
Полная версия
Русский масскульт: от барокко к постмодерну. Монография
3.1. Раскол в культуре русского барокко
Характеризуя русскую культуры в канун Петровских реформ, акад. А.М. Панченко назвал одну из глав своей книги «Культура как состязание». Эту мысль ученому пришлось в дальнейшем пояснить: «…Состязательность вошла в плоть культуры “бунташного века”», – и далее: «Состязаются и авторы, и культурные аксиомы. Искусство становится проблемой, которая затрагивает прежде всего такие важнейшие понятия, как произведение и автор, как книга и писатель»110.
«Состязательность» у Панченко постепенно укрупняется и приобретает характер барочного закона или категории культуры: «Состязательность русской культуры кануна реформ обусловлена не только тем, что столкнулись аксиомы средневековые и постренессансные. Состязательность и “дуализм” – это своего рода “закон барокко”, поскольку в этом стиле причудливо сочетаются гуманистические и неоготические элементы. Барокко противоречиво по самой природе, что отчетливо проявляется на разных уровнях – от мировоззренческого (состязание глубочайшего пессимизма и самого радужного оптимизма) до стилистического (консептизм). Противоречивость охватывает и сферу поведения. Люди барокко пытаются примирить аскетические порывы и гедонизм и выдвигают особый принцип “двойной жизни”»111.
«Двойная жизнь» распространяется и на всю переходную эпоху XVII века. Русское барокко, подобно двуликому Янусу, поворачивается к ближайшему прошлому и к ближайшему будущему двумя разными культурными лицами, несущими отпечаток разных западноевропейских влияний – культуры Возрождения и культуры Просвещения, которые как бы состязаются между собой за право первенства. В результате происходит раскол культуры русского барокко на Предвозрождение и Предпросвещение – две тенденции, определившие по-своему становление русской культуры Нового времени.
Русское Предвозрождение «оглядывалось» на идеалы европейского Возрождения, во многом уже принадлежавшие прошлому, и стремилось в той или иной степени им соответствовать. Русское Предпросвещение ориентировалось на принципы европейского Просвещения, находившегося еще в процессе своего становления. Культурное отставание Московской Руси от Европы проявлялось в тяготении и к ренессансным, и к просветительским идеям и практикам одновременно. Конфликт культурно-исторических установок тормозил реализацию русской культурой как одной, так и другой западноевропейской стратегии развития. Сосуществование в рамках барокко Предвозрождения и Предпросвещения как параллельных культурных проектов привело к их наложению друг на друга в виде двухслойной структуры: Предвозрождение взяло на себя функции «низового» барокко, а Предпросвещение – «высокого» барокко. Обе субкультуры представляли собой две ступени европеизации, следующие одна за другой, но воспринимали друг друга как альтернативные пути развития и полемически отталкивались одна от другой, как «верхи» и «низы».
«Низовое» барокко ассоциировало себя с массовой культурой своего времени и стремилось закрепить свои успехи в этой области, а «высокое» барокко ассоциировало себя с элитарной культурой. На деле всё выглядело гораздо сложнее. Однако состязание массовой культуры того времени с элитарной культурой наполняло собой весь «бунташный век»
3.1.1. Русское Предвозрождение
Акад. Д.С. Лихачев справедливо полагал, что XVII век в России сыграл роль, аналогичную западноевропейскому Ренессансу, а именно – Предвозрождения, осуществив социокультурный переход к Новому времени112. К сожалению, для того, чтобы русское Предвозрождение, по своим настроениям, идеям, сюжетам и образам очень близкое западноевропейскому Возрождению, переросло в действительное Возрождение, в российской действительности недоставало слишком многого: развитой городской культуры и сопутствующих ей товарно-денежных, по сути буржуазных, отношений, действительной эмансипации личности, в том числе от государства и церкви, свободы предпринимательства и частной инициативы во всех областях социальной и духовной жизни, развитой правовой и нравственной культуры, теоретической рефлексии художественного и политического творчества и т.д. России не суждено было пережить эпохи Возрождения ни в XVII веке, ни позже, вплоть до конца XIX века.
