bannerbanner
На краю небытия. Философические повести и эссе
На краю небытия. Философические повести и эссе

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Но заместитель деда по кафедре написал донос, что дед – скрытый троцкист, ведь из Латинской Америки приехал наверняка с заданиями от Льва Бронштейна. И хотя Троцкого выслали в 1928 году, а дед приехал сюда в 1926 году, разница во времени никого не интересовала. В конце 1936 года его арестовали. Перипетий было немало. Семейное смутное предание (специально никто не раскапывал) сообщало, что после ареста и двух месяцев в сырой камере, где воды было по щиколотку, прыгали всякие земноводные гады, похлопывая хвостами и лапками по ногам, и первого допроса с пристрастием дед попал в тюремный дурдом, где вдруг замолчал и целый год молчал. Иногда только шептал строчки из Элиота: «But at my back in a cold blast I hear / The rattle of the bones, and chuckle spread from ear to ear». Ему казалось, что он в подвалах испанской инквизиции, где за лишнее слово вырывали язык. «Это наш немой, – острили охранники, – бормочет что-то как придурочный. Или молчит сутками. Словно неживой. Наша нежить». Но кровь-то из заключенных пили они, дед-то был живой, почему-то храня в памяти свои геологические открытия и свои испаноязычные пьесы, бормоча еле слышно чаще всего монологи из своих пьес, из «Тиресия» и «Кассандры». Его перестали таскать на допросы. Решающую роль в освобождении деда сыграла бабушка. Она вернулась спасать мужа из Испании в 1938 году с орденом Боевого Красного Знамени, орденом важным по тем временам.

Получила его, пройдясь по краю могилы, иначе эту ситуацию не назовешь. Дело было в Валенсии, которую на тот момент занимали республиканцы, а бабушка работала переводчицей между советскими и испанскими военачальниками. Неожиданно началась атака франкистов, республиканцы побежали, бежал и их штаб в полном составе, бросив на произвол судьбы переводчицу, а также все штабные карты и документы. О переводчице никто и не подумал, жизнь тетки ничего не стоила, а вот потеря документов должна была оказаться военным преступлением. Но бабушка все же имела хороший опыт подпольной работы в дореволюционной России. Она сложила в хозяйственную, но элегантную сумку все штабные бумаги, карты, в том числе и контурные, на которых направление задуманного удара виделось яснее, и пошла к своей валенсийской приятельнице, у которой прожила больше недели, – до того момента, когда артиллерия, а затем пулеметы показали, что республиканцы возвращают Валенсию. Тогда моя еврейская бабушка Ида Исааковна (И. И., как называла ее мама) вернулась в штабной дом, в подвал, согрела на электрической конфорке кофе, будто оттуда и не выходила. Сидела и смотрела на многочисленные кротовые норы в полу подвала. Но никого из ползающих в мелких лужах жаб и выползавших из своих норок кротиков она не трогала. Она чувствовала себя, свою сумку с документами, миной, зарядом, заложенным под штаб. То есть из подземелья она как бы была сильнее всех, но к чему приведет взрыв – к всеобщей погибели или спасению – она еще не понимала. Не окажется ли этот подвал ее могилой?

Но была она хороша собой и витальна чрезвычайно:


Ида Исааковна Бондарева


Услышав, что штабные вернулись и тихо ругаются, не обнаружив ни карт, ни документов, и с каждой минутой понимая все отчетливее, что все документы у франкистов, что ничего хорошего их не ждет. Советская система уже действовала и в Испании. Возможно, среди них и не было сотрудников органов. Но чекист жил в каждом.

«Este fusilamiento» (это расстрел), – произнес мрачно испанский полковник в республиканской форме. В ответ русский генерал в такой же форме вытащил пистолет и застрелил его, жестко сказав: «Паника ведет к расстрелу, – и добавил: – Документы необходимо найти. Франкисты, похоже, их еще не рассекретили. Они могут быть в любой офицерской, а то и солдатской сумке. Готовим спецоперацию. Жертвы будут, но документы важнее. А тот, кто их здесь оставил, будет судим военным судом». Он говорил, как существо подземного мира, знавшее, что может многих забрать к себе, что каждый должен быть готов к подземному небытию. Но большевики, как всегда говорила бабушка, к смерти относились с презрением, а в потусторонний мир и вовсе не верили. Но к бесцельной смерти тоже не стремились. Было важно, чтобы бумаги попали в нужные руки. И чтобы стало ясно, что нет потерь. Тогда она открыла дверь и вошла. «О, ты уцелела! – воскликнул генерал. – Это хорошо, но сейчас нам не мешай!» Та расстегнула хозяйственную сумку и достала бумаги: «Проверьте, все ли в порядке! Я успела их унести и сохранить». Далее была немая сцена. «Оставившего документы – к расстрелу, а нашу переводчицу – к боевому ордену!» – приказал генерал. Так и получилось. Орден потом бабушке пару раз помогал. Она уехала из Испании до разгрома республиканцев, а потому уцелела. Что она сказала своим военачальникам, не знаю. Но ее отпустили, дали документы для проезда. А она ехала спасать мужа. И орден открывал ей многие двери. Деда выпустили в конце 1940 года. Как началась война, все сыновья ушли на фронт, а бабушка увезла деда в эвакуацию, в Ташкент.

