bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Анни Эрно

Женщина

© Éditions Gallimard, Paris, 1987

© Мария Красовицкая, перевод, 2022

© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2022

* * *

Если говорят, что противоречие немыслимо, то нужно сказать, наоборот, что в боли, испытываемой живыми существами, оно есть даже некоторое действительное существование.

Гегель

Мама умерла в понедельник 7 апреля в доме престарелых при больнице города Понтуаз, куда я поселила ее два года тому назад. «Ваша мать скончалась сегодня утром, после завтрака», – сказал мне по телефону медбрат. Было около десяти.


Впервые дверь в ее комнату была закрыта. Тело уже обмыли, голову обмотали полоской белой ткани, которая проходила под подбородком и собирала кожу вокруг рта и глаз. Всё тело до плеч обернули простыней. Было похоже на маленькую мумию. Бортики, которые раньше не давали ей вставать, теперь лежали по бокам от кровати. Я хотела надеть на маму белую ночную рубашку с кружевами, которую она купила когда-то для своих похорон. Медбрат сказал, что сиделка об этом позаботится, а еще положит маме на грудь распятие, найденное в ее тумбочке. На нем не хватало двух гвоздиков, которые крепили медные руки к кресту. Вряд ли их удастся чем-то заменить, сказал медбрат. Но это было неважно, я всё равно хотела, чтобы ей вложили в руки этот крест. На больничном столике стояли ветки форзиции, которые я принесла накануне. Медбрат посоветовал мне сходить оформить бумаги, пока проводят опись маминых вещей. У нее почти не осталось ничего своего – костюм, голубые летние туфли, электробритва. Раздался женский крик. Я слышала его здесь месяцами. Я не могла понять, почему эта женщина жива, а моя мама – нет.

Девушка в отделе регистрации спросила, по какому я вопросу. «Сегодня утром умерла моя мать». – «В больнице или в доме престарелых? Как фамилия?» Она посмотрела свои записи и чуть улыбнулась: ей уже сообщили. Она сходила за маминой картой и задала мне несколько вопросов: где мама родилась, где жила до переезда в дом престарелых. Наверное, эти данные были в досье.

На тумбочке в маминой комнате уже стоял пакет с ее вещами. Медбрат протянул мне список на подпись. Я не захотела забирать одежду и предметы, которыми она здесь пользовалась. Взяла лишь статуэтку из Лизьё, куда она как-то ездила в паломничество с моим отцом, и фигурку трубочиста – сувенир из Анси. Теперь, когда я приехала, маму могли переместить в больничный морг, не дожидаясь, пока пройдет два часа с момента смерти, в течение которых тело полагалось держать в палате. Уходя, я увидела через стекло в помещении для персонала мамину соседку по комнате. Она сидела там с сумочкой: ей было велено ждать, пока маму не отвезут в морг.

Мой бывший муж поехал со мной в похоронное бюро. Там, за витриной с искусственными цветами, стояли кресла и журнальный столик с прессой. Сотрудник бюро провел нас в кабинет и стал задавать вопросы: дата смерти, место погребения, нужна ли заупокойная месса. Всю информацию он записывал в толстый журнал и время от времени щелкал на калькуляторе. Потом он проводил нас в темное помещение без окон и зажег там свет. У стены вертикально стояло с десяток гробов. «Все цены с учетом налогов», – сообщил сотрудник. Три гроба были открыты, демонстрируя цвета обивки на выбор. Я остановилась на гробе из дуба. Это было мамино любимое дерево, она всегда покупала в дом только дубовую мебель. Обивку мой бывший муж предложил розовато-лиловую. Он гордо, чуть ли не с удовольствием вспомнил, что мама часто носила блузки такого цвета. Я выписала сотруднику бюро чек. Они брали на себя всё, кроме доставки живых цветов. Я вернулась домой к полудню, и мы с бывшим мужем выпили портвейна. У меня разболелись голова и живот.

Около пяти я позвонила в больницу спросить, можно ли прийти к маме в морг с моими двумя сыновьями. Мне ответили, что уже поздно, морг закрывается в полпятого. Я села в машину и объехала новые кварталы рядом с больницей в поисках цветочной лавки, которая была бы открыта в понедельник. Я думала заказать белых лилий, но флористка меня отговорила: их берут только для детей, в крайнем случае для молодых девушек.

