Полная версия
Рефлекс змеи
– Итак, ты это сделаешь, – сказала она.
– Нет.
– Но ты же взял фотографию.
– Да.
– И тогда?
– Если вы хотите найти Аманду, вам надо нанять частного детектива.
– Уже, – нетерпеливо сказала она. – Конечно же, я нанимала. Троих. И все без толку.
– Если уже трое потерпели неудачу, то ее не найти, – сказал я. – Я ничем не смогу помочь.
– Ну, тут есть стимул получше, – торжествующе сказала она. – За такие деньги ты в лепешку разобьешься!
– Ошибаетесь. – Я с горечью посмотрел на нее через комнату. Она без улыбки ответила мне взглядом со своего усыпанного подушками ложа. – Если я возьму от вас хоть какие-то деньги, меня стошнит.
Я пошел к двери и на сей раз открыл ее, не мешкая.
– Эти деньги получит Аманда, – сказала она мне в спину, – если ты найдешь ее.
Глава 2
Когда я на другой день снова приехал в Сандаун, письмо и фотография все еще лежали у меня в кармане, однако эмоции уже улеглись. Я был способен думать о своей неизвестной сводной сестре без детской злости. Еще один фрагмент прошлого встал на свое место. Но сейчас всеобщее внимание привлекало настоящее в лице Стива Миллеса. Он появился в раздевалке за полтора часа до первого заезда, весь запыхавшийся, с бисеринками мелкого дождя в волосах и праведным гневом в глазах. Он сказал, что дом его матери ограбили, когда все они были на похоронах отца. Мы, полупереодетые для скачек, так и замерли, ошеломленно слушая его. Я окинул взглядом эту сцену – жокеи во всех стадиях одевания, кто в кальсонах, с голой грудью, кто уже в костюме, натягивает нейлоновые брюки в обтяжку и сапоги. Все, застыв, с открытым ртом уставились на Стива.
Почти автоматически я достал свой «Никон» и сделал пару снимков. Они все так привыкли к тому, что я снимаю, что никто не обратил на меня внимания.
– Это просто страшно, – говорил Стив. – Омерзительно. Мама испекла немного печенья и всякого такого прочего для тетушек и других родственников к нашему возвращению с кремации. И все это было разбросано, растоптано, размазано по стенам и по ковру. А на кухне было еще хуже… в ванной тоже… Словно шайка малолетних психов бесилась по всему дому и гадила, как могла. Только вот это были не дети… Полицейские говорят, что дети не украли бы того, что у нас взяли.
– У твоей матери что, куча драгоценностей? – поддел кто-то.
Кое-кто из ребят рассмеялся, и первое напряжение улеглось, однако Стиву вполне искренне сочувствовали, и он продолжал рассказывать всем, кто слушал. Я тоже слушал, и не только потому, что наши вешалки в Сандауне были рядом и выбора у меня все равно не было, но еще и потому, что у нас были неплохие отношения.
– Они обчистили папину проявочную, – рассказывал он. – Просто все оттуда вынесли. Это же бессмысленно… я так полиции и сказал. Ведь они не взяли ничего такого, что можно было бы продать, вроде увеличителя или оборудования для проявки. Вместо этого они забрали все его работы, все фотографии, которые он снял за эти годы, все это пропало. И вот мама среди всего этого разгрома, и папа умер, и теперь у нее не осталось ничего из того, чему он посвятил всю свою жизнь. Ровным счетом ничего. И еще они забрали ее меховое полупальто и даже духи, которые папа подарил ей на день рождения, она даже не успела их открыть… Она просто сидела и плакала…
Он резко осекся. Проглотил комок в горле, словно это было слишком и для него тоже. Хотя он и не жил с родителями, в свои двадцать три года он все еще во многом оставался домашним ребенком, упрямо привязанным к родителям, что восхищает многих. Может, Джорджа Миллеса и ненавидели, но в глазах собственного сына он всегда был великим человеком.
Тонкий в кости, хрупкий, темноглазый, с оттопыренными ушами, Стив казался смешным. Он был очень нервным и впечатлительным. Если его что-то взволновало – пусть даже и не по такому чрезвычайному случаю, как сегодня, – он имел привычку без конца возбужденно это обсуждать.
– Полицейские сказали, что взломщики делают это назло, – говорил Стив, – переворачивают все вверх дном и крадут фотографии. Они сказали, хорошо еще, что они нигде не нассали и не насрали, как часто бывает, и что ей надо радоваться, что они не переломали стулья и диваны и не исцарапали мебель. – Он все рассказывал новоприбывшим о случившемся, но я уже кончил переодеваться и вышел, чтобы участвовать в первом заезде, и до полудня забыл о взломе в доме Миллесов.
