Полная версия
Город и псы
Михаил Кравченко
Город и псы
Не живи в городе, где, не слышно лая собак.
Талмуд, 4 век до н. э.…Эти силы связаны не только с землёй, но с планетами, созвездиями и всем космосом. Люди входят в контакт с природой, и они должны заботиться, чтобы не потревожить эти силы, если хотят остаться в гармонии с природой. Если потревожить эти божества, то они способны вызвать войны и эпидемии. Согласно Калачакре, все внешние явления и процессы взаимосвязаны с телом и психикой человека, поэтому, изменяя себя, человек изменяет мир.
Линнарт Мялль, буддолог – востоковедПролог
Япония, замок Эдо, 1709 год
Пятый Сёгун династии Токугава Цунаёси всю ночь спал дурно: он, то шумно ворочался с боку на бок, то чуть ли не в голос стенал и ойкал, немало напрягая слух и нервы, дежурившего за дверью камер – юнкера, пока, наконец, не покинул своего ложа ещё задолго до первых петухов. Это происшествие так напугало дежурного камергера, что вместо привычного клича: «Мо-о-о!», издаваемого при подготовке к утреннему туалету и трапезе, он стал названивать в колокольчик, имевший совершенно иное предназначение, чем переполошил всю придворную свиту.
Между тем, прислуга, ответственная за утренние омовения Сёгуна, уже суетливо расстилала возле его опочивальни меховой коврик, на который тотчас ставился медный таз с тёплой водой и возлагались мешочки с рисовым жмыхом для самой процедуры умывания и с ароматными солями для чистки зубов. Лейб-медики, распластавшись ниц в соседнем зале, – закон запрещал воочию лицезреть земное божество, – ждали своего часа, чтобы по команде подползти к нему и, наощупь, вслепую, определить температуру его тела, пульс и влажность кожных покровов. При этом они сильно потели от волнения, что значительно повышало риски врачебной ошибки, а, значит, и смертельные риски для их собственной жизни. При дворе давно поговаривали, что Сёгун неизлечимо болен запущенной формой кори, и потому ждали скорых и желанных для себя перемен: всем ужасно надоела эксцентричность престарелого сюзерена и, в особенности, его вегетарианская кухня, которая не лучшим образом отражалась на самочувствии и настроении всей придворной камарильи. «Бакуфу», как величала себя дворцовая знать из числа военной аристократии, – и та не могла себе позволить чаще обычного довольствоваться запахом и вкусом, запечённого с головой жирного угря или палтуса. Да что, там, угря? Сайра и корюшка стали редкими гостями на их столах, не говоря уже о курице и парнокопытных. Зато уж сакэ лилось рекой. При всякой вечерней трапезе, помимо опостылевших своим неизменным однообразием бобовых бульонов «мисо» и варёного риса с маринованными овощами, лакеи несли на стол креветок, рачков и прочих представителей морской фауны. Всё это, как водится, быстро съедалось и обильно запивалось. Однако, старожилы из окружения Цунаёси ещё помнили те времена, на заре его правления, когда они могли свободно предаваться соколиной охоте и ловле рыбы, не слишком обременяя себя тяжестью буддистских догм и конфуцианской морали. Ещё меньше от бремени китайского культурного наследия и его иероглифики страдали бедные крестьяне удалённых от торговых перепутий префектур, где не то что рыба, а простая чашка риса с бобами не каждый день стояла на столе.
Всё изменилось в одночасье, когда без малого двадцать лет назад, в голове бездетного и религиозного Сёгуна родился этот злосчастный Указ, запрещавший лишать жизни живых существ. Впрочем, сам по себе Указ был вовсе не плох, ибо что плохого в том, что некто захотел изменить мир к лучшему, оградив от бед и напастей всех голодных и беззащитных тварей, заполонивших Эдо и его предместья. Особенно, если этот некто – не кто-нибудь, а всемогущий отпрыск династии Токугава, да к тому же рождённый в Год Собаки. Но, вот, беда: в список этой «охранной грамоты» попала даже рыба, которую отныне запрещалось ловить на блесну, дабы не причинять ей физических страданий. Что же до остальных, – то теперь и вовсе ни дикие, ни домашние птицы, включая куриц и голубей, ни даже змеи и черепахи уже не могли стать хотя бы малой толикой того рациона, каким отличался и без того скудный крестьянский стол. Да, и не только крестьянский: самураи самых именитых кланов, – и те лишились права на свои гастрономические предпочтения.