Она для начальства была героиней, хотя и с подпорченной в Аргентине репутацией (донос Кодовильи). И хотя клевету Кодовильи дезавуировали, но положили его бумаги в ее досье. Дед умер в 1946 году, успев подержать на руках внука. То есть меня. А за год до смерти деда начальство Тимирязевской академии решило завести маленькое кладбище для академиков и профессоров внутри Тимирязевского парка (кстати, бывшего Петровского), безо всякого освящения, потому что профессура была партийной и, как правило, атеистической. От трамвайной остановки (напротив музея коневодства, где перед музеем стояли две металлические лошади, на которых мы любили в детстве сидеть) надо было пройти метров четыреста по дороге вдоль парка и свернуть по тропинке налево. За решетчатой оградой было десяток могил. Состав покойников был ограничен, в основном академики. За деда просил Вернадский. На могиле деда поставили памятник из камня, который привезли дедовские студенты-геологи с Кольского полуострова.

На памятнике была выбита надпись, где сообщалось, что дед двадцать лет был профессором академии, а с 1916 года членом ВКП(б). Это было очень важно, значит, арест не учтен, значит, прощен.

Деда бабка при этом держала в ежовых рукавицах, стригла, брила, следила за едой и оттачивала на нем свое мастерство преподавателя истории партии. Она рассказывала ему эту историю перед каждой лекцией, меняя согласно высшим указаниям даты и факты, особенно те, к которым была непричастна. Она любила остановиться и молча смотреть на него, словно впитывала в себя. «Ида, – говорил тогда дед, у которого от ее взгляда начинала голова кружиться, – перестань так смотреть, ты прямо словно все из меня вынимаешь. Ида, ты энергетический вампир!» Бабушка тогда запевала «Бандьеру росса» и уходила. Умер дед отчасти по ее вине. Она что-то готовила на кухне, он лежал на кровати в своей комнате. И вдруг он тихо позвал ее: «Ида, мне плохо!» Она ответила: «Потерпи пять минут, не капризничай, сейчас приду». Когда она вошла в комнату, он уже не дышал. Она впилась губами в его губы, пытаясь своей колдовской силой вернуть его к жизни. Мама вбежала в комнату и застала эту сцену: губы бабушки плотно прижаты к губам деда, а потом бабушка откинулась. Дед не дышал. И в перепуганном сознании мамы, полудеревенской женщины, возникло убеждение, что бабушка – истинный вампир и высосала у деда его жизнь. И навсегда в это поверила.

Бабушка умерла тридцатью годами позже – в 1977-м. В 60-е годы по всей стране отмечали какую-то годовщину испанской войны. Тимирязевка тоже включилась в общий процесс, тем более что у них была реальная участница испанских боев, то есть бабушка, да еще и с орденом Боевого Красного Знамени. Ее посадили, разумеется, в президиум. На лацкане ее пиджака висел орден за Испанию. Речи лились о героизме испанских республиканцев и интербригадовцев, которые, конечно, победили превосходящего численностью врага. Но прямота большевиков порой была удивительна. Надо добавить эпизод о бабушкином простодушии. Что-то она знала, а что-то в жизни прошло мимо нее. Домработница как-то жаловалась бабушке на мужа: «Мой-то опять нажрался. Всю ночь вначале блевал, а потом на полу уснул». Бабушка: «А зачем же он так много ест? Вы следите, чтобы он не переедал!» – «Да не ест он, а пьет». Бабушка не поняла: «Чего он пьет?»

