bannerbanner
Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте
Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Об измене жены говорит Гамлету отец, это тяжелая душевная рана, которая не зажила, мучит его, это часть адского огня, который жжет его:

Да, этот блудный зверь, кровосмеситель,Волшбой ума, коварства черным даром —О гнусный ум и гнусный дар, что властныТак обольщать! – склонил к постыдным ласкамМою, казалось, чистую жену;О Гамлет, это ль не было паденьем!Меня, чья благородная любовьШла неизменно об руку с обетом,Мной данным при венчанье, променятьНа жалкое творенье, чьи дарыУбоги пред моими!Но как вовек не дрогнет добродетель,Хотя бы грех ей льстил в обличьях рая,Так похоть, будь с ней ангел лучезарный,Пресытится и на небесном ложе,Тоскуя по отбросам.

Гамлет это понимает и принимает версию отца. Он точно фиксирует ситуацию, обращаясь к матери: «Ад мятежный, раз ты бесчинствуешь в костях матроны…» В костях, в теле пожилой женщины, у которой, казалось бы, «разгул в крови утих», но выясняется, что это не так. Хотя, опять же заметим, что мы воображаем ее пожилой. Если студенту Гамлету лет 20, то вспомним возраст, когда мать родила Джульетту, и поймем, что матери Гамлета вряд ли больше 36–37 лет. Но именно поэтому (она еще вполне дееспособна и отвечает за свои поступки, это не старческий разврат, с полной потерей разума) Гамлет продолжает объяснять матери ее поведение, пытаясь пробудить в ней чувство стыда:

Нет, житьВ гнилом поту засаленной постели,Варясь в разврате, нежась и любясьНа куче грязи…

Он любит мать, но нельзя забывать, что имя короля – Клавдий – говорящее для Шекспира, прекрасно знавшего римскую историю. Одна из жен римского императора Клавдия – Мессалина – настолько прославилась своим распутством, что имя ее стало нарицательным для любой нетвердой в своих нравственных устоях женщины. Для английского зрителя, не раз видевшего пьесы из римской истории, намек, содержавшийся в имени короля – Клавдий, – был вполне внятен. И продолжить ассоциацию, вспомнив Мессалину, было совсем несложно, ибо о подобном поведении своей матери Гамлет говорит прямым текстом. Правда, в отличие от Мессалины Гертруда готова раскаяться, но ее раскаянию мешает внезапное появление Призрака. Хочу добавить к своему рассуждению о контексте трагедии еще одну деталь: Шекспир смысловые удары пьесы строит на идеях великих мыслителей Возрождения, но фоном действия становится античная история, которую европейская продолжает. Скажем, он просит актеров для пробы сыграть эпизод античной истории, из мифов о падении Трои – об убийстве Приама, после чего вдова Приама становится женой убийцы. Напомню, что живопись великого современника и земляка Лютера Лукаса Кранаха строилась на мотивах и античных, и библейских, и современность у Кранаха вырастала из этого контекста. Гамлет, вернувшийся из Виттенберга, скорее всего хранил в памяти многие сюжеты Кранаха. Вот один из них: «Неравная пара». Но такой же неравной парой он считал брачный союз своей матери с дядей.


Лукас Кранах. Неравная пара


Увы, понимание женского поведения переносится принцем и на его искреннее и страстное чувство к юной и нежной Офелии. Не забудем его писем к возлюбленной, они написаны любящим сердцем:

«Не верь, что солнце ясно,Что звезды – рой огней,Что правда лгать не властна,Но верь любви моей.

О дорогая Офелия, не даются мне эти размеры. Я не умею высчитывать мои вздохи; но что я люблю тебя вполне, о вполне, чудесная, этому верь. Прощай! Твой навсегда, дражайшая дева, пока этот механизм ему принадлежит, Гамлет». Тексты эти отобраны у послушной дочери Полонием, но этот факт не умаляет реальности страсти принца. Что же происходит потом? Почему Гамлет дерзит ей, говорит сальности и в сущности отказывается от нее?

Когда Офелия рассказывает отцу о любви Гамлета, она говорит:

И речь свою скрепил он, господин мой,Едва ль не всеми клятвами небес.