Прежде всего, возрождение культуры ассоциируется у современников с подъемом творчества, созидательной деятельности, с обретением каких-то конструктивных принципов, благодаря которым начинается новый этап в развитии страны и населяющих ее людей, – в конечном счете оно связано с оптимистическим мировоззрением, с открытостью будущему. Однако именно таких настроений не было на Руси XVII века. Начиная со Смутного времени на рубеже XVI–XVII веков, люди Московской Руси, находившиеся в своем большинстве во власти архаических религиозных представлений, ожидали самого худшего – явления Антихриста, конца света, Страшного суда. Однако в общественном сознании происходило и что-то новое.
Д.С. Лихачев писал: «XVII век в русской истории – век постепенного освобождения человеческой личности, разрушившего старые средневековые представления о человеке только как о члене корпорации – церковной, государственной или сословной. Сознание ценности человеческой индивидуальности, развитие интереса к внутренней жизни человека – таковы были те первые проблески освобожденного сознания, которые явились знамением нового времени». – И добавляет: «Интерес к человеческой индивидуальности особенно характерен для второй половины XVII в.»113.
Чрезвычайно широкое хождение в XVII веке получает сюжет библейской притчи о блудном сыне114 и его возвращении в лоно покинутой семьи и попранных отцовских заветов. Здесь и анонимные «Повесть о Горе-Злочастии», и «Повесть о Савве Грудцыне», и более поздняя «Комедия притчи о блуднем сыне» Симеона Полоцкого. Сюжет притчи привлекает авторов XVII века прежде всего своей нравственной и философской амбивалентностью: некий юноша, влекомый любопытством и жаждой приключений, стремлением испытать всё в жизни и побывать в невиданных до того краях, пускается «во все тяжкие» и окунается в бездну порока; однако его отступления от традиционной морали и нарушения родительских заповедей оказываются простительными и искупаются его разочарованием, раскаянием и возвращением домой, к исконным ценностям.
Идеалы традиционного общества, поколебленные скепсисом, неверием, прагматизмом бурной жизни «бунташного» века, казалось бы, разрушенные противоречивыми социальными процессами Нового времени, – восстанавливаются в своей былой славе; консервативные надежды на возвращение старого доброго времени, на восстановление Святой Руси пусть временно, но торжествуют. Однако сюжет о блудном сыне интересует писателей XVII века не одной лишь консервативно-охранительной моралью или религиозным поучением: сам по себе авантюрный сюжет имеет для них свою привлекательность и оправдывается исканием новых путей в изменившемся мире, где невозможно выжить, руководствуясь лишь традицией и собственной пассивностью. Таким образом, внедрение в тексты, на первый взгляд, сугубо дидактические, поучительные, развлекательных элементов – ищущего героя, авантюрного сюжета, различных испытаний его нравственной и религиозной стойкости – становится неизбежным и желательным.
Каждая из названных вариаций на тему блудного сына характеризуется своими содержательными акцентами. В «Повести о Горе-Злочастии» преобладает лейтмотив неизбывного параллелизма человеческой активности и преследующего его по пятам Горя-Злочастия: если добрый молодец полетел «ясным соколом», то Горе за ним «белым кречатом»; молодец – серым волком, Горе – борзыми собаками; молодец обернулся травой, Горе рядом «с косою вострою»; молодец стал рыбою в море, Горе – неводом и т.д. Лишь один, вполне традиционный выход из сложившегося противостояния человека и судьбы остается у героя – уход в монастырь, у ворот которого останавливается Горе. Однако этот условный финал – лишь форма завершения в принципе бесконечного сюжета.