Действительно, стальные люди. И бабушка потребовала слова, которое ей было предоставлено. Ожидали торжественно-победительных фраз, но старуха сказала: «Не понимаю, чему вы все радуетесь и ликуете. Ведь мы проиграли войну вчистую. Победил ведь Франко!» Вампиры кто угодно, только не трусы. Могли бы, так ее бы просто живьем закопали. Любимое занятие для борьбы с чужими. Орден помешал. Но из всех торжественных советов ее исключили. Хотя газета «Правда», когда она умерла, дала извещение о смерти члена партии с 1903 года. Это был знак отличия. Но когда отец пришел после ее кремации просить у руководства академии разрешения захоронить прах его матери в могиле мужа, ему отказали наотрез, сказав, что кладбище законсервировано и что такое захоронение – дело подсудное. И местный партийный босс добавил вдруг: «Во время празднования юбилея испанской войны она противопоставила себя коллективу. Поэтому и мы ей навстречу не можем пойти. Вы же бывший военный и коммунист. Летчик, кажется…» Отец вздрогнул и проговорил, сильно побледнев, как бывало, когда он принял какое-то решение, а ему мешали: «Вы и не можете пойти ей навстречу: она умерла». Секретарь парторганизации поморщился от неуместных для него слов и, сурово глядя на отца, напомнил ему, что не в том дело, кто жив, а кто умер, партию это не интересует, член партии должен выполнять решения партбюро, а партбюро постановило это кладбище больше не использовать. «Пусть те, кто удостоился чести лежать на этом кладбище, вкушают покой, и им никто не должен мешать», – секретарь употребил даже неожиданное в его речи словосочетание «вкушать покой». А как можно помешать мертвецам, с точки зрения коммунистического материализма, и вовсе было неясно. Отец и вправду был членом партии, вступил во время войны, и вправду верил в идеалы, но урна с прахом его матери стояла на кухне в шкафу среди посуды и еды, и выглядело это вполне макабрически. Мать мрачно спросила, не хочет ли отец просто захоронить прах матери на обычном кладбище, не выполняя невозможного пожелания, в могилу мужа. Но если первая – верующая – жена умирала, веря, что встретится с Моисеем на том свете, то материалистическая бабушка хотела материального воплощения их единства – лежать в одной могиле.

Вечером отец вернулся домой, принеся с собой лопату, – инструмент не из его повседневного быта. Мама сразу сказала: «Карл, не сходи с ума! Тебя посадят за нарушение партийного решения, а самое важное – что тебе припаяют осквернение могилы». Отец вдруг взорвался: «Это не осквернение могилы, а исполнение воли моей покойной матери! И я ее волю исполню! Понятно?» Мама, бабушку не любившая, считавшая ее почему-то ведьмой, и вполне серьезно, выкрикнула: «Но Вовку не возьмешь ковырять могилу! Да еще ночью! Я не хочу, чтобы она его утащила за собой!» Поразительно, что мама была человеком ученым, генетиком, кандидатом биологических наук! «Не сходи с ума!» – возразил отец, взял урну, лопату и заперся в своем кабинете.

Вдруг по телефону позвонил Сим, бывший студент отца по Гидромелиоративному институту. Отец там преподавал философию. И Сим прилип к нему, пытался читать философов, забросив гидромелиорацию: он искал себя. Часто бывал у нас дома. Маленький, тощенький, с заискивающими глазами. Очень ему нравились рассказы отца о моем деде, которого Сим теперь воображал как неземное существо. И начал переснимать его старые фотографии, превращая их в старинные портреты. Он всегда звонил, предлагая помощь. И сейчас помощь была нужна, он ведь знал, что бабушка умерла, но отец уперся, что это дело его и мое. И сказал Симу, что проблем сейчас нет и в помощи он не нуждается.