По-английски: «With almost all the holy vows of heaven». То есть святыми, благочестивыми клятвами и обетами. Неверующий Полоний не верит Гамлету, клятвы небес для него чушь. Верующий человек, искренне верующий, изменить своим клятвам не мог, мы помним вспышку любви и горя у могилы Офелии, значит, была другая причина, более важного свойства, из-за которой он оттолкнул Офелию. Быть может, позволим себе это предположение, с целью спасти, оберечь ее.

Принц обрывает свой великий монолог («Быть или не быть») из-за появления Офелии, посланной как подсадной кулик королем и Полонием. Поначалу Гамлет этого не понимает, он верит Офелии, при этом сам готовится, хоть и к справедливому, но убийству, а потому просит ее о минимальной – христианской – помощи. Аникст пишет: «Монолог обрывается с появлением Офелии. Гамлет не дает ясного ответа на вопрос, поставленный им перед самим собой. Пожалуй, он не дает вообще никакого ответа, но душа его полна тяжелого предчувствия. Оно выражено в словах, которыми Гамлет встречает Офелию и которым придают гораздо меньше значения, чем они имеют в действительности. Ведь Гамлет просит ее помянуть в своих молитвах, то есть замолить его грехи»[33]. Напомню: «В твоих молитвах, нимфа, да вспомнятся мои грехи» (III, 2).

Еще меньше придают значение его совету Офелии уйти в монастырь. Воспринимают его как издевку, а он вполне серьезен. Надвигается бой, и он хочет спасти любимую женщину, найти ей убежище. Если вправду Офелия беременна от него[34], то единственное спасение от мира для такой женщины – монастырь. О беременности Офелии написано немало, это и Иннокентий Анненский, и Андрей Чернов, автор последнего перевода Гамлета. Даже песенка про Валентинов день, перенесенная Гёте в «Фауст», говорит о том же:

Заутра Валентинов день,И с утренним лучомЯ Валентиною твоейЖду под твоим окном.Он встал на зов, был вмиг готов,Затворы с двери снял;Впускал к себе он деву в дом,Не деву отпускал.

В этом смысле судьба гётевской Гретхен – парафраз судьбы Офелии. Гретхен приговаривают к казни за убийство ребенка, Офелия тонет беременной, можно подозревать самоубийство, а тем самым и детоубийство, поэтому лишь по приказу короля ее хоронят как невинную девушку: «Ей даны невестины венки, / И россыпи девических цветов». Это мужская пьеса. Гамлет хочет спасти любимую женщину, хотя она и предает его. Предлагая ей монастырь, он предлагает убежище, ибо здесь, в Датском королевстве, начинается мужская схватка, где не место женщине.

Перед началом представления, когда все (принц, да и мы, зрители) уже понимают, что Офелия сыграла роль кулика-манка, мы слышим такой диалог, где Гамлет вполне выходит за рамки самых простых приличий:

Гамлет

– Сударыня, могу я прилечь к вам на колени? (Ложится к ногам Офелии.)

Офелия

– Нет, мой принц.

Гамлет

– Я хочу сказать: положить голову к вам на колени?

Офелия

– Да, мой принц.

Гамлет

– Вы думаете, у меня были грубые мысли?

Офелия

– Я ничего не думаю, мой принц.

Гамлет

– Прекрасная мысль – лежать между девичьих ног.

Офелия

– Что, мой принц?

Гамлет

– Ничего.

Офелия

– Вам весело, мой принц?

Гамлет

– Кому? Мне?

Офелия

– Да, мой принц.

Гамлет

– О господи, я попросту скоморох. Да что и делать человеку, как не быть веселым? Вот посмотрите, как радостно смотрит моя мать, а нет и двух часов, как умер мой отец.

Офелия

– Нет, тому уже дважды два месяца, мой принц.

Гамлет

– Так давно? Ну, так пусть дьявол носит черное, а я буду ходить в соболях. О небо! Умереть два месяца тому назад и все еще не быть забытым? Тогда есть надежда, что память о великом человеке может пережить его жизнь на целых полгода; но, клянусь владычицей небесной, он должен строить церкви; иначе ему грозит забвение, как коньку-скакунку, чья эпитафия: «О стыд, о стыд!

Конек-скакунок позабыт!»