Это был день, которого я ждал целый месяц, хотя и старался не слишком заглядывать вперед. Сегодня Дэйлайт бежит в Сандауне на скачках с гандикапом. Большие скачки, хорошая лошадь, так себе соперники и высокие шансы на победу. Такие совпадения довольно редко выпадали на мою долю, так что было чему радоваться, но я предпочитал ничему не верить, пока не оказывался на дистанции. Как мне сказали, Дэйлайт прибыл целым и невредимым. Мне нужно было пройти без потерь только первый заезд, скачку для новичков, а тогда, возможно, я выиграю Большие скачки, и с десяток владельцев на уши встанут, только бы предложить мне своего фаворита для скачек на Золотой кубок.
Обычно моей нормой было два заезда в день, и если я заканчивал сезон в первой десятке, то я был на вершине счастья. Долгие годы я пудрил себе мозги насчет того, что я так мало достиг потому, что я выше и тяжелее, чем нужно для этой работы. Даже при постоянном голодании я весил где-то десять стонов[2] и еще семь кило или чуть меньше без одежды, и потому меня постоянно исключали из бесчисленных заездов, где вес жокея не должен был превышать десяти стонов. По большей части мне выпадали сотни две заездов в сезон, где-то в сорока случаях я побеждал, и я знал, что меня считали «сильным», «надежным», что я «хорош на препятствиях», но «на финише – не первый класс».
Большинство людей думают в молодости, что они обязательно дойдут до вершины мастерства и что восхождение на эту вершину – лишь формальность. Думаю, не будь у них такой веры, они никогда бы и не начали. Где-то по дороге они поднимают взгляд и видят, что до вершины не доберутся. И тогда они находят счастье в том, что смотрят под ноги и наслаждаются тем, что имеют. Лет в двадцать шесть я смирился с мыслью о том, что дальше не продвинусь. Странно, это отнюдь не повергло меня в уныние, наоборот, я осознал это с облегчением. Я никогда не был слишком честолюбив, я просто хотел делать все как можно лучше. Если не могу лучше, так что ж, значит не могу, и все. Но все равно я не находил причин отказываться, если мне прямо-таки навязывали победителей Золотого кубка.
В тот день в Сандауне я закончил скачки для новичков без приключений («хорошо, но без вдохновения»), придя к финишу пятым из девятнадцати. Не так уж и плохо. Лучше у нас с лошадью все равно не получилось бы в тот день. Все как обычно.
Я переоделся в цвета Дэйлайта и пошел себе к паддоку, предвкушая радость грядущей скачки. Тренер Дэйлайта, для которого я скакал регулярно, ждал меня там вместе с владельцем лошади.
Владелец отмахнулся от моего бодрого приветствия насчет того, что как здорово, что дождь прекратился, и без обиняков начал:
– Сегодняшнюю гонку ты проиграешь.
Я улыбнулся:
– Если это будет в моих силах – нет.
– Проиграешь, – отрезал он. – Я поставил на другого.
Наверное, мне не удалось полностью скрыть гнев и гадливость. Он выделывал такое и прежде, но уже года три, как вроде бы притормозил. К тому же он знал, что я этого не люблю.
Виктор Бриггз, владелец Дэйлайта, был крепко сбитым мужчиной за сорок. Чем он занимался и кем он вообще был, я не знал. Нелюдимый, скрытный, он появлялся на скачках с ничего не выражающим, неулыбчивым лицом, говорил со мной мало. Он всегда носил тяжелое темно-синее пальто, черную широкополую шляпу и толстые черные кожаные перчатки. В прошлом он был отчаянным игроком на скачках, и, когда я скакал для него, выбор у меня был один – делать то, что он говорит, или потерять работу. Тренер Гарольд Осборн прямо сказал мне вскоре после того, как я к нему подошел, что, если я не сделаю того, чего хочет Виктор Бриггз, я буду уволен.
Я проигрывал для Бриггза скачки, которые мог бы выиграть. Но такова жизнь. Мне нужно было есть и выплачивать кредит за коттедж. Для этого мне нужна была хорошая большая конюшня, для которой я мог бы скакать, и если я уйду из одной, где мне давали шанс, то я попросту могу и не найти другой. Их не так уж и много, и, даже если не учитывать Виктора Бриггза, Осборн был очень даже прав. И потому, как многие жокеи в подобных щекотливых условиях, я делал то, что мне говорили, и помалкивал.