Однако, ни эти, ни другие заботы всех без исключения сословий, – от простолюдинов до придворной знати, – сейчас нимало не заботили пятого Сёгуна династии Токугава, который, наспех смочив лицо, и, позволив промокнуть его полотенцем, слегка пошатываясь от сильной слабости и общего недомогания, направился в Средние покои, дабы облачиться там в парадное кимоно и в нём припасть к стопам Будды, у семейного алтаря. Именно здесь все предки его могущественного клана ежедневно, из года в год, из века в век, оказывали почтение усопшим родственникам, творя молитвы и поминальные обряды в их честь. Но сегодня, опустившись на колени перед ликом божества, и, молитвенно сложив лодочкой у груди руки, Сёгун Цунаёси взывал лишь к духу своей матушки Кэйсё – Ин, которая когда-то поведала сыну о его плохой карме, хотя более подходящим для этого местом сейчас послужил бы храм – усыпальница Гококу-Дзи, построенный им в честь умершей родительницы. Будучи наложницей Сёгуна Иэмицу, она, простая, набожная дочь бакалейщика из Киото, была бесконечно далека от любых государственных дел, зато безумно любила своего княжеского отпрыска, мечтая увидеть в нём великого гуманиста-просветителя, а не воинственного самурая, следующего лишь дорогой войны и чести. И кто уж там явился главным застрельщиком его духовных перемен, – бездельник ли Рюко, дворцовый храмовый монах, или заезжие китайские астрологи со своими мудрёными фолиантами, переплетёнными старинным сафьяном, – только это не прошло даром и дало свои всходы. Матушка Кэйсё – Ин, досыта напитавшись их учениями, передала всё это сыну, правившему в Эдо уже почти десять лет и добившемуся на своём поприще небывалого расцвета культуры и искусства, олицетворивших собой славную эпоху Гэнроку. Но, увы, этого было мало для того, чтобы родился наследник сын. С тех пор, как судьба забрала у него трёхлетнего первенца, ни жена, ни одна из его многочисленных наложниц, уже не могли, как ни старались, понести от него, и Сёгун Цунаёси всё чаще впадал в глубокую и продолжительную депрессию, грозившую вылиться в самое обыкновенное безумие. И вот тогда – то чадолюбивая и набожная Кэйсё-ин и сообщила Сёгуну о том, что во всём виновата его карма, согласно которой он в прошлой жизни, немилосердно относился к животным и, прежде всего, к собакам, а его августейшие родственники – ко всем бедным, убогим и сирым. Поэтому единственным путём очищения кармы мог явиться лишь путь милосердия и сострадания ко всему живому.
Цунаёси закрыл глаза и с минуту стоял на коленях, замерев в почтительном поклоне. Воображение рисовало ему образ матери, которая смотрела на него и улыбалась сквозь мучнисто – белый туман курящегося фимиана своею кроткой, едва приметной улыбкой. Из-под ресниц властителя потекли слёзы, которых он уже не в силах был сдержать. Это считалось позволительным только здесь, у семейного алтаря, где никто не мог его видеть. Во всех же прочих местах такое было бы невозможно. И уж, тем более, было бы недопустимым, если бы эти слёзы земного Божества увидел кто-нибудь другой. Тогда это стало бы последним, что тот, другой, вообще, когда-либо видел на этом свете. Но сейчас это не имело значения. Пятый Сёгун династии Токугава Цунаёси знал, что нынче же умрёт. Он чувствовал, как смерть наступает ему на пятки. И это не был очередной приступ ипохондрии, – скорее реальное осознание приближающегося конца. Но сама по себе смерть больше не страшила: физическое небытие на одном из этапов бесконечного пути, в вечном круговороте перерождений, уже давно стало частью его сознания. Ведь, рано или поздно неумолимая карма оденет каждого в одежды другой, новой жизни. Вот, только какими они будут, эти одежды? И вспомнит ли он тогда себя прежнего. Монахи уверяют, что Будда помнил все свои прежние жизни, пока не ушёл в нирвану. Но это Будда!