Ситуация внятная: женщина не способна ни к любви, ни к памяти, это предел гамлетовской мизантропии. Стоит вспомнить слова

Иннокентия Анненского: «Офелия мучит Гамлета, потому что в глазах его неотступно стоит тень той сальной постели, где тощий Клавдий целует его старую мать»[35]. Но Гамлет – воин, а воин не ищет защиты у женщины, он может попытаться ее защитить, но помощи от нее он не ждет. Романтически настроенный ранний Лев Шестов (в работе «Шекспир и его критик Брандес») упрекал принца, что он, встав вдруг перед тяжелыми проблемами, сразу порвал те слабые узы, которые соединяли его с Офелией. Думаю, что, пройдя искус Достоевского, Шестов уже не подошел бы так просто к трагедии Гамлета. Но эта его позиция интересна, как сохраняющая свою силу до сих пор. Как полагает философ, Гамлет любит, как и ненавидит, лишь постольку, поскольку это от него ничего не требует. В тяжелые минуты жизни умеющие любить люди наиболее ценят в женщине друга. И женщины умеют идти вслед за близким сердцу человеком. Но для этого нужно, чтоб мужчина умел не мечтать о любви, а любить. Гамлет же уже не нуждается в Офелии. Зачем ему эта девушка, когда вся, решительно вся жизнь – это сказка, рассказанная глупцом. И он оставляет ее, почти совсем о ней не думая. При первой встрече он осыпает ее чудовищными оскорблениями, потом, пред представлением пьесы, позволяет себе при ней цинические выходки. Несомненно, пишет Шестов, Гамлету очень тяжело. Но если бы он умел любить, Офелия принесла бы ему отраду и утешение.

Мысль утешительная и отвечающая русскому литературному опыту со слабыми мужчинами («пробниками», по ироническому определению Виктора Шкловского) и сильными женщинами, которые не просто друзья мужчин, но их утешение в их слабости. О силе любви Гамлета говорит хотя бы его выкрик у гроба Офелии: «Любил, как сорок тысяч братьев любить не могут». Но он ставит под сомнение ренессансную концепцию любви (Абеляр – Элоиза, Данте – Беатриче, Петрарка – Лаура), где женщина выступает духоводительницей мужчины. Но Гамлет вполне последователен как христианский воин, собирающийся в поход и берущий на себя всю тяжесть ответственности. Это точно почувствовал Аникст – связь между началом поединка, битвы и отказом от Офелии: «Не только убийство Полония, но и весь разговор Гамлета с матерью свидетельствует о его созревшей решимости. Он знает, что вступил на путь жестокостей. Это началось с того момента, когда Гамлет отверг Офелию. Он не намерен щадить никого»[36].

Наказание преступления

Тургенев совершенно не понял Гамлета, сказав, что проблемы государства принца не интересуют: «Дон Кихот, при всем своем невежестве, имеет определенный образ мыслей о государственных делах, об администрации; Гамлету некогда, да и незачем этим заниматься»[37]. Надо сказать, что, к сожалению, именно так прочитал трагедию и великий бард Высоцкий, понимая пьесу в современном контексте:

Я Гамлет, я насилье презирал,Я наплевал на датскую корону, —Но в их глазах – за трон я глотку рвалИ убивал соперника по трону.

Рассмотрим, однако, ситуацию, сложившуюся в пьесе, и станет понятно, что речь идет именно о государственных делах. Обозначим эту ситуацию словами А. Чернова: «Злодей Клавдий за четыре месяца погубил три поколения датских монархов: старого Гамлета, принца Гамлета и его наследника. Убиты и две королевы: одна прошлая, другая – та, что могла стать будущей. Разумеется, после этого должна произойти смена династии»[38]. Но именно Гамлет прекрасно понимает, что пришло его время занять трон датских королей, что это – его законное право. Он обращается к другу Горацио:

Не долг ли мой – тому, кто погубилЧесть матери моей и жизнь отца,Стал меж избраньем и моей надеждой,С таким коварством удочку закинулМне самому, – не правое ли делоВоздать, ему вот этою рукой?И не проклятье ль – этому червюДавать кормиться нашею природой.

Другое дело, что ему это не удалось, что и его погубил Клавдий. Но преступника он сумел все же покарать, а потому последние его распоряжения о судьбах королевства, на трон которого он прочит молодого Фортинбраса.