В самом начале, когда Виктор Бриггз предложил мне солидную сумму наличными за проигрыш, я сказал, что мне таких денег не надо: я проиграю, если придется, но не за деньги. Он сказал, что я молодой надутый дурак, но после того, как я вторично отказался, он стал держать свои деньги в кармане и свое мнение обо мне – при себе.
– Почему бы тебе и не взять? – сказал Гарольд Осборн. – Не забывай, что ты получишь на десять процентов больше, чем если бы ты выиграл. Мистер Бриггз просто возмещает тебе проигрыш, вот и все.
Я покачал головой. Он не настаивал. Я подумал, что я, может, и вправду дурак, но когда-то кто-то – не то Саманта, не то Хлоя внушили мне эту неприятную убежденность в том, что за грехи придется расплачиваться. И после того, как я три с лишним года не сталкивался с этой дилеммой, меня еще более взбесило то, что я снова уткнулся в то же самое.
– Я не могу проиграть, – запротестовал я. – Дэйлайт – лучшая лошадь в конюшне. С ним никто даже в сравнение не идет. Вы сами знаете.
– Просто сделай так, – сказал Виктор Бриггз. – И говори потише, если не хочешь, чтобы распорядитель тебя услышал.
Я глянул на Гарольда Осборна. Он упорно смотрел на то, как лошади вышагивают по кругу, и делал вид, что не слышал слов Виктора Бриггза.
– Гарольд, – позвал я.
Он коротко мазнул по мне безразличным взглядом:
– Виктор прав. Ставки сделаны на другого. Ты будешь стоить нам кучу денег, если выиграешь. Значит, не выигрывай.
– Нам?
Он кивнул:
– Нам. Это правда. Упади, если придется. Проиграй секунду, если хочешь. Но не приходи первым. Понял?
Я кивнул. Я понимал. Снова в те же тиски, как три года назад.
Я повел Дэйлайта рысью к старту. Жизнь, как и прежде, наступала на горло возмущению. Если я не мог себе позволить потерять работу в двадцать три, тем более не могу в тридцать. Меня знали как жокея Осборна. Я семь лет на него работал. Если он вышвырнет меня, то ничего, кроме такой же рутины, в другой конюшне я не добьюсь. Буду скакать во вторую очередь вместо других жокеев и покачусь к забвению. Он ведь не скажет прессе, что избавился от меня потому, что я не хочу больше проигрывать по приказу. Он скажет им (конечно же, с сожалением), что ищет кого-нибудь помоложе… что ему приходится делать то, что лучше для хозяев лошадей… чертовски жаль, но карьере любого жокея приходит конец… конечно же, печально, и все такое прочее, но время-то идет, куда же денешься?
«Будь все проклято», – подумал я. Я не хотел проигрывать эту скачку. Мне гадко было играть нечестно… и десять процентов, которые я потерял бы на этот раз, были достаточно большой суммой, чтобы разозлить меня еще сильнее. Какого хрена Бриггз вернулся к своим делишкам спустя столько времени? Я-то думал, что он завязал, поскольку я довольно многого достиг, работая на него как жокей, чтобы понять, что я, скорее всего, откажусь. Жокей, который стоит достаточно высоко в списке победителей, был избавлен от подобного давления, поскольку, если в его конюшне сглупят и выпихнут его прочь, его тут же с распростертыми объятиями примут в другой. Может, он думал, что я уже прошел пик формы, поскольку стал старше и теперь снова оказался под угрозой остаться без работы.
Мы шагали по кругу, пока судья на старте зачитывал список участников. Я с опаской смотрел на четырех лошадей, которых ставили против Дэйлайта. Среди них не было ни одной стоящей. Ни одной, что хотя бы на бумаге могла обойти моего могучего мерина, именно поэтому зрители сейчас ставили четыре фунта на Дэйлайта, чтобы выиграть один.
Четыре к одному…
Отнюдь не рискуя собственными деньгами при таких шансах, Виктор Бриггз тихой сапой шел на пари с другими и будет вынужден платить, если его лошадь выиграет. Кажется, и Гарольд тоже, – однако я чувствовал, что кое-чем обязан Гарольду.