Похороны были в среду. Я приехала в больницу с детьми и бывшим мужем. На морг нет указателей, и мы чуть не заблудились, пока искали это одноэтажное бетонное здание на самом краю поля. Сотрудник в белой рубашке говорил по телефону и зна́ком предложил нам присесть в холле. Мы сидели на стульях вдоль стены, лицом к открытой двери в уборную. Мне хотелось еще раз увидеть маму и положить ей на грудь две цветущие веточки айвы, которые я принесла с собой в сумке. Мы не знали, покажут ли нам тело напоследок, перед тем как гроб заколотят. Из соседней комнаты вышел тот самый сотрудник похоронного бюро, с которым мы общались, и учтиво пригласил нас следовать за собой. Мама лежала в гробу с запрокинутой головой, ее руки были сложены на распятии. Ткань с нее сняли и переодели ее в ночную рубашку с кружевами. Тело до груди покрывал атласный саван. Помещение было большое, голое, с бетонными стенами. Непонятно откуда проникало немного дневного света.

Сотрудник похоронного бюро объявил, что посещение окончено, и проводил нас обратно в холл. У меня возникло ощущение, что он отвел нас к маме, только чтобы продемонстрировать качество услуг. Проехав через новые кварталы, мы остановились у церкви рядом с культурным центром. Катафалк еще не прибыл, мы ждали у входа. На фасаде супермаркета напротив было намалевано гудроном: «Деньги, товары и государство – три столпа апартеида». К нам подошел священник. «Это ваша мать?» – участливо спросил он меня. Затем поинтересовался у мальчиков, что они изучают и в каком университете.

Прямо на бетонном полу перед алтарем стояло что-то наподобие небольшого ложа, обитого красным бархатом. Мужчины из похоронного бюро поставили на него мамин гроб. Священник включил на магнитофоне кассету с органом. Кроме нас на службе никого не было: в этих местах маму никто не знал. Священник говорил о «вечной жизни», о «воскресении сестры нашей», пел молитвы. Мне хотелось, чтобы церемония длилась вечно, чтобы для мамы сделали что-то еще – еще пели, еще совершали обряды. Орган заиграл по второму кругу, и священник потушил свечи у гроба.

Катафалк сразу поехал в Ивто – нормандский городок, где маму должны были похоронить рядом с моим отцом. Мы с сыновьями отправились туда на моей машине. Всю дорогу лил дождь, дул порывистый ветер. Мальчики расспрашивали меня про мессу: они были на ней впервые и не знали, как себя вести во время церемонии.

В Ивто у ворот кладбища толпились родственники. «Ну и погодка! Можно подумать, сейчас ноябрь!» – закричала мне издалека двоюродная сестра, чтобы не смотреть молча, как мы идем от машины. Все вместе мы направились к могиле моего отца. Она была раскопана, рядом возвышался холм желтой земли. Поднесли мамин гроб. Когда его стали опускать в яму на ремнях, мне сказали подойти и посмотреть, как он скользит вниз. Неподалеку стоял могильщик с лопатой, в синем комбинезоне, берете и сапогах. У него было багровое лицо. Мне захотелось подойти и поговорить с ним, дать ему сотню франков. Я подумала, что он их пропьет, но это не имело значения. В конце концов, это последний человек, который позаботится о маме. Он будет закапывать ее могилу до вечера, так пусть делает это с удовольствием.

Родственники настояли, чтобы я осталась на обед. Мамина сестра заказала поминальный стол в ресторане. Я согласилась, потому что хотела сделать для мамы еще хоть что-то. Обслуживали там медленно. Мы обсуждали работу, детей. Иногда вспоминали маму. «Какой смысл жить в таком состоянии?» – говорили они мне. Все считали, что ее смерть была к лучшему. Мне не понять этих слов, этой убежденности. Я вернулась в Париж уже вечером. Теперь всё точно было кончено.


Всю следующую неделю я могла разрыдаться в любой момент. По утрам, едва открыв глаза, я тут же осознавала: мама умерла. Я просыпалась от тяжелых снов, которых не помнила, только знала, что в них была мама. Мертвая. Я делала лишь самое необходимое – покупки, еда, стирка. Порой я забывала алгоритм действий. Могла почистить овощи и застыть: чтобы перейти к следующему шагу и помыть их, мне требовалось отдельное усилие сознания. Читать и вовсе было невозможно. Однажды я спустилась в подвал и обнаружила там мамин чемодан. Внутри лежали ее кошелек, летняя сумка и несколько шарфов. Я застыла над распахнутым чемоданом как вкопанная. Хуже всего было, когда я выезжала в город. Я вела машину, и вдруг: «Ее больше не будет, никогда и нигде в этом мире». Я не могла примириться с тем, что другие люди живут как раньше. Пристальное внимание, с которым они выбирали кусок мяса в магазине, вызывало у меня ужас.