А я лежал на своей узкой тахте и почему-то вспоминал детсадовскую историю, которую мы любили друг другу рассказывать перед сном. Таксиста нанимает на перекрестке девушка в белой шубке, дело зимой и поздно вечером. И говорит: «На Рогожское кладбище, пожалуйста, и подождите там меня минут десять». Ну, поехали, довез, подождал минут пятнадцать. Смотрит – белая шубка к нему от ворот спешит. Опушка нижняя мокрая и коленки тоже и немного в земле испачканы, а глазки от света фар словно сверкают. «А теперь, – говорит, – на Вознесенское, тоже недолго». И вправду не больше двадцати минут она не возвращалась. А шоферу какое-то сомнение в душу запало: чего, мол, она по ночам на кладбище делает? Вот снова от ворот к нему бежит, снова шубка по низу в снегу и немного в земле, глазки сияют, а губки полные, красные. Снова садится: «Чтобы вы не сомневались, вот вам сто рублей как аванс. А меня теперь – на Новодевичье, но там меня подольше подождать придется, не меньше получаса». Доезжают, она выскакивает и за воротами исчезает. Он ждет-пождет, время уже давно за полночь перевалило, часа два ночи, а ее все нет. Жутко ему что-то. Всякие истории про мертвяков вспоминает. И когда наконец увидел ее, то даже поначалу обрадовался. А она как-то тяжело идет, будто после сытного обеда. Шубка в снегу и в земле, рот тоже землей измазан, глаза сонные, вроде и впрямь на пиру была. Садится к нему, уговоренную тысячу протягивает: «А теперь снова на тот перекресток, где меня подобрал, там и выйду». Он рулит себе, а потом не выдерживает и спрашивает: «А что вы по ночам на кладбище делаете? – и пошутить решил: – Мертвяков, что ли, едите?» А она вдруг его за отвороты куртки к себе притягивает и произносит громким шепотом: «ДА, ЕМ!!!» Понятное дело, очнулся шофер в Кащенко. Тут я ненадолго уснул, чтобы к трем ночи подняться и идти с отцом на кладбище.

* * *

Бабушка, его мать, была для отца камертоном жизни. И вправду она считала, что моя мама ему не пара, особенно после смерти деда, свекра, который маму любил и всегда защищал от жены. Но потом бабушка абсолютно овладела психикой отца. Она была храброй женщиной и в этом вывороченном наизнанку мире чувствовала себя хозяйкой. Почти барыней. Мама же помнила, что в другом, ненормальном облике России ее бабушка, моя прабабушка, была крепостной рабой. И бар не любила. Только любовь могла соединить таких разных людей. А потом начала действовать разность слоев. Партийный чин был своего рода дворянством. Вот одна из маминых записей: «Большой скандал с утра. В этот день я не ездила в Бирюлево. И. И. позавтракала, и я накрыла нам троим. Карл сел за стол, старший мой еще был в школе. Вошла в кухню И. И. и стала что-то наигранно оживленно говорить, стоит, не уходит. Партийная барыня. И напевает: “Говорят, я простая девчонка / Из далекого предместья Мадрида…” Все время живет с Испанией, даже на столе ее письменном статуэтка интербригадовца. Да и Карл часто поет: “Я хату покинул, пошел воевать, / чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать!” Хрен они отдали, а не землю. А нас с Вовкой словно нет. Я стала откашливаться. Меня К. спрашивает: что с тобой, ты больна? Да, я больна. Я не соврала, я больна огромной ненавистью к ней за то, что она все время устраивала между нами раздоры. Я ненавижу ее до спазм в мозгу, не могу ее видеть, не могу ее слышать, и К. это знал и знает.

Она стояла за моей спиной, что-то ему показала и тотчас же вышла. Он начал ко мне приставать: “Ты что так к маме относишься, ты что безобразничаешь?” Я не выдержала и тоже очень раздраженно крикнула: “Ты мне надоел со своей матерью, когда это кончится!” Тут он встает и через стол раз меня кулаком по лицу, но, к счастью, не достал. Это его разозлило, он встал, хотел обойти стол, кричит: “Я тебя сейчас убью, ты долго еще будешь безобразничать!” Прибежал Вова и схватил его, не пускает ко мне. Он со всей силой, озверев, лезет ко мне с кулаками, а Вова его не пускает. Пришла И.И., полюбовалась из коридора, как он лезет меня бить, и ушла к себе. Тогда он начал хватать посуду со стола и бросать в меня. Я хочу выйти из кухни, он меня не пускает. Схватил большой осколок зеркала, который лежал на холодильнике и тоже мне в голову. К счастью, ни разу не попал. Сам порезался об него. Увидев кровь на пальцах, он пришел немного в себя, я выбежала из кухни в комнату и стала собираться уходить. Он вошел в комнату и говорит: “Шантажируешь, довела до драки”.

А я ничего ему не говорила, не делала. Она его, как всегда, настроила, подбила. Перед этим я ей не открыла входную дверь, она шла из кино, а я уже легла в постель, она звонит, я ей крикнула, что дверь открыта, она снова звонит долго и продолжительно. Я встала, открыла и сказала, что есть ключи и можете ими открыть. В другой раз я в трамвае случайно встретилась с ней, и я прошла мимо нее. Это тоже все обсуждалось, и было соответственное сделано внушение. Да еще я плюю ей вслед, когда мы вдвоем. Я ее ненавижу, а она меня, но делает это не своими руками, а через сына, и это еще больше меня злит. Она разбила нашу семью, и это вызывает у меня непрекращающуюся ненависть и презрение».