После того как я семь лет проработал с ним, наши отношения стали более тесными, чем простое сотрудничество тренера и жокея. Я стал относиться к нему если не с теплотой, как к близкому другу, то, по крайней мере, весьма по-приятельски. Он был человеком, полным страстей и обаяния: то впадал в черную депрессию, то взлетал на вершину буйного красноречия, то тиранствовал, то был щедр. Он мог переорать и перематерить любого в Беркшир-Даунсе, и конюхи с тонкой душевной организацией толпами бежали от него. Когда я впервые скакал для него, его бурное восхищение моей ездой было на полной громкости слышно от Уэнтеджа до Суиндона, а сразу после этого и у него дома, когда он откупорил бутылочку шампанского и мы выпили за наше дальнейшее сотрудничество.
Он доверял мне всегда и полностью, и отстаивал меня перед критиками, что сделал бы не каждый тренер. У каждого жокея, рассудительно говорил он, бывает черная полоса, и, когда в такую полосу попадал я, он всегда давал мне работу. Он считал, что я, со своей стороны, буду полностью предан ему и его конюшне, и в последние три года ему легко было так думать.
Судья вызвал лошадей на старт, и я развернул Дэйлайта мордой в нужную сторону.
Старт-машин не было. Для скачки с препятствиями их не используют. Вместо них – эластичная лента.
В холодном злом унижении я решил, что скачку ради Дэйлайта надо бы закончить как можно ближе к старту. Когда на тебя устремлены тысячи биноклей, телекамеры и камеры слежения, когда пронырливые ребята из прессы только на тебя и смотрят, проиграть в любом случае трудно, и, если я сойду с дистанции, когда будет ясно, что Дэйлайт выигрывает, это будет равно самоубийству. А если я просто упаду на последней полумиле, начнется расследование и я могу потерять лицензию. И мне не будет легче от осознания того, что сам это заслужил.
Судья положил руку на рычаг, лента взлетела вверх, и я послал Дэйлайта вперед. Никто из остальных жокеев не захотел возглавить скачку. Мы тронулись медленно, один за другим, отчего мои треволнения только усилились. Дэйлайт никогда не споткнется ни у одного препятствия. Он всегда стабильно прыгал и вряд ли падал хоть раз. Некоторых лошадей никак не подведешь как надо к препятствию – Дэйлайта невозможно было подвести неправильно. Все, что ему было нужно, так это малейший знак жокея, а остальное он сделает сам. Я много раз скакал на нем. Выиграл с ним шесть скачек. Я хорошо его знал.
Обмануть лошадь. Надуть публику.
Надуть.
«Будь все проклято, – подумал я. – Проклятье, проклятье и проклятье».
Я сделал это у третьего препятствия, на склоне у вершины холма, на крутейшем повороте, на пути от трибун. Это было лучшее место, поскольку под таким углом зрители мало что заметили бы, на подъеме при подходе к препятствию – у него в этом году многие падали.
Дэйлайт, сбитый с толку моими неверными посылами и, вероятно, почуяв каким-то телепатическим образом, как все лошади, мое беспокойство и гнев, начал сбиваться с аллюра еще до прыжка и сделал лишний рывок там, где его вообще не нужно было.
«Господи, – думал я, – малыш, я страшно виноват, но ты упадешь, если я сумею». И я послал его в неверный момент, чуть жестче, чем надо, натянув повод, когда он был уже в прыжке, и перенес вес на переднюю часть его плеча.
Он неуклюже приземлился, слегка споткнулся, опустил голову, чтобы выправить равновесие. Этого было недостаточно… но он должен был упасть. Я быстро вынул правую ногу из стремени и упал ему на спину так, что полностью сполз ему на левую сторону, съехал из седла, схватившись за его шею.
В таком положении невозможно было удержаться на спине лошади. Я цеплялся за него еще три неустойчивых шага, затем сполз ему под грудь, окончательно потеряв хватку и грянувшись наземь ему под ноги. Топот копыт, пара перекатов, и лошади промчались галопом мимо меня.
Я сидел на земле, отстегивая шлем, и чувствовал себя совершенной сволочью.
– Невезуха, – говорили мне мимоходом ребята в весовой. – Непер.
До конца дня все было спокойно. Я спрашивал себя – догадался хоть кто-нибудь, но, похоже, нет. Никто не подталкивал меня локтем, не подмигивал, не бросал на меня язвительных взглядов. Просто из-за смятения и чувства вины я не мог оторвать глаз от пола.
– Выше нос, – сказал Стив Миллес, застегивая какой-то оранжево-зеленый камзол. – Это еще не конец света. – Он взял хлыст и шлем. – Завтра будет новый день.