Сам неизбывный параллелизм активных действий героя в поисках «доли» и счастья, с одной стороны, и противодействия ему неблагоприятных жизненных обстоятельств, с другой, превращает человеческую жизнь в непрекращающуюся борьбу за существование, завершением которой оказывается либо смерть, в лучшем случае дарующая человеку «светлый рай», в худшем – сулящая ему «вечные муки»; либо монастырь, открывающий человеку твердый и безусловный путь к спасению. Источник внутреннего конфликта, движущий сюжет повести, – возникшее в жизни людей противоречие, которого не знали в XV или XVI веке: между осознанным подчинением вековой традиции (хотя именно этого от древнерусского человека требует «совершенство разума») и стремлением городского человека «жити, как ему любо» (этого требует самостоятельность суверенной личности, утверждающей себя в мире различными способами и желающей получить от мира не только труды и тяготы, но и развлечения, досуг, даже запретные и греховные соблазны). Жизнь в городе отчетливо противоречит древнерусским традициям и традиционному образу жизни, а сам город предстает как явное отрицание мира Древней Руси.
Похожий финал – пострижение в монастырь – в анонимной повести о Савве Грудцыне, но сюжет этой повести гораздо сложнее и многозначительнее. Не случайно исследователи русской литературы XVII века характеризуют эту повесть как русскую вариацию на тему средневековой легенды о Фаусте, заключившем договор с дьяволом. Все повествование строится как извечное противоборство в душе и поведении человека наущений и побуждений беса и сил небесных – в лице богобоязненных и добродетельных людей, помогающих герою и вызволяющих его из полосы грехов и бедствий, и чудесного заступничества Богородицы, делающей бывшее небывшим (стирающей богоотступную грамоту, данную Саввой дьяволу, и освобождающую грешника от его клятв и греха). В «Повести о Савве Грудцыне» сплетаются сюжет волшебной сказки и традиционный для житийного (а еще чаще апокрифического) жанра (достаточно вспомнить известный апокриф «Хождение Богородицы по мукам») сюжет «чуда», то и дело перемежаясь друг с другом и составляя единый приключенческий новеллистический сюжет.
Предаваясь то порокам, то делу, совершая воинские подвиги и проявляя молитвенное рвение, стремясь то к утолению страстей, то к спасению души, «русский Фауст» проходит в жизни различные испытания и совершает падение за падением – вплоть до написания богоотступной грамоты; однако вскоре, раскаявшись, совершает обратный путь, восходя к иночеству. Соблазняющий Савву дьявол – порождение города, именно в городском вертепе он чувствует себя привольно, тяготея к большим городам; более того, он демонстрирует своему должнику потусторонний град – творение Князя Тьмы, уверяя обманутого его великолепием «блудного сына», что такие города рассыпаны везде, являя источник денег, богатства, славы и всяческих соблазнов.
Впрочем, спасающая Савву Богоматерь также является в «городском» образе – как сошедшая с иконы Казанская Богородица, в московской церкви этого имени, символизируя родной город Саввы Грудцына – «царственный город» Казань и всероссийский «царственный город» – Москву, где на бесноватого Савву снисходит благодать. Погибший воскресает, снизошедшая к грешнику Богородица чудесным образом уничтожает договор с дьяволом, делая «бывшее небывшим», и Савва обретает покой и умиротворение в Чудовом монастыре, в Кремле.
«В XVII в. с развитием индивидуализма, – замечал Д.С. Лихачев, – судьба человека становится его личной судьбой, она “индивидуализируется”. Судьба человека даже отделяется от самого человека, персонифицируется»115. Интерес каждого к своей персональной судьбе, ее связь с общей судьбой множества людей и ее отдельность от «всех», – всё это становится предметом массового интереса в XVII веке и, соответственно, предметом массовой литературы того времени.