А это уже мой рассказ – о рождении младшего брата, который, выросши, старался свести меня на нет. В тот день маме было плохо. Она несколько раз сползала с дивана, ходила в туалет, потом сказала мне: «Надо неотложку вызывать, уже воды отошли. Сумеешь?» К тому моменту и бабушки Иды дома не было. А я был мальчик, домашний, книжный, совершенно не понимал, что значит «воды отошли». И в свои тринадцать взрослым себя не чувствовал. Но надо было делать. Я позвонил, мне ответили, что все машины на вызовах, придется часа два подождать. Тут я нервно начал кричать, что я сын, что никого из взрослых нет, что у женщины воды отошли и неужели они не понимают, как это опасно. Очевидно умилившись мальчишескому голосу, который испуганно произносил слова, которых сам не понимал, заведовавшая машинами распорядилась, и через двадцать минут неотложка уже стояла у подъезда. Еще была проблема свести роженицу с третьего этажа. Это больше всего беспокоило молодую врачиху. Санитар с одной стороны, сын – с другой изо всех сил поддерживали маму почти на весу, довели до машины, там с помощью шофера санитар уложил маму на лежанку внутри перевозки.

Я остался один, что было жутковато с непривычки, но с маминым заданием, которое придавало решимости. Воспитан я был просто: раз надо, значит, надо. Надо было дойти до бабушки Луши и рассказать ей, в какой роддом повезли маму. Карманных денег у меня не было, и, странно чувствуя, что взрослею, я пешком дошел до Тимирязевской академии, оттуда по Лиственничной аллее, через Окружную железную дорогу, а затем до домика бабушки Луши в местечке под названием Лихоборы. Название-то было, наверно, смысловое, лихие люди когда-то тут жили, но тогда я в это не вдумывался. «Спасибо, сынок», – сказала бабушка, напоила чаем, и мы вышли вместе, поехали в роддом, чтобы «ты отцу мог сказать, где мама-то лежит». Походили под окнами, новостей у дежурной не было, отправили записку, яблок не взяли, бабушка дала мне мелочь, на эти денежки я и вернулся домой. Интересно, что в первый вечер бабушка Ида даже не поинтересовалась, где мама. Жесткость старого большевика. Они так и друг к другу относились.

Да, это было, но все же – как взрывы, обычно шли нейтральные будни. Два очень сильных женских характера, воевавших за мужчину. А он метался, любя обеих, и мать, и жену. В тот вечер, перед захоронением урны, я ушел в гостиную, где на гостевом столе готовил уроки, а на маленькой тахте спал, понимая, что сегодняшняя ночь будет непростой. В одиннадцать часов вечера, когда уже стемнело, а я уже дремал в постели, в комнату вошел папа, тронул меня за плечо, включил настольную лампу у моего изголовья, молча показав, что надо вставать, но не шуметь, чтобы не разбудить маму. Но мама уже стояла у входной двери. В руках она держала лопату, которую принес отец. «Я не хочу, чтобы вы этим занимались. Это не просто опасно. Нельзя мертвецов тревожить. Навьи страшны. Пристанут – не убережетесь, не избавитесь. Будут угощать чем-то, так не ешьте». Папа сказал решительно, забирая у нее лопату: «Таня, ты же биолог, ученый! Перестань мутить голову сыну». Я спросил: «А что такое навьи?» Мама посмотрела на папу, мол, не мешай, и ответила: «Это ожившие мертвецы, народный фольклор». Я уже учился в последнем классе, а потому кивнул, что знаю, мол. Папа сказал сухо: «Все же у нас в России наука неотделима от суеверий, сказок и мифов». Мама огрызнулась: «А в твоей Аргентине разве в мертвецов не верят? Сам рассказывал». Отец сжал губы: «В нашей семье не верили».

Одну остановку – от нашего Краснопрофессорского проезда до Пасечной – мы проехали на трамвае. Трамвайные рельсы шли мимо кустов и остролистной травы. Существовала дворовая легенда, что сын профессора Жезлова Андрей (по прозвищу Адик) как-то проехал от одной остановки до другой, когда его ноги зажала трамвайная дверь, и он целую остановку перебирал руками. Я верил, хотя руки его не были даже поцарапаны. Мы вышли у факультета (он же музей) коневодства, перед которым стояли две металлические лошади. Сама пасека была в глубине парка на большой поляне. Перешли трамвайную линию, шоссе и шагнули в начало леса. Вечером парк и впрямь напоминал лес: густо и темно от листвы и плотно стоявших деревьев. Но небо было еще светлое, хотя виднелся серп нарождающейся луны.