– Ага.
Он ушел на свой заезд, а я мрачно переоделся в уличную одежду. «Все, – думал я. – Конец восторгам, с которыми я пришел на скачки. Конец победам, конец мечтам о десятке воображаемых тренеров, которые стоят на ушах, только бы заполучить меня для скачек на Золотой кубок. Конец надеждам на прибавление в смысле финансов, с которыми у меня стало малость туговато после покупки новой машины. Поражение на всех фронтах».
Я пошел посмотреть забег.
Стив Миллес, скорее из куража, чем по здравому смыслу, повел свою лошадь на второе последнее препятствие каким-то совершенно несуразным аллюром и упал при приземлении. Это было одно из тех тяжелых быстрых падений, при котором ломают кости, и всем было понятно, что со Стивом случилась беда. Он с трудом поднялся на колени, затем сел на корточки, свесив голову и обхватив себя руками. Предплечье, плечо, ребра… что-то повредил.
Его лошадь, целая и невредимая, поднялась и унеслась галопом прочь. Я немного постоял, наблюдая, как двое санитаров осторожно ведут Стива в медпункт. Я подумал, что и у него сегодня неудачный день, вдобавок ко всем семейным бедам. Что же заставляет нас такое делать? Что заставляет нас продолжать, несмотря на все переломы, риск и разочарования? Что все время манит нас к скорости, когда мы можем заработать ровно столько же, спокойно сидя в офисе?
Я снова пошел в весовую, чувствуя, как там, где по мне прошелся Дэйлайт, наливаются и ноют синяки. Завтра я буду весь багрово-черный, но это дело обычное. Ушибы, неизбежно связанные с моей профессией, не особенно меня беспокоили, и я никогда не ломал себе ничего настолько серьезно, чтобы бояться следующего падения. Я и вправду обычно ощущал себя здоровым, знал, что у меня сильное стройное тело, что я представляю собой гармоническое, атлетически сложенное существо. Ничего из ряда вон выходящего. Все на месте. Это было ощущение здоровья.
Я подумал, что утрата иллюзий убьет меня. Если работа уже не кажется стоящей, если люди вроде Виктора Бриггза делают ее до невозможности неприятной, то на этом человек может сломаться. Но еще не сейчас. Я все еще любил такую жизнь и вовсе не был готов расстаться с ней.
Стив вошел в раздевалку в сапогах, брюках и майке. Ключица была зафиксирована скобами, рука на перевязи, голова слегка наклонена в одну сторону.
– Ключицу сломал, – сердито буркнул он, – чертова невезуха!
От боли его тонкое лицо казалось и вовсе тощим, он осунулся, глаза запали, но за злостью он забыл о боли.
Его помощник помог ему переодеться, прикасаясь к нему с выработанной за долгое время осторожностью, и тихонько стянул с него сапоги, чтобы рывок не потревожил плечо. Толпа остальных жокеев вокруг нас толкалась, пела и шутила, пила чай и ела фруктовые пирожные, ребята снимали камзолы и надевали брюки, смеялись, чертыхались и торопились. Конец работы, конец рабочей недели, теперь до понедельника.
– Может, – сказал мне Стив, – ты подбросишь меня домой? – Он говорил робко, словно не был уверен, что наша дружба простирается настолько далеко.
– Думаю, да, – ответил я.
– Мне к маме. Это неподалеку от Аскота.
– Ладно.
– Мою машину кто-нибудь завтра пригонит, – сказал он. – Чертова невезуха.
Я сфотографировал его с помощником, который стягивал с него второй сапог.
– Что ты делаешь со всеми этими снимками? – спросил помощник.
– Сую в ящик.
Он помотал головой – мол, во дает!
– Пустая трата времени.
Стив глянул на «Никон»:
– Папа говорил, что видел кое-какие твои фотографии. Сказал, что когда-нибудь ты вытеснишь его из бизнеса.
– Он просто смеялся надо мной.
– Может, и да. Не знаю. – Он медленно всунул руку в рукав рубахи и дал помощнику застегнуть пуговицы на другом рукаве.
– Ох, – поморщился он.
Джордж Миллес действительно видел несколько моих снимков у меня в машине. Он застал меня, когда я их рассматривал, сидя в машине на стоянке в конце солнечного весеннего дня, поджидая, когда приятель, которого я подвозил, выйдет с ипподрома.