Симеона Полоцкого, представителя «высокого» барокко, в его «Комедии» гораздо больше занимает подробная мотивация заблуждений Блудного сына, нежели сами эти заблуждения. Это стремление к воле, к новым знаниям, которые можно обрести в странствиях и пребывании в «чуждых странах», это потребность в общении и развлечениях со случайно встреченными людьми с целью обрести их дружбу и взаимопонимание с ними; это незрелость юного разума по сравнению с советами и нравоучениями старших, компенсируемая его пытливостью. Мораль комедии неоднозначна: юноши должны слушаться старших, которые, в свою очередь, должны не выпускать их «на волю», но и старшие должны прощать грехи «младых», если те покаются, руководствуясь соображениями Божьей милости и всепрощения. Да и стремление к познанию нового – совсем не такой уж ужасный грех…
То, что сюжет о приключениях Блудного сына так занимал писателей и читателей XVII века, было, конечно, не случайным. В Смутное время (а именно таковым представлялся весь XVII век своим современникам) каждый человек начинал ощущать себя блудным сыном всеобщего Отца небесного и пытался проанализировать истоки своих бедствий, неудач, злоключений. Жизнь человеческая аллегорически укладывалась в сюжет библейской притчи о Блудном сыне – лучше, чем в какой-либо иной. Более того, этот сюжет в своей обобщенно-символической интерпретации воспринимался как иносказание о наступившей эпохе, когда мир в целом «заблудился» в поисках истинного пути, а история уклонилась от исполнения отеческих заветов Творца. В богооставленном мире предоставленный самому себе человек может оступаться, своевольничать, бунтовать против существующего миропорядка, и оправданием его беспутству служит утрата миром образа Божия, Смута предстает как облик рушащегося мироздания.
Соединение сакрального в своей основе архетипа с вполне секуляризованным сюжетом об отдельной человеческой судьбе, но достаточно типичной, а потому массовидной, оказалось вполне универсальной формулой, пригодной для массового тиражирования в литературе и культуре XVII века. Другим материалом для массовой культуры русского Предвозрождения стали повести Смутного времени.
Бурные события, связанные с безвластием, воцарившимся в России, интервенцией польских и шведских войск и началом первой крестьянской войны в стране, отразились и на литературных текстах, посвященных осмыслению драматических событий Смуты современниками. Начало XVII века было временем «бесцензурным», и на авторские позиции писателей этой эпохи не могли повлиять никакие внелитературные факторы – ни правительственные, ни церковные. Множество образовавшихся партий и лагерей, боровшихся между собой за власть, не контролировали литературную продукцию. Все писавшие о Смутном времени открыто излагали свою собственную позицию и агитировали за нее или опровергали чуждые мнения, т.е. выступали как публицисты, отстаивавшие в острой идейно-политической и литературной борьбе нередко противоположные, даже взаимоисключающие принципы и оценки. Поэтому повести Смутного времени, взятые в целом, демонстрировали кричащую разноголосицу в отношении происходивших событий и участвовавших в них людей и крайнюю степень свободы самих писателей.
Те из авторов исторических повествований, которые создавали свои тексты до избрания Михаила Романова (1613), решали чисто агитационные и чисто публицистические задачи. Так, «Повесть 1606 года», написанная безымянным монахом Троице-Сергиева монастыря и позднее переработанная в «Иное сказание», ратует за царя Василия Шуйского, доказывает его единство с народом, а его родословная возводится к самому князю Владимиру Святому. Благочестивому защитнику православия Шуйскому противопоставляются «лукавый»» и «пронырливый» Годунов с его пагубным правлением и «злохитрый еретик», «расстрига» Гришка Отрепьев. Это явно официальная литература, излагающая сугубо государственную точку зрения и соблюдающая политическую конъюнктуру, выдержанная в традиционной книжной манере.
Другая повесть – «О преставлении князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского» (1610) – посвящена прославлению этого талантливого полководца, не раз побеждавшего Лжедимитрия II, и объясняет раннюю смерть героя его отравлением «по совету злых изменников» – бояр. В повести выведена генеалогия национального героя, восходящая к Александру Невскому и Августу-кесарю; главный ее пафос – антибоярский. Стиль этой повести более разнороден: здесь есть и книжные, и риторические фигуры, вполне традиционные для житийных жанров Древней Руси, и элементы былинной поэтики, включая ритмический строй народного эпоса.