Я умираю;Могучий яд затмил мой дух; из АнглииВестей мне не узнать. Но предрекаю:Избрание падет на Фортинбраса;Мой голос умирающий – ему;Так ты ему скажи и всех событийОткрой причину. Дальше – тишина.

Это распоряжение Государя. Государя, каким он стал всего лишь на несколько минут. Но вернемся к теме мести. Мстил он Клавдию или казнил преступника и узурпатора? А также к теме активности Гамлета.

Итак, мы возвращаемся к вопросу, который возник после явления Призрака. Месть или наказание? Это очень смутило В.С. Соловьёва: «Но заметьте, что хотя драма происходит после многих веков христианства, она имеет смысл только на почве чисто языческого понятия о родовой мести как нравственном долге. Центр драмы именно в том, что Гамлет считал своей обязанностью отомстить за отца, а его нерешительный темперамент задерживал исполнение этой мнимой обязанности. Но ведь это только частный случай; нет никакой общей и существенной необходимости, чтобы человек, исповедующий религию, запрещающую мстить, сохранял понятия и правила, требующие мести»[39]. Не забудем, что Гамлет – христианин. Он проверил слова Призрака, убедился в их справедливости, по-прежнему не решается именно на месть. Понятно, что суд он в этих условиях не соберет, народное восстание (как Лаэрт), чтобы захватить трон, не поднимет. Задача его проста – обезопасить себя как наследника престола и покарать короля Клавдия в момент совершения смертных грехов. Его равнодушное отношение к убийству Полония (пусть и непредумышленное) вполне королевское, государя, владыки над жизнью и смертью своих подданных. К тому же он убивает Полония, когда тот подслушивает, т. е. в момент его греховного поступка. Гамлет выступает как христианский воин, карающий зло. С позиций сегодняшнего гуманизма (хотя где он есть, этот гуманизм!) поступок его – преступление. Но не в контексте той эпохи. Тем более что и Полоний, по его мнению, заслуживал наказания как пособник убийства Гамлета-отца.

Что до него,(Указывает на Полония)То я скорблю; но небеса велели,Им покарав меня и мной его,Чтобы я стал бичом их и слугою (III, 4).

Он теперь вполне осознает себя воином небес, их слугою. Гамлет не в конфликте с небом, его задача другая. Как справедливо замечал Бицилли: «Шекспировский конфликт – конфликт личностей, а не личности с какой-либо сверхличной величиной»[40]. Он воюет с людьми, нарушившими волю небес.

Но может ли христианский воин быть безвольным и бездейственным? Даже не считавший Гамлета подлинным христианином, а только лишь стоящим на пути к христианству, Флоренский писал: «С первой строчки – заглавия – когда мы прочли: “Трагическая история Гамлета, принца датского” и видим, что пьеса должна быть трагедией, и до последней, когда мы, закрывая книгу, помимо всякой рефлексии и анализа произведения говорим: это есть трагедия, – через все произведение тянется как основное настроение – настроение трагического, трагическим пафосом дышит пьеса. <…> Трагедия прежде всего требует всего действия. Если рассматриваемое произведение есть трагедия, – а оно таково, – то в нем должно быть действие, и точка, куда направляются все события, реальный центр отпора этим событиям, герой – Гамлет. Он должен действовать»[41].

Конечно, можно изобразить Гамлета и злодеем. Сегодня при постмодернистской изощренности ума это несложно. Шекспир ясен, более того, высмеивал современное ему плетение словес хотя бы в образе Озрика, который совершенно не понимает, что приглашает Гамлета не на состязание, а на смерть. Но постмодерн всегда вне контекста. В весьма интересной статье Л.В. Карасева, опубликованной в «Вопросах философии», проблема трагической борьбы подменяется игрой соотнесения уха и глаза. В результате получается следующее: «Гамлет всматривается в лица живых, и это означает, что они скоро погибнут. Так происходит и с Офелией, и с Гертрудой, и с Клавдием. Казалось бы, убей Гамлет своего врага и делу конец[42]. Однако выходит по-другому: Клавдий погибает последним, да и то почти случайно. Зато сам принц отправляет на тот свет одного за другим всех главных действующих лиц. Своей рукой он убивает Полония и Лаэрта. Из-за него гибнут Офелия и королева. Вместо него погибают Розенкранц и Гильденстерн. Наконец, покончив со всеми, Гамлет умирает сам, будто успокоившись, что в живых никого больше не осталось»[43].