Цунаёси чувствовал, что слабеет с каждой минутой. Стояние на коленных чашечках без посторонней помощи давалось ему не просто нелегко, а было мучительно болезненным, не смотря на его маленький рост и лёгкий вес. Он даже боялся, что в какой-то момент может потерять сознание, упасть и умереть. А так как, согласно жесточайшим правилам дворцового регламента, никто не мог даже переступить порог семейного святилища Сёгунов, то, скорее всего, дело могло закончиться тем, что, встревоженные странным запахом, советники обнаружили бы тело Святейшего через пару дней с явными признаками тлена. Но сейчас, стоя на коленях, и, превозмогая слабость и давящую боль в груди, Цунаёси лихорадочно искал ответы на вопросы, которые сам же себе и задавал, мысленно отсылая их матушке. Но матушка молчала и лишь печально улыбалась, глядя на его, измученное бесплодными поисками, лицо и взгляд, полный отчаяния.
– Ну, за что Боги так не благосклонны ко мне?! – громко воскликнул он и испугался своего голоса. Стены родового святилища, привыкшие к полной тишине, где любым проявлением чувств могло служить лишь их тайное проявление, словно вздрогнули, отрезонировав непривычные для себя звуки.
– Ведь, я же выполнил все твои наказы, матушка! Почему так не милостива природа, а люди так неблагодарны? – продолжал он восклицать в порыве отчаяния. – Разве я не следовал всю жизнь дорогой добра и сострадания, как учили Конфуций и Будда, разве не был милосердным к больным и нищим? Разве не я запретил родителям бросать детей и оставлять без оказания помощи больных и раненых? Разве не я своим Указом запретил убивать всё живое? Не я создал в долинах Мусаси и Нагано собачьи приюты на десятки тысяч голов? Не я спас всех цирковых животных от голодной и мучительной смерти, освободив их? Разве не я запретил кровавую соколиную охоту на беззащитных зверьков и выпустил всех птиц из клеток. – Цунаёси умолк, тяжело дыша, и на мгновенье замер, словно, ожидая ответа. – Так почему же подземные силы без конца губят рисовые посевы, трясут землю, на которой стоит мой замок, тысячами убивают моих людей и жгут их дома. Почему?! Раньше хоть извергались только жерла Иваки и Асамы, обрекая на голод целые посёлки и города, а теперь ещё и сама красавица Фудзияма решила разрушить ограду моего замка и засыпать пеплом весь Эдо. Почему?! За что?! – Но стены святилища, как и настенные лики его царственных предков, как и само изваяние Будды, – только хранили молчание, и были исполнены невозмутимого спокойствия.
Цунаёси, шумно кряхтя, и, превозмогая боль во всём теле, с трудом поднялся и побрёл к выходу, за которым уже толпились придворные соглядатаи, старавшиеся быть невидимыми для его глаз, но при этом только и искавшие случая успеть предупредить каждый неловкий шаг сюзерена, чтобы оказать ему значимую услугу. Но Сёгун, боковым зрением уловив их суетливое копошение, лишь презрительно махнул рукой и распорядился проводить себя в опочивальню, из которой только совсем недавно вышел. Это решение вызвало глубокую озабоченность и недоумение у дворцового церемониймейстера, а также у главного советника Ёсиясу, которые и представить себе не могли, чтобы во дворце Эдо, хотя бы на миг мог нарушиться распорядок дня или измениться регламент дворцовых мероприятий. Мало того, что это лишало нарушителя права в дальнейшем находиться в стенах дворца, так ещё и влекло суровое наказание, вплоть до смертной казни, безо всяких, там, ссылок на чины и звания. Однако, на сей раз Светлейший не только не удостоил внимания высокопоставленных фрейлин двора на их половине, но даже не поприветствовал членов своего Совета. Он также отказался и от завтрака, длительная церемония подготовки к которому была только что завершена. Вместо этого он неумолимо и так быстро, как только это позволяло его физическое состояние, без подручных проследовал в свои покои, и при этом, одной распорядительной фразой очертил круг своего сопровождения, куда, помимо главного придворного врача и двух охранников – самураев, из племенной верхушки «Бакуфу», входили: его усыновлённый племянник Иэнобу, Главный Советник Ёсиясу и законная жена Нобуко Такацукаса. Все они, без суеты, молча и слаженно присоединились к свите Сёгуна и на подобающем удалении от него двигались следом.
Спустя некоторое время, он уже, будучи облачённым в свои недавние спальные одежды, находился на царственном ложе, у изголовья которого висел большой самурайский меч и стояла золотая ваза, унаследованные им от предков, как атрибуты власти. Большая часть свиты, включая врача и охрану, по знаку главного советника покинули дворцовые покои и ожидали за дверью. В помещении остались только самые приближённые ко двору.