Заметно выделяется среди других повестей Смутного времени своей идейной направленностью и художественными достоинствами «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском» (конец 1610 – начало 1611 г.). Автором ее является, несомненно, образованный человек из среднего сословия, буквально переполненнный пафосом гражданской активности и деятельного служения отчизне. Только активное сопротивление иноземным захватчикам – польским интервентам, а не прислуживание им, не примирение с ними, не союз, равносильные измене и предательству, способно спасти от гибели «великое царство», – одной надежды на заступничество Божьей Матери и Божью волю для спасения отечества оказывается недостаточно: пассивность и кротость здесь губительны и безнравственны. Автор апеллирует не к боярам, но ко «всяких чинов людям». Черты истинного патриота своей страны, верного христианина и мученика, автор приписывает идеализируемому им патриарху Гермогену. Благодаря стойкости патриарха и простых смолян, самоотверженно оборонявших родной город, польские захватчики получили сокрушительный отпор. Дело теперь за москвичами, которых автор призывает к вооруженной борьбе.
Высокую риторику автора, самим своим стилем демонстрирующим образец активности и деятельного патриотизма, дополняют ритмизированные строки, явно ведущие свое происхождение от устного народного творчества, рифмованных шуток и прибауток площадных скоморохов, которые, несомненно, рассчитаны на широкую демократическую аудиторию. Таков небольшой фрагмент, посвященный обличению Федора Андронова, поступившего на службу к польскому королю Сигизмунду III: «Не человек он, а неведомо кто…». Стремясь окончательно уронить авторитет изменника, повествователь производит его фамилию от греческого слова «офедрон» (задница). Подобным же образом безымянный автор, прославляющий Российское царство, характеризует представителей социальных верхов, заботящихся о своем личном благополучии и устроении, но не о стране и ее народе, не о вере или воинской славе:
А сами наши земледержьцы,яко же и прежерех, – землесъедцы,те и давно от него [Гермогена – И.К.] отстали,и ум свой на последнее безумие отдали,и к ним же ко врагом пристали,и ко иным, к подножию своему припалии государьское свое прирожениепременили в худое рабское служение,и покорилися и поклоняютсяневедомо кому, – сами ведаете.Изобретательность автора в его фольклорно-риторическом «плетении словес», близком к ритмическому сказу и раешному стиху, вовсе не походит на готовые книжные формулы витийства, – его ассоциации и сравнения непредсказуемы, неожиданны, они, скорее, походят на виртуозную устную импровизацию «массовика-затейника» своего времени, неистощимого на выдумки народного балагура. В этом речевом жанре есть, несомненно, свой «авантюризм» – не фабульный, а стилевой, словесный: его речь увлекательна сама по себе, ее саморазвитие и составляет особый, бессобытийный сюжет, представляющий собой не столько развитие мысли, сколько нанизывание самих форм ее выражения.
Отсюда берут начало и ритмизация повествования, и рифмовка, лишний раз подчеркивающие изустность и непосредственность «прямого» выражения переживаний и мыслей, волнующих автора. Показательна и подчеркнутая эмоциональность, взволнованность, даже патетичность авторской речи. Множество риторических вопросов, обращенных не то к читателю-слушателю, не то к самому себе, не то к Богу; множество восклицаний («Ох и увы! Горе, горе лютое! Куда пойдем, куда побежим? Как не заплакать, как не зарыдать? Как не вздохнуть из глубины сердца? Как не бить себя в грудь?» и т.д.). Автор не просто передает свою пристрастность в отношении проблем, его занимающих и тревожащих, но и заражает соответствующими чувствами и страстями своих читателей и слушателей. Его страстная речь-воззвание рассчитана на массовое сопереживание, на возбуждение коллективных чувств, мыслей и действий.
