократической точке зрения, осуждающей любое философствование как оторванность от социально-житейских проблем, как выспреннюю схоластику и демагогию (в баснях И. Крылова и К. Пруткова, в комедиях Грибоедова и Гоголя, у Салтыкова-Щедрина – в «Истории одного города», «Современной идиллии», «Господах Головлевых», «Сказках», нередко у Достоевского – в лице, например, Фомы Опискина из «Села Степанчикова» или Смердякова в «Братьях Карамазовых»). Однако все эти примеры – не сама по себе философия, а художественно сниженный, пародийный образ философии или претензий на философию.
Каждому понятно, что «философия» Фамусова и Молчалина, Скалозуба и Репетилова, Хлестакова и Чичикова, «философия глуповцев» или «философия двух генералов», или «философия Иудушки Головлева», князя Утятина, Федора Павловича Карамазова, даже философия толстовского Наполеона – это насмешка автора над современной ему философией и общественной мыслью, над философией вообще. Но, будучи поставлена в один ряд с аналогичными философствованиями других персонажей тех же произведений: например, различных градоначальников города Глупова, ходоков Евсеича и Пахомыча, дяди Митяя и дяди Миняя, разных сказочных героев Щедрина (орла-мецената, щуки, медведя на воеводстве, карася-идеалиста, премудрого пескаря, либерала и т.п.) или, к примеру, других героев Достоевского, гораздо более адекватно представляющих философию своего времени (Иван Карамазов, «подпольный» человек, Раскольников, Свидригайлов, князь Мышкин, Кириллов и др.), каждая такая условная «недо-философия» логично вписывается в общую философскую «полифонию» романов Достоевского – наряду с другими типами философствования – более адекватными и серьезными.
Однако, вырывая из этого широкого философского контекста сниженные образы псевдофилософии, мы – вольно или невольно – видим в них, скорее, карикатуру на философию, ее тенденциозную интерпретацию, включающую целый спектр разноречивых оценок, не имеющих прямого отношения к собственно философскому знанию. В этом случае художественно преломленная философия может приобрести черты литературного «развлечения», потешного действа. Впрочем, все это лишь подтверждает предположение, что философия в подлинном значении этого слова (как и наука) не может служить культурной формой развлечения, но является, скорее, ценностно-смысловым антиподом развлечения как такового.
Таким образом, на самый первый взгляд, именно искусству (в различных его формах) наиболее присуща развлекательная функция, а всем иным, нехудожественным разновидностям культуры (науке, философии, политике, экономике и т.п.) – лишь в той мере, в какой они приближаются к искусству (эссеизм, зрелищность, игровые и карнавальные формы, интерактивность в отношении аудитории и т.п.) – прежде всего с целью распространения и популяризации своих идей, концепций, принципов, идеологических установок и т.п. или, напротив, с целью дискредитации чужих идей и концепций, принципов и установок. В том и в другом случае облегченная форма представления идей или концепций (благодаря художественно-эстетической составляющей подобной репрезентации) способствует их быстрому и непосредственному усвоению непрофессиональной аудиторией, а значит, служит в конечном счете ее развлечению.
Особое место среди культурных форм развлечения занимает религия, обычно воспринимаемая серьезно, убежденно, фанатично. Представляя религию в форме развлечения, в том числе в гротескном и пародийном виде, автор массовых текстов, конечно, сильно рискует, потому что подобный выпад против государственной религии воспринимается не только церковниками, но и политическими властями как пример не только вольнодумства, но и политической неблагонадежности. Но сама смелость покушения на веру как предмет развлечения (в том числе и осмеяния) себя оправдывала, поскольку достигалась редкая амбивалентность смеха и страха перед лицом нарушаемых запретов и предстоящих вероятных преследований цензурного и политического характера. В русской литературной классике представлено много примеров подобных рисков.