Что ж, попробуем принять такое издевательство над Гамлетом. Но посмотрим без гнева и пристрастия, справедливо ли оно.

Лаэрта он не убивает (это случайность, вина самого Лаэрта), Офелию и королеву пытается спасти. Полония убивает, думая, что казнит преступного государя своей рукой, рукой законного государя и христианского воина. Но, увидев ошибку, не раскаивается, ибо Полоний тоже заслуживал казни. У него нет суда и присяжных, он вынужден сам проводить расследование, а затем по праву государя карать виновных.

После восклицания королевы, что она отравлена, Гамлет выступает, как государь, как законный король, требуя королевского суда:

О злодеянье! – Эй! Закройте двери!Предательство! Сыскать!

Но тут же узнает, что он сам отравлен и времени царить у него нет, что он по-прежнему христианский воин, так и не ставший христианским государем. Поэтому, как и положено рыцарю, воину, он не убивает из-за угла, а вступает в прямой бой с убийцей. Умирающий Лаэрт объясняет принцу, что происходит:

Гамлет, ты убит;Нет зелья в мире, чтоб тебя спасти;Ты не хранишь и получаса жизни;Предательский снаряд – в твоей руке,Наточен и отравлен; гнусным ковомСражен я сам; смотри, вот я лежу,Чтобы не встать; погибла мать твоя;Я не могу… Король… король виновен.ГамлетКлинок отравлен тоже! —Ну, так за дело, яд!(Поражает короля.)

Он казнит короля. Но поскольку он понимает, что пойдут слухи (и, скорее всего, лживые), принц не разрешает Горацио выпить яд, чтобы последовать за другом, возлагая на него важнейшую миссию:

Когда меня в своем хранил ты сердцеТо отстранись на время от блаженства,Дыши в суровом мире, чтоб моюПоведать повесть.

Тут стоит отметить кочующую из издания в издание ошибку в словах Горацио, которые он произносит, желая принять яд: «Я римлянин, но датчанин душою». Это НО удивительно! По замечанию Шайтанова, в тридцатые годы вкралась опечатка: вместо НЕ стало НО: «Я римлянин, не датчанин душою». И по-английски слова Горацио звучат определенно: «I am more an antique Roman than a Dane». То есть «Я более античный римлянин, чем датчанин». На самом деле Горацио – датчанин, но пропитанный духом Возрождения с его культом античной доблести.

Стоит сказать, что Горацио – это человек, рассказывающий нам историю принца датского, выполняя волю друга. От Шекспира до Томаса Манна, у которого в «Докторе Фаустусе» историю композитора Адриана Леверкюна рассказывает его друг, гуманист и книжник Серенус Цейтблом, этот прием отделения рассказчика от автора достаточно часто употребляем. Причем в рассказчики выбирается человек, которому зритель и читатель вполне доверяют, человек, который сам мог бы быть героем истории, мыслитель, способный осознать происходящее. Условно говоря, это мог бы быть Эразм Роттердамский, применивший свои теоретические взгляды к реальному случаю.


Эразм Роттердамский


Об этом заметил как-то Ю.К. Олеша: «А Горацио? Ведь это Эразм Роттердамский. И Гамлет учит его! Вот, кто он такой, насколько он выше всех!»[44] Добавим, что при этом Гамлет еще и воин, боец, заслуживший и воинские почести.

Существенно, что именно Фортинбрас понимает воинский пафос датского принца, приказывая: «Пусть Гамлета поднимут на помост, / Как воина, четыре капитана». Любопытно, что Флоренский оценил этот жест Фортинбраса, даже не признавая принца христианином: «И если хороший язычник Фортинбрас сумел почтить память дорогого нам Гамлета и величавой отходной с пушечными выстрелами проводил его в место, где он найдет разрешение своих тяжелых обстоятельств, то неужели мы откажем всем Гамлетам, жившим и живущим, в том единственном даре, который в нашей власти – в молитве?»[45] Почему, кстати, Флоренский называет Фортинбраса язычником, не совсем понятно.