Постепенно это проходит. По-прежнему утешает, что погода стоит холодная и дождливая, совсем как в начале месяца, пока мама была еще жива. Внезапная пустота, когда осознаю, что «уже не надо» или «я больше не должна» (делать для нее то-то и то-то). И дыра в груди от мысли: «Это первая весна, которую она не увидит». (Теперь понятна сила расхожих фраз, клише.)

Завтра будет три недели с похорон. Только позавчера я сумела преодолеть страх и написать на белом листе бумаги в самом верху: «Мама умерла» – как начало книги, не письма. И еще я смогла взглянуть на ее снимки. На одном она сидит на берегу Сены, поджав под себя ноги. Фото черно-белое, но я словно вижу ее рыжие волосы и как отражается в водной ряби ее черный костюм из шерсти альпаки.

Я продолжу писать о маме. Она была единственной женщиной, которая действительно что-то значила для меня. Последние два года она страдала деменцией. Возможно, стоило бы подождать, пока ее болезнь и смерть не станут частью моего прошлого, как другие события – смерть отца и расставание с мужем, – чтобы с этой дистанции было легче анализировать воспоминания. Но сейчас я просто не в состоянии делать ничего другого.

Это непростая задача. В моих глазах у мамы нет истории. Она просто всегда была. Когда я говорю о ней, мне сразу хочется дать ей какую-то характеристику вне времени – «у нее был взрывной характер», «она зажигала всё вокруг» – и вспомнить пару случаев из ее жизни. Но так я воссоздаю лишь женщину из собственного воображения, ту самую, которую уже несколько дней вижу во снах, где она снова живая, у нее нет возраста, и атмосфера вокруг напряженная, как в триллере. А мне бы хотелось уловить и реальную женщину, которая существовала независимо от меня, родилась в крошечном нормандском городке, почти в деревне, и умерла в гериатрическом отделении больницы в пригороде Парижа. Самое достоверное, что я хочу описать, находится, вероятно, на стыке семьи и общества, мифа и истории. Мой замысел имеет литературный характер, поскольку его цель – выяснить правду о моей матери, а добраться до нее можно только через слова. (Ни фотографии, ни мои собственные воспоминания, ни рассказы родственников не способны дать мне этой правды.) Но в определенном смысле я хочу остаться на ступень ниже литературы.

Ивто – холодный город на ветреном плато между Руаном и Гавром. В начале века здесь сосредоточилась вся торговая и деловая жизнь этого сельскохозяйственного региона, где заправляли крупные землевладельцы. Мои дед и бабушка переехали туда через несколько лет после свадьбы. Он работал возчиком на ферме, она ткала на дому. Оба были родом из деревеньки в трех километрах от Ивто. Они сняли низенький домик с участком на окраине города, в той неопределенной его части между последними привокзальными кафе и первыми рапсовыми полями, которая больше напоминает село. Там и родилась в 1906 году моя мать, четвертая из шестерых детей. (Помню, как она с гордостью говорила: «Я не в деревне родилась».)

Четверо из детей никогда не покидали Ивто, мама провела там три четверти жизни. Они так всегда и жили на окраине, хотя однажды переехали чуть ближе к центру. Они «ходили в город», чтобы побывать на службе, купить мяса или отправить деньги по почте. Сейчас моя кузина живет в центре, прямо у Национальной автострады 15, где днем и ночью носятся грузовики. Она дает своему коту снотворное, чтобы тот не выбежал на дорогу и не попал под машину. Район, где выросла мама, сейчас весьма востребован среди людей с высоким достатком: там тихо и много старых домов.

Моя бабушка была главной в доме и «муштровала» детей побоями и криками. Она работала за троих, имела крутой нрав и одну радость в жизни – читать романы, которые печатались в газетах частями. Она умела изложить мысли на бумаге, была первой ученицей во всем кантоне и могла бы стать учительницей. Но родители не отпустили ее из деревни. Уехать из семьи считалось верной дорогой к несчастью. (По-нормандски «амбиция» означает «боль от расставания»; к примеру, собака может умереть от амбиции.) Чтобы понять этот эпизод (бабушке тогда было одиннадцать), надо вспомнить фразы, начинающиеся со слов «а вот в наше время»: а вот в наше время в школу не ходили, а вот в наше время слушали родителей и прочее.