Токугава Цунаёси грустным взглядом обвёл оставшееся окружение и произнёс, обращаясь ко всем сразу и ни к кому в частности:
– Я скоро уйду: я это чувствую, я это знаю, и не боюсь этого. Меня волнует другое: с кем останется мой народ, и как после меня будет жить священная земля Ниппон. – Присутствующие выжидающе молчали, – никто не хотел брать на себя право первого голоса. Тогда Сёгун обратился к своему престолонаследнику, усыновлённому племяннику Иэнобу:
– Скажи, дорогой сын, – ведь, я же могу сейчас так называть тебя, – скажи мне, сохранишь ли ты все заветы моего Указа о милосердии к живым существам, когда станешь новым Сёгуном?
– Клянусь тебе, отец, я сохраню каждую букву твоего Закона, и ни одна волосинка не упадёт с головы любой Божьей твари. – Цунаёси растроганно улыбнулся, глядя на преемника влажными глазами. – А ты можешь дословно процитировать какую-нибудь выдержку из моего Указа? – спросил он.
– Конечно, отец! Вот, например, одно из основных положений твоего Указа гласит: «Собаки и кошки должны быть свободны, они могут ходить, где хотят, и никто не имеет права прогонять их с дороги». – Сёгун, блаженно улыбаясь, закрыл глаза и некоторое время лежал молча, погружённый в свои мысли. Затем, не открывая глаз, вновь обратил внимание на собеседника и тихо сказал:
– У нас есть прекрасный театр «Кабуки», коего нет нигде в мире. Позаботься о нём. Актёры там играют за жалкую коку риса и играют прекрасно. Так быть не должно, и в этом есть моя вина. Стихийные бедствия, обрушившиеся на Эдо в последнее время, опустошили всю казну, и теперь мне даже нечем заплатить им. А художники, поэты и музыканты! Каково им сейчас? Кстати, ты знаешь наших прекрасных поэтов? Можешь ли прочитать мне что-нибудь из них?
– Да, отец. Ну, вот, хотя бы из Басё:
«И осенью хочется житьЭтой ласточке: пьёт торопливоС хризантемы росу».– Это про меня, – с грустью произнёс Сёгун. – А ещё?
– Ещё вот, мой господин: хокку от Буссона и Иссы:
«Печальный аромат!Цветущей сливы ветка вМорщинистой руке».– Это Бусон. А, вот, Исса:
«О, с какой тоскойПтица из клетки глядитНа полёт мотылька».– И это всё тоже про меня! – с горечью воскликнул Цунаёси. – Ты, словно, специально подобрал эти стихи, Иэнобу! – В глазах Светлейшего блеснули слёзы.
– Простите, отец, я не хотел огорчить Вас! – Иэнобу припал на колено и коснулся губами руки сюзерена.
– Нет, нет, всё хорошо, сын мой, всё хорошо. Теперь я спокоен за будущее моей страны. Человек, который так тонко чувствует природу и искусство, не может быть тираном. А сейчас простись со мной и покинь мои покои. – Он нежно посмотрел на плачущего племянника, который, не скрывая чувств, целовал покровы его одежды. После ритуала прощания Иэнобу, рыдая, вышел за дверь.
– Теперь ты, Нобуко. Подойди ко мне. – Маленькая женщина с некрасивым и нервным лицом, быстро перебирая ножками, скрытыми цветастыми полами кимоно, подошла к мужу. При дворе давно поговаривали, что она не здорова рассудком. Злые языки даже перешёптывались о том, что это она отравила в младенчестве сына Цунаёси, не желая мириться с тем, что тот родился от какой-то, там, наложницы, а не от неё. Возможно, это были только слухи, но агенты тайной службы безопасности «мецукэ» всё чаще докладывали главному советнику, а тот – Сёгуну, о её неадекватном поведении и о том, что она носит под полами кимоно острый, как бритва, кайкэн.
Сёгун взял её ладонь в свои руки и с нежностью поглядел на супругу. Однако, в её взгляде он не нашёл ни теплоты, ни сожаления.
– Ты оставляешь меня в самую тяжёлую минуту, – раздражённо проговорила женщина. – Казна пуста, Эдо лежит под пеплом Фудзиямы, провинции ропщут из-за неурожаев и твоих запретов на охоту и рыбалку. Не сегодня – завтра крестьяне возьмутся за вилы и цепы. Зато собаки живут припеваючи в своих питомниках, получая трёхразовое питание. Я знаю, что многие считают меня ненормальной, но ненормальный, как раз, ты. Знаешь, как тебя называют простолюдины, – «собачий Сёгун».