– Прямо Картье Брессон, – сказал Джордж, слегка улыбаясь. Он сунул руку в открытое окно и сцапал пачку фотографий – мы несколько мгновений тянули их каждый к себе. Я не смог остановить его. – Ну-ну, – проговорил он, одну за другой просматривая их. – Лошади в Даунсе, выбегают из тумана. Романтическое дерьмо. – Он отдал мне фотографии. – Сохрани их, парень. Когда-нибудь из тебя выйдет фотограф.
Он пошел через стоянку. Тяжелая сумка с камерой висела у него на плече. Временами он поддергивал ее, чтобы было легче нести. Он был единственным знакомым мне фотографом, с которым я не чувствовал себя как дома.
Данкен и Чарли три года, что я прожил у них, терпеливо учили меня всему, что я только мог усвоить. То, что меня спихнули им в двенадцать лет, значения не имело: Чарли с самого начала сказал, что я могу мыть полы и прибирать проявочную, и я с радостью это делал. Остальному меня учили постепенно, все разжевывая, и наконец я стал постоянно проявлять фотографии Данкена и делал половину рутинной работы за Чарли. Чарли называл меня «наш лаборант». «Он смешивает нам реактивы, – говорил он. – Знаток по части работы со шприцем. Внимательно, Филип, один и четыре десятых миллилитра бензолового спирта». И я точно набирал шприцем небольшие количества реактива и добавлял в проявитель, чувствуя, что я, в конце концов, хоть на что-то гожусь в этом мире.
Помощник надел на Стива куртку, отдал ему его часы и бумажник, и мы осторожно повели Стива к моей машине.
– Я обещал помочь маме разобрать весь тот бардак, когда вернусь. Чертова невезуха.
– Возможно, ей помогут соседи. – Я усадил его в свой новый «форд», включил фары и поехал в сторону Аскота.
– Никак не могу привыкнуть, что папы больше нет, – сказал Стив.
– Что случилось? – спросил я. – В смысле, ты сказал, будто он врезался в дерево…
– Да. – Он вздохнул. – Папа заснул за рулем. По крайней мере, так все считают. Других машин не было, ничего такого. Там был поворот или что-то вроде этого, и он не смог повернуть. Просто проехал прямо вперед. Наверное, так и не убрал ногу с педали… Весь перед в лепешку. – Его передернуло. – Он ехал домой из Донкастера. Мама всегда предупреждала его, чтобы он не ездил по автостраде вечером после трудного дня, но ведь он был не на автостраде… он был куда ближе к дому.
В его голосе звучали усталость и подавленность, – несомненно, это он и чувствовал. Украдкой глянув на него, я понял, что, несмотря на все мои старания вести машину осторожно, ему больно.
– Он на полчасика зашел к приятелю, – сказал Стив. – Они выпили по паре стаканчиков виски. Так глупо. Просто заснул…
Мы долго ехали молча. Он думал о своем, я – о своем.
– Только в прошлую субботу, – проговорил Стив. – Всего неделю назад…
Минуту назад – жив, сейчас – мертв… как все.
– Здесь налево, – сказал Стив.
Мы повернули несколько раз налево, потом направо и наконец выехали на улочку. По одну сторону ее шла живая изгородь, по другую тянулись опрятные домики.
Неподалеку впереди творилось что-то неладное. Горели огни, суетились люди. На дорожке к одному из домов стояла карета «скорой» с открытыми дверьми, на ее крыше вращался синий фонарь. Полицейская машина. Хлопали двери. Толпились любопытные.
– Господи, – проговорил Стив, – это же их дом! Мамин и папин!
Я открыл дверь, но он сидел неподвижно, потрясенно уставившись куда-то перед собой.
– Это мама. Наверняка. Теперь мама.
Судя по голосу, он был близок к истерике. Лицо его дергалось от чудовищного волнения, и глаза в отраженном свете казались огромными.
– Сиди здесь, – деловито приказал я. – Я пойду посмотрю.
Глава 3
Мать Стива, вся в крови, дрожа и кашляя, лежала на софе в гостиной. Какая-то сволочь напала на нее. Нос и губы были разбиты, глаз подбит, на щеке и челюсти свежие кровоподтеки. Одежда ее была разорвана, туфли непонятно где, всклокоченные волосы торчали во все стороны.
Я иногда видел мать Стива на скачках. Это была приятная, хорошо одетая дама лет пятидесяти, уверенная в себе и счастливая, откровенно гордящаяся сыном и мужем. В этой избитой женщине ее просто невозможно было узнать.