Она была хорошей хозяйкой: умудрялась кормить и одевать семью на крошечные средства. В церковь ее дети приходили чистыми и опрятными, всегда выглядели достойно и не чувствовали себя бедняками. Заношенные воротнички и манжеты на рубашках она выворачивала на другую сторону, чтобы дольше служили. Всему находила применение: из пенок от молока и черствого хлеба пекла пироги, золой от дров стирала белье, на теплой погасшей печи сушила сливы или полотенца, а водой, оставшейся после утреннего умывания, они мыли руки в течение дня. Она знала все хитрости, помогающие хоть немного ослабить тиски бедности. Эти знания матери веками передавали дочерям, но на мне эта цепь прерывается. Я – только архивистка.

Мой дед, сильный и добрый мужчина, умер в пятьдесят лет от грудной жабы. Маме тогда было тринадцать, и она его обожала. Овдовев, бабушка совсем ожесточилась и стала ко всему относиться с недоверием. (Два главных страха: мальчики в тюрьме, девочки приносят в подоле.) Когда спрос на ручное ткачество исчез, бабушка стала подрабатывать прачкой и убираться в конторах.

Под конец жизни она переехала к младшей дочери и ее мужу. Они жили у железной дороги, в хибаре без электричества, где раньше была заводская столовая. Мама возила меня туда по воскресеньям навещать бабушку. Эта невысокая полная женщина двигалась на удивление проворно, хотя одна нога у нее была с рождения короче другой. Она читала романы, говорила мало и резко, любила крепкий алкоголь, который смешивала в чашке с кофейной гущей. В 1952 году она умерла.


Детство моей матери выглядело примерно так:

– постоянный голод. По дороге из булочной она жадно съедала довесок хлеба. «До двадцати пяти лет я могла бы море проглотить, со всеми рыбами!»;

– одна спальня на шестерых детей, одна кровать с сестрой, приступы лунатизма: ее находили во дворе, где она спала стоя, с открытыми глазами;

– платья и ботинки переходят от старших к младшим, тряпичная кукла на Рождество, яблочный сидр, от которого портятся зубы;

– а еще прогулки верхом на ломовой лошади, катание на коньках (зимой 1916-го замерз местный пруд), скакалка, а также обзывательства в адрес «барышень» из частного пансиона и ритуальный жест презрения: развернуться и бойко хлопнуть себя по заднице;

– все прелести дворовой жизни сельской девчонки, которая умеет всё, что и мальчишки, – пилить деревья, трясти яблони, убивать куриц ударом ножниц в горло. С одним отличием: не позволять трогать себя «там».

Она ходила в местную школу и пропускала занятия, когда нужно было помогать в поле или ухаживать за больными братьями и сестрами. Из воспоминаний только то, что учительницы заставляли быть вежливой и опрятной: показать ногти, воротничок, снять ботинок (и никогда не знаешь, какую ногу мыть). Моя мать училась в школе без малейшего интереса. Тогда никто не «заставлял» детей, они знали сами, что нужно «через это пройти». Школа была неизбежным этапом перед самостоятельной жизнью и не более того. Пропустив урок-другой, ты ничего не терял. Но только не мессу. Там, даже стоя у дальней стены, ты соприкасался с красотой, роскошью и духовностью (золотые чаши, расшитые ризы, песнопения) и уже не чувствовал себя «отребьем». С самого детства мама живо интересовалась религией. Из всех школьных предметов ее занимал только катехизис – все ответы она знала наизусть. (Даже во взрослом возрасте она восторженно и с придыханием подхватывала молитвы на службе, словно желая продемонстрировать свои знания.)

Она не была ни рада, ни расстроена, когда в двенадцать с половиной перестала ходить в школу (обычное дело по тем временам)[1]. Она устроилась на маргариновую фабрику, где мучилась от холода и сырости: ее вечно мокрые руки были обморожены всю зиму. С тех пор она не выносила даже вида маргарина. В общем, «мечтательной юности» она была лишена. Вместо этого – ожидание вечера субботы, зарплата, которую приносишь матери, оставляя себе лишь немного на модный журнал и пудру, порой смех, обиды. Однажды у начальника цеха шарф попал в конвейерную ленту. Никто не пришел ему на помощь, он был вынужден спасаться сам. Мама стояла рядом. Понять ее можно, только испытав такую же степень отчужденности.