– Я знаю, – тихо сказал Цунаёси, – и не стыжусь этого.
– Зато стыжусь я! – Воскликнула Нобуко. – Все фрейлины двора смотрят на меня глазами, полными презрения и ненависти. Один только ты этого не видишь.
– Послушай, Нобуко, ведь, я умираю… Неужели же у тебя нет других слов для меня? А, помнишь, когда-то нам было очень хорошо вдвоём… Помнишь? – Сёгун тяжело и хрипло задышал, его бледные щёки и лоб покрыла испарина. Он попытался улыбнуться, но его улыбка напомнила страшную гримасу боли. Нобуко в ужасе вскрикнула, и, закусив отворот кимоно, выбежала из опочивальни. Наступило неловкое молчание, в ходе которого главный советник Ёсиясу, стоя на почтительном расстоянии от господского ложа, слегка опустил голову, глядя куда-то вниз и в сторону.
– Ну, вот, ты и сам всё слышал, – наконец, произнёс умирающий. – Тяжело и больно так уходить… Но что поделаешь: это моя карма. И всё же я хотел бы услышать от тебя, Ёсиясу, почему это стало возможным именно при моём правлении. Что я делал не так? Чем прогневал богов? Ответь же мне!
– У меня, конечно, есть своё мнение по этому поводу, – тихо произнёс Главный Советник, – но я не смею высказать его вслух, мой господин.
– Не бойся, Ёсиясу, я никогда не наказывал за правду преданных мне людей, а если бы даже и захотел сделать это теперь, то всё равно не успел бы… – Сёгун скривился в грустной усмешке. – Итак, я слушаю тебя. – Чиновник оторвал от пола глаза и взглянул на того, кто управлял «Ниппон коку», страной восходящего солнца, без малого двадцать девять лет.
– Я думаю, что настоящего правителя, хоть и рождённого на Земле, всё равно выбирает Небо, а не народ и не слепой случай, – сказал Ёсиясу. – Нет ничего случайного, – всё имеет свою причину и следствие, как учит нас Будда. Но иногда властитель, будучи сыном небес, опережает земное время, в котором живёт и тогда… – Он на мгновение замялся, но Цунаёси нетерпеливым жестом велел продолжать. – И тогда, – повторил Ёсиясу, – многие его деяния, направленные против жестоких нравов общества, даже самые благородные из них, не находят отклика в сердцах современников, особенно если они, эти деяния, сами основаны на крайней жестокости по способу их воплощения.
– Что ты имеешь в виду, советник?
– Только то, мой господин, что мы живём в жестокий век, унаследованный от кровавого прошлого, и одними только наказаниями и страхом сегодня никого не заставишь быть добрым по отношению к другим. Возможно, когда-нибудь люди сами, безо всякого к ним насилия, и без насилия с их стороны, дорастут до понимания Ваших великих идей, но, увы, это произойдёт не скоро. Может быть, для этого понадобятся столетия. – Значит ли это, Ёсиясу, что все мои беды происходят оттого, что ради спасения убогих, сирых и больных я казнил ослушников моих Указов?
– Отчасти, да, мой господин. Не убивать живое в принципе, – значит не убивать никого. И уж тем более – людей. Так учит Будда. Но есть ещё и другое, наше древнее учение, которому уже много веков поклоняются все японцы. Это Синто. Вы же лучше меня знаете, что на этой земле живы не только мы, люди или другие существа: звери, птицы рыбы и насекомые. Живо вообще всё, даже то, что не кажется живым: земля, растения, камни. Вся природа – это один большой организм, который имеет свою душу и карму. Так почему же, если в нашем теле заболевает один орган, и от этого страдают все остальные, – почему в природе не должно быть также? Когда зло и жестокость наталкиваются на добродетель, навязанную силой, то зло только умножается. От этого происходят все смуты. Поэтому, если сам человек и его дела становятся источником зла, хоть и направлены на благие цели, то природа начинает мстить за нарушение её равновесия. – Советник внезапно умолк и, смиренно потупя взгляд, встал на колени. Такого Сёгуну ещё никто и никогда не говорил.
– А сейчас я готов принять смерть за свою дерзость, мой господин – сказал он. – Позвольте мне сделать сеппуку.
Токугава Цунаёси с минуту, молча, смотрел на собеседника слезящимися глазами, после чего зашёлся хриплым, продолжительным кашлем. Его лицо вновь покрыла обильная испарина, а трясущиеся руки стиснули грудную клетку так, словно пытались освободить её от невидимых, давящих пут.