Мы шли тропкой вдоль лесной дороги, проложенной для машин в Тимирязевский парк, называвшейся, как и остановка, Пасечной дорогой; пахло ночной листвой, и странный какой-то запах от малинника, росшего по краю тропинки, почти ягодный, добавлял смертельной сладости. Дорога, если идти дальше, выводила к Зеленовке, местным горкам, нашему местному Крылатскому, где зимой на лыжах собиралась вся округа. Но в тот момент, по совести говоря, я боялся. Не ночного парка, а того, что нам придется разрывать могилу. Если кто увидит (и кто это может быть?), что нам скажут?! Арестуют? Может, разбойников боялся? Года три назад все тот же Адик, подговорив других мальчишек, решил показать книжному мальчику разбойничье становище в нашем парке. Мы пошли тогда в глубь парка, прошли почему-то никогда не замерзающий Олений пруд, окруженный березами и американскими кленами, орешником, «совершенно левитанистый», как называл его отец, когда мы гуляли с ним по парку. По утрам там мирно квакали- пели лягушки, было почти уютно. А мальчишки превратили этот путь в нечто странное, по дороге мы видели какие-то красные стрелки («сделанные кровью», говорил Адик). На пне вдруг Адик, всю дорогу державший руки в карманах, углядел и нам показал распластанную лягушку со вскрытыми внутренностями. Кружились мухи. И мы вышли к дубу с большим дуплом. Перед ним было натоптано и валялись обрывки разодранных в клочья женских тряпок. Адик подошел к дубу, привстал на цыпочки, сунул руки в дупло и вдруг заорал дурным голосом, помотав перед нами своими руками, покрытыми чем-то красным. «Кровь! Кровь!» – орал он. И бросился наутек. Мы за ним. Больше таких случаев не было. Потом я со своим старшим приятелем, сыном профессора Николая Николаевича Тимофеева, будущим биологом Кириллом Тимофеевым, ходил даже в теплые зимние дни в глубь парка на Оленье озеро – ловить головастиков и дафний, вода там бывала даже теплой. Дафний Кирилл ловил в сачок, сделанный из капронового чулка его матери. Они очень маленькие, но в его сачке они оставались. Дафниями он кормил своих аквариумных рыбок. Он не одобрял моего общения с Адиком, как помню. «Он же гад, – говорил Кирилл. – Не водись с ним». Но не больше. Он не любил осуждать других, все же сын профессора.


Оленье озеро


Дошли с отцом до тропки, поворачивавшей в глубь парка, к кладбищу. Оно было в конце Пасечной улицы, напротив теплиц – в бетонном заборе решетчатые ворота, среди деревьев, в самом парке, почти в лесу. Уже показалась решетчатая ограда, как вдруг отворилась тугая дверца, и с кладбища вышел молодой мужчина, постарше меня, но не очень. Он был высокого роста, с широкими, но согнутыми, как у боксера, плечами, черноволосый, волосы лежали на голове, как кепка с козырьком, с немного перекошенным лицом, какое бывает у детей, переживших менингит, в глазах какой-то красный отсвет, на плече светлая холщовая сумка. Колени запачканы землей. «Почему?» – спросил я себя с тревогой. Явно он был не из круга, не из семьи, не из тимирязевской профессуры. А мужчина протянул навстречу отцу руку: «Здорово, мужики! Может, помочь чего надо? – и добавил: – Меня Эрик зовут». Вынул из кармана горсть семечек: «На, парень, угощайся семками!» Раскрыл мне ладонь и всыпал туда пахнущие подсолнечным маслом семечки. Мамины слова о навьях будто вдруг, как в сказке, подтверждались. Я незаметно скинул семечки в траву. Папа, не умея отказывать в рукопожатии, растерянно-интеллигентно пожал протянутую руку, но твердо сказал, отодвигая его плечом с дороги: «Нет, вы нам ничем не можете помочь!» Но мужик не отставал: «А вы не на могилу профессора Кантора? Я вот кореш внучатого племянника академика Жезлова, знаменитого нашего китаиста советского, все по заграницам мотался, вроде папаню вашего на фотографии у кореша рядом с его дядькой видел. Вы очень на него смахиваете».

На страницу:
2 из 3