Достаточно вспомнить драматические перипетии вокруг поэмы Пушкина «Гавриилиада», трагедии «Борис Годунов», его же «Сказке о попе и работнике его Балде». У Гоголя, при всей его склонности к религиозности и мистицизму, и «чертовщина» «Вечеров на хуторе…», и «Вий», и ряд сюжетов в «Петербургских повестях» («Нос», «Портрет») явно граничат с ересью и демонизмом; религиозность Иудушки Головлева и насмешки над юродивыми в «Истории одного города» Щедрина граничат с дискредитацией религии вообще и русского православия в особенности. Многие полемические или ернические страницы произведений Л. Толстого, Ф. Достоевского, Н. Лескова, А. Островского, В Розанова, Ф. Сологуба, А. Блока, А. Белого, В. Маяковского и других русских писателей могли бы привести к публичным обвинениям литературы в «оскорблении чувств верующих» и издевательстве над религией и служителями культа, если бы в то время существовала такая статья наказаний…
Однако построение морфологии развлечений не исчерпывается культурно-типологическим подходом. Теперь стоит взглянуть на эту проблему с точки зрения проблемно-тематической.
Традиционно считается, что развлечение, представленное различными видами и жанрами искусств, главным образом связано со смеховой культурой, включая многочисленные версии карнавализации. Подобное представление о жанрах развлечений является сильным упрощением реальной картины массовой культуры. Во-первых, смеховая культура (а тем более карнавальная культура) не исчерпывается развлечением и формами массовой культуры. Во-вторых, массовая культура включает развлечения за пределами смеховой парадигмы. В-третьих, смеховые формы развлечений не единообразны. Например, невинное увеселение и обидное осмеяние представляют собой различные формы развлечений, а сатирическое обличение уже отчасти выходит за рамки смеховой культуры, поскольку гневное обличение может вообще не содержать в себе смеховых атрибутов.
Существует целый спектр эмоционально-психологических состояний, моделируемых развлечениями, в соответствии с которыми можно классифицировать жанрово-стилевые формы развлечений в соответствии с их пафосом и представить проблемное поле развлечений, организующее массовую культуру в целом.

Вероятно, представленная схема нуждается в уточнении и дополнении, но сам принцип морфологии развлечений здесь представлен системно.
Жанровая палитра развлечений многообразна и непредсказуема. В этом отношении развлекательные возможности масскульта во все времена были и остаются неисчерпаемыми. Но особое место среди культурных развлечений занимают авантюрно-приключенческие жанры, синтезирующие в себе черты морфологически различных развлечений и обобщающие эти черты в едином формате. Недаром в приключении соединяются комизм и страх, сентиментальность и удивление, фантастика и обличение, случайность и закономерность.
1.4. «Сила случая»: авантюрно-приключенческое начало
Неотъемлемой составляющей масскульта является авантюрное начало. Детские выдумки и фантазии, безудержный полет воображения, парадоксальность ситуаций, веселые проказы и тяга к приключениям, занимательность сюжетов – все это важнейшие компоненты авантюрной психологии, без которых не существует сама массовая культура. Авантюристическое восприятие мира предполагает, что в его основании заключено некое вечно будирующее, необъяснимое, динамичное начало, которое заставляет каждого человека чего-то искать, куда-то стремиться, чего-то бояться и избегать, от чего-то прятаться, кого-то догонять и преследовать, что-то предпринимать, придумывать, мечтать…
Это безостановочное динамическое начало, гипертрофированное в сознании адресата в «тайну мироздания», вольно или невольно превращает всю окружающую действительность в «мир приключений», т.е. в поток неожиданных и судьбоносных событий, в которые, нередко против своей воли и желания, вовлекаются все люди, соприкасающиеся с ними, в том числе и герои авантюрных сюжетов, подстрекаемые любопытством, жаждой нового, стремлением к поиску и находкам, к раскрытию неразрешимых загадок бытия. Включенность в поток непредсказуемых событий, нередко опасных и увлекательных, делает персонажей приключенческой литературы, а вместе с ним и ее читателей, участниками волнующего и тревожного процесса.
Поэтому авантюрно-приключенческие жанры, независимо от времени и цели их создания, независимо от аудитории, которой они были первоначально адресованы, входят в состав массовой развлекательной литературы и в круг детского и подросткового чтения как необходимый и постоянный элемент, едва ли не составляющий специфику массовой культуры – в ее литературном и окололитературном преломлении. В тематическом отношении авантюрно-приключенческое начало становится популярным и в театральном, и в изобразительном искусстве.