– Зачем мне твоя смерть, – отдышавшись, произнёс он сиплым голосом. – Ты сказал то, что думаешь, а это большая редкость для нашего круга. К тому же ты сказал правду. Я и сам много думал об этом. Но ты не представляешь, что значит быть властителем, который может ослушаться голоса своей совести и даже перешагнуть через сострадание к ближнему, но, при этом, не может отступиться от своих Указов и дворцовых регламентов. Для него страх потерять авторитет власти зачастую гораздо сильнее любых нравственных норм. Ты думаешь мне не жалко тех сорока семи ронинов из провинции Ако, которые несколько лет назад по моему повелению сделали себе сеппуку. Тогда они спасли честь своего господина и свою собственную, обезглавив моего церемониймейстера Кира Ёсинака, который смертельно оскорбил их самурайское достоинство. Они были во всех смыслах правы, но что я мог сделать. Закрыть глаза на убийство чиновника высшего ранга в моём дворце? Теперь в глазах всех жителей Эдо они – герои, которых воспел даже мой любимый театр Кабуки, а я – тиран. Так что ли? – Цунаёси попытался приподняться, но ему это не удалось. – Кстати, сорок седьмой ронин, самый молодой, кажется остался жив: его решили спасти его старшие товарищи. Да встань же ты уже, Ёсиясу, хватит протирать колени, – раздражённо проговорил он. – Лучше помоги мне лечь повыше на подушку. – Советник энергично вскочил и, ловко подхватив под мышки обессилевшее тело сюзерена, подтащил его вверх, зафиксировав в положении полусидя. Теперь Сёгун походил на маленькую, высохшую мумию.
– Кстати, если следовать ходу твоих мыслей, – через минуту продолжил он, – то именно после самоубийства этих ронинов и случились самые страшные несчастья во всю эпоху Гэнроку: от землетрясений и тайфунов погибли десятки тысяч людей, был разрушен мой замок и большая часть городских кварталов. Даже Фудзияма, воспетая всеми моими поэтами и молчавшая до этого много веков, разразилась извержением, и в гневе накрыла пеплом всю столицу. – Ёсиясу увидел, как из глаз Сёгуна, уже изрядно подёрнутых мутной пеленой, покатились слёзы. Он отвернулся, чтобы не видеть слабости своего повелителя, который опять тяжело и прерывисто задышал, борясь с удушьем. Говорить так много ему было нельзя, и эти слова забрали последние силы.
– Ёсиясу, ты здесь? – прохрипел он, шаря руками по воздуху и глядя куда-то в сторону уже невидящими глазами, из которых по-прежнему струились слёзы.
– Я здесь, мой господин.
– Присмотри за племянником и женой… Потом… Они самые родные мне… И ещё. – Цунаёси долго подбирал нужные слова, прежде чем разомкнуть запекшиеся губы. – Как думаешь, простит ли меня мой народ когда-нибудь, оценит ли?
Было видно, что каждое слово даётся ему с огромным трудом, а подступающая смерть уже окончательно и плотно приложилась костлявой десницей к его измученному лицу, придав тому неестественную бледность и угловатость черт. Ёсиясу не мог больше сдерживаться и беззвучно плакал: он искренне любил своего хозяина и был беззаветно предан ему.
– Пока существует империя «Ниппон Коку», мой господин, потомки будут почитать Вас, как святого, и я уверен, что на этой, священной земле никто и никогда не будет есть собак. – Главный Советник Пятого Сёгуна династии Токугава понимал, что произносит свои последние слова для лежащего перед ним человека, недолгие мгновения жизни которого были уже сочтены. Он закрыл глаза и, молитвенно сложив у груди руки, стал нашёптывать мантры сострадания.
– Я боюсь, что он когда-нибудь придёт… – прошептал Сёгун.
– Кто, мой повелитель?
– Сорок седьмой ронин… Придёт, чтобы отомстить… Спасибо тебе, Ёси… Ёсия… – Сёгун уже не мог говорить, и лишь шевелил посиневшими губами, как рыба, выброшенная на берег, а, миг спустя, на его лице застыла неподвижная и радостная улыбка, свидетельствующая лишь только об одном, – о наступившем конце. Мутный, немигающий взгляд земного Божества был обращён в никуда, но и в нём успела обозначиться едва приметная искорка надежды.