Недаром «Новая повесть» в жанровом отношении представляет собой скорее не повествование, а агитку своего времени – подметное письмо. «А письму этому и всему, что пишу вам и сказываю в нем, верьте без всякого сомнения. <…> Кто же письмо это возьмет и прочтет, пусть его не таит, а передаст, прочитавши и уразумев, братьям своим, православным христианам, для сведения. Пусть не будет скрыто оно от тех, кто за православную веру умереть хочет». Впервые в истории древнерусской литературы автор воззвания к национальному достоинству, воинской доблести и мужеству апеллирует не к князьям и боярам, а к «простым и неименитым людям», на активность и инициативу которых, собственно, и возлагает главные свои надежды на спасение «преславного царства» от грозящих ему опасностей. На наших глазах рождается новое качество русской литературы – народность, демократизм и массовость. Впервые в русской литературе автор дает образное изображение народа как «великого… безводного моря».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
1
Понятия «формула» и «формульность» применительно к массовой культуре ввел Дж. Кавелти. См. подробнее: Кавелти Дж. Г. Изучение литературных формул // Новое литературное обозрение. 1996. № 22. С. 33–64. Однако Д.С. Лихачев использовал похожие понятия применительно к древнерусской литературе гораздо раньше.
2
См., например: Пропп В.Я. Русская сказка. М.: Лабиринт, 2005.
3
Пропп В.Я. Морфология «волшебной» сказки. Исторические корни волшебной сказки (Собр. трудов В.Я. Проппа). М.: Лабиринт, 1998.
4
Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. 2-е изд. Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1986.
5
Лотман Ю.М. Массовая литература как историко-культурная проблема // Он же. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн: Александра, 1993. Т. III. С. 380–388.
6
Штридтер Ю. Плутовской роман в России: К истории русского романа до Гоголя. М.; СПб.: АИРО-XXI; Алетейя, 2015;
7
Переверзев В.Ф. У истоков русского реалистического романа // Он же. У истоков русского реализма. М.: Современник, 1989. С. 20–152.
8
Рейтблат А.И. Фаддей Булгарин: идеолог, журналист, консультант секретной полиции. Статьи и материалы. М.: НЛО, 2016.
9
См. подробнее: Рейтблат А.И. От Бовы к Бальмонту. Очерки по истории чтения в России во второй половине XIX века. М.: Изд-во МПИ, 1991.
10
См.: Гуковский Г.А. Русская литература XVIII века. М.: Аспект Пресс, 1998. С. 206–209.
11
См. подробнее: Шабанов А. Передвижники: Между коммерческим товариществом и художественным движением. СПб.: Изд-во Европейского ун-та в СПб., 2015; Лобанкова Е.В. Национальные мифы в русской музыкальной культуре: От Глинки до Скрябина. Историко-социологические очерки. СПб.: Изд-во им. Н.И. Новикова; Изд. дом «Галина скрипсит», 2014.
12
Эко У. О литературе. М.: АСТ: CORPUS, 2016. С. 264.
13
Пелипенко А.А., Яковенко И.Г. Культура как система. М.: Языки русской культуры, 1998. С. 277–285.
14
Там же. С. 285.
15
Там же. С. 284.
16
Эко У. Открытое произведение: Форма и неопределенность в современной поэтике. СПб.: Академический проект, 2004; Он же. Отсутствующая структура. Введение в семиологию. СПб.: Symposium, 2006; Он же. Роль читателя. Исследования по семиотике текста. СПб.; М.: Symposium; Изд-во РГГУ, 2005.
17
Эко У. Роль читателя. С. 15–17.
18
Там же. С. 19.
19
Там же. С. 21.
20
Там же. С. 22.
21
Там же. Топоров А.М. Крестьяне о писателях. 1-е изд., М.: Госиздат, 1930; Он же. Крестьяне о писателях. 2-е изд., доп. и пере-раб. Новосибирск : Книжное издательство, 1963; Он же. Крестьяне о писателях. 5-е изд. М.: Книга, 1982; Он же. Крестьяне о писателях. 6-е изд. Белгород: Константа, 2014; Он же. Крестьяне о писателях. 7-е изд. М.: Common Place, 2016.