Но и Гамлет не нуждается в наших молитвах, ибо он до конца выполнил свой долг христианского воина. Он ушел от бренного шума жизни, ушел в небесную тишину. Тишину, правда, особого рода, тишину, лишенную посторонних и фальшивых звуков. В конце пьесы он слышит хор ангелов, означающих его примирение с небом. Горацио говорит, глядя на умершего: «Почил высокий дух. – Спи, милый принц. / Спи, убаюкан пеньем херувимов!» Потом этот прием повторен в завершающем акте «Фауста», где поющие ангелы поднимаются в небо и уносят «бессмертную сущность Фауста» («Sie erheben sich, Faustus Unsterbliches entführend»). Недаром домом Гамлета немцы назвали дом Фауста.

Но хор ангелов звучит в потустороннем мире. А здесь, в земном мире, победы нет. Мир неисправим. Государь может покарать (и Гамлет карает), но вправить веку суставы ему не дано. Фортинбрас – храбрый и справедливый, но он не взыскует высоких идеалов. И Гамлет отдает ему свой голос для избрания на трон, отдает по сути дела трон. Это трагедия о невозможности христианского государя в этом мире. И неизбежной, неминуемой гибели христианского воина, живущего в парадигме Христа. Ибо окончательная победа христианства не здесь. Здесь нужно государство, справедливый государь, но не затем, чтоб установить мир гармонии и счастья на земле, а чтобы, по словам В.С. Соловьёва, зло не разбушевалось окончательно. Задача государства и права, писал русский философ, «вовсе не в том, чтобы лежащий во зле мир обратился в Царство Божие, а только в том, чтобы он до времени не превратился в ад»[46].

Поэтому честный и неглубокий Фортинбрас – реальный наследник датской короны, он тоже христианин, хотя и без сверхзадач Гамлета об исправлении мира. Но это и есть реальность. Шекспир трагичен и реалистичен. Возможно, в этом и заключается его величие.

Достоевский, Владимир Соловьёв, Августин

Как говорят, Достоевский создал русскую глубину. И именно потому, что опустился к истоку появления духовной личности, увидел, где и как в христианстве дух начинал дышать, понял важность исповедального обращения к Богу для проникновения в суть человеческой души. Современность такого опыта все же не давала. По словам немецкого культурфилософа Карла Виттфогеля, «Достоевский – это не русские будни, не русская повседневность!»[47] Как писал русский поэт-метафизик Серебряного века Вяч. Иванов: «Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, – и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство. <…> Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, – одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру»[48]. Но почему?

Достоевского не раз сравнивали с Данте. Достаточно привести слова Томаса Манна: «Наружу вырывается адская боль, которая и вправду есть боль этой земли: встает глубокий, святой и преступный лик Достоевского. Если Толстой – Микеланджело Востока, Достоевского можно назвать Данте этой сферы. Он был в аду – кто в этом усомнится, прочитав раздирающий сердце сон, который видит Родион Раскольников перед тем, как убивает старуху-процентщицу?»[49] Но если творчество Данте выразило переход от Средневековья к Возрождению и Новому времени, то творчество Достоевского, напитанное культурой Нового времени (Бальзак, Гюго, Диккенс, Жорж Санд, Шиллер и т. д.), захватившее своим влиянием и начало русского Ренессанса (Серебряного века), выразило переход к Средневековью ХХ в., о котором писали Шпенглер, Бердяев, Бицилли, Ортега-и-Гассет. Популярность его была абсолютно Дантовская – не просто писателя, поэта (хотя в его художественном величии никто не сомневался), а мыслителя, человека, побывавшего в аду, который надвигался на человечество. Человечество к нынешнему веку в этом аду уже обжилось, поэтому трагизм потусторонних, «адских» прозрений Достоевского забывается, у него ищут благостность православия. Меж тем ближайшим своим потомкам он казался демоном с опаленными крыльями. Про него уверенно говорили мыслители ХХ в. (например, процитированный уже Т. Манн), как некогда современники про Данте: «Он побывал в аду». Западные мыслители повторяли сравнение Достоевского с Данте не раз. Шпенглер замечал: «В “Братьях Карамазовых” он достигает такой религиозной глубины, с которой можно было бы сопоставить только проникновенность Данте»[50]. Из русских мыслителей, пожалуй, лишь Герцен сразу заметил, что сцена бани в «Записках из мертвого дома» – «прямо дантовская».

На страницу:
3 из 8