1.4.1. Карнавализация
Происхождение и значение авантюрной литературы с точки зрения исторической поэтики замечательно раскрыл М.М. Бахтин. В своей книге «Проблемы поэтики Достоевского», задумываясь, в частности, о том, какую роль в романах писателя играет авантюрное начало, Бахтин писал о происхождении авантюрного романа из архаического жанра мениппеи (менипповой сатиры), заново открытой исследователем: «Карнавальное мироощущение – приводной ремень между идеей и авантюрным художественным образом». Мениппея, по Бахтину, демонстрирует «поразительное сочетание, казалось бы, абсолютно разнородных и несовместимых элементов: философского диалога, авантюры и фантастики, трущобного натурализма, утопии и др.». Именно «карнавализация, – утверждает Бахтин, – позволяла переводить последние вопросы из отвлеченно-философской сферы через карнавальное мироощущение в конкретно-чувственный план образов и событий, по-карнавальному динамичных, разнообразных и ярких»41.
Первооткрыватель феномена карнавальной культуры и производной от него карнавализации, М. Бахтин особо подчеркивал универсальность карнавального мироощущения, позволяющего интегрировать различные аспекты культуры в рамках одного – авантюрно-приключенческого – жанра и способствующего переводу глубинных структур культурных текстов на иные смысловые уровни, в том числе соприкасающиеся с текущей повседневностью, вызывающие современные ассоциации у массового читателя (а также зрителя). Если согласиться с тем, что фундаментальными факторами, определяющими разделение культуры на массовую и индивидуальную, являются массовизация и персонализация, то карнавализация является тем фактором, который соединяет массовую и индивидуальную культуры в одно целое, способствуя плодотворному взаимодействию массовой и индивидуальной культур.
Примером перевода глубинных структур в поверхностные (и наоборот), полагал Бахтин, могут служить философские повести Вольтера (например, «Кандид») и художественные произведения Д. Дидро (никогда, впрочем, не принадлежавшие, даже номинально, к массовой литературе). Яркое сочетание карнавальности и авантюрности, философичности и натуралистической конкретики демонстрируют писатели эпохи Ренессанса и раннего барокко – Дж. Боккаччо, Ф. Рабле, У. Шекспир, М. Сервантес и Гриммельсгаузен42, в большинстве своем бывшие не только популярными в среде профессиональных знатоков литературы, но и входившие в круг детского и юношеского чтения, как правило, в адаптированном и нарративном виде («Гаргантюа и Пантагрюэль», «Дон-Кихот», «Симплициссимус»), что косвенно свидетельствует о «массовидности» этих явлений культуры.
Среди литературных шедевров раннего Нового времени есть произведения, неизменно входившие в число классики детской литературы: «Робинзон Крузо» Д. Дефо и «Путешествия Гулливера» Дж. Свифта. Однако настоящий адресат этих произведений – массовый читатель. Для всех этих романов характерно не только нанизывание авантюрных эпизодов – на фоне вереницы занимательных путешествий и приключений, но и постоянное подключение читателя к обсуждению философских, социальных, политических и воспитательно-психологических проблем, нередко выходящих за рамки сиюминутной злободневности и приобретающих общечеловеческий и вневременной характер.
Особая роль в авантюрно-приключенческой традиции принадлежит плутовскому роману, также самому по себе не имеющему непосредственного отношения к культуре детства, но во многом задающему культурный образец не только детской и подростковой литературе, но и всем другим массовым литературным жанрам. Например, «Приключения Гекльберри Финна» М. Твена вполне можно представить как версию плутовского романа конца XIX века, а «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» – как типичный плутовской роман первой трети ХХ века. Вообще же, для понимания специфики массовой культуры плутовской роман дает очень много.
Слово тому же Бахтину: «Плутовской роман изображал жизнь, выведенную из ее обычной и, так сказать, узаконенной колеи, развенчивал все иерархические положения людей, играл этими положениями, был наполнен резкими сменами, переменами и мистификациями, воспринимал весь изображаемый мир в зоне фамильярного контакта»43. Здесь сформулированы наиболее характерные типологические особенности плутовского романа: стихийный демократизм персонажей и сюжета, отмена сложившихся иерархий и устоявшейся жизненной колеи, игровое начало, подчас оборачивающееся обманом и пренебрежением к сложившейся морали, резкие перемены ситуаций и ролей, мистификации в поведении и репрезентации героев; наконец, упрощенное восприятие окружающего мира, предстающего «в зоне фамильярного контакта» автора или читателя, а значит, открытого к всевозможным трансформациям и превращениям.