В двадцатых годах на волне индустриализации в регионе открылась крупная канатная фабрика, и молодежь ринулась туда. Мама, ее сестры и двое братьев получили там места, и бабушка для удобства переехала в маленький домик в ста метрах от фабрики. По вечерам она сама работала там уборщицей вместе с дочерьми. Маме нравились чистые сухие цеха, где не запрещалось разговаривать и смеяться во время работы. Она гордилась своим местом. Чувствовала себя цивилизованной по сравнению с дикарками (деревенскими пастушками, что ходят за коровами) и свободной в глазах рабынь (горничных, вынужденных «целовать задницы богачам»). Но при этом – смутное ощущение, что всё это отдаляет ее от заветной мечты: стать продавщицей.


Как и многие большие семьи, семья моей матери была племенем; иными словами, бабушкины дети походили на нее и манерами, и образом жизни сельских работяг. С одного взгляда было ясно: это семья Д. Все они, и мужчины, и женщины, кричали по любому поводу. Неумеренно веселые, но при этом обидчивые, они легко выходили из себя и «не стеснялись в выражениях». Особенно они гордились своей рабочей силой. С трудом верили, что кто-то может быть выносливее них. Границам, обступавшим их со всех сторон, упорно противопоставляли уверенность, что они «не пустое место». Возможно, потому они и бросались так яростно на работу, на еду, хохотали до слез, а через час заявляли, что «готовы утопиться».

Моя мать больше всех отличалась тщеславием и буйным нравом. Она ясно осознавала, что принадлежит к низшему классу, и негодовала, если ее судили только по социальному статусу. «Мы ничем не хуже», – говорила она о богачах. Она была красивой крепкой девушкой («Кровь с молоком!») со светлыми волосами и серыми глазами. Ей нравилось читать всё, что попадалось под руку, петь популярные песенки, краситься, ходить с друзьями в кино и в театр на «Роже-позор» и «Хозяина кузницы». Она всегда была не прочь «немного развлечься».

Но в то время в маленьком городке, где общественная жизнь состояла главным образом в том, чтобы узнать как можно больше о соседях, и где женщины находились под пристальным вниманием блюстителей морали, молодая девушка неизбежно разрывалась между желанием «наслаждаться юностью» и опасением за свою репутацию. Мама старалась соответствовать самому благоприятному мнению о девушках ее профессии: «работает на фабрике, но порядочная». Она посещала мессу и причащалась, вышивала приданое в приюте для девочек и никогда не ходила в лес наедине с парнем. Откуда ей было знать, что ее короткие юбки, стрижка под мальчика, «дерзкий» взгляд и особенно тот факт, что она работает с мужчинами, сами по себе означали, что ее никогда не будут считать той, кем ей так хотелось быть – «благопристойной девушкой».

Молодость моей матери – это отчасти попытки избежать наиболее вероятной участи: нищеты (неминуемой) и алкоголизма (вполне возможного). То есть всего, что случается с женщиной из рабочего класса, когда она «распускается» – курит, гуляет ночами, носит одежду с пятнами, – и что не придется по вкусу ни одному «приличному молодому человеку».


Ее братьям и сестрам ничего этого избежать не удалось. За последние двадцать пять лет четверо из них умерли. Долгое время они заливали бездонную ярость алкоголем: мужчины выпивали в кабаках, женщины – дома. (Жива только мамина младшая сестра, которая не пила спиртного.) Радоваться и разговаривать они были способны только после определенного количества выпитого. Всё остальное время они молча делали свое дело – «хорошие работники» и горничные, к которым «не подкопаешься». С годами они привыкли к тому, что их оценивают исключительно по степени опьянения – «навеселе», «лыка не вяжет». Однажды, накануне Духова дня, по дороге из школы я встретила свою тетю М. У нее был выходной, и она, как всегда, шла в город с сумкой пустых бутылок. Она поцеловала меня, нетвердо стоя на ногах, не в состоянии произнести ни слова. Думаю, я никогда не смогу писать так, словно не встречала ее в тот день.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

И не только по тем. Вот что написано в газете «Ле Монд» 17 июня 1986 года о регионе Верхняя Нормандия, где жила моя мать: «Задержка в школьном образовании, которая, несмотря на прогресс, так и не была компенсирована, продолжает приносить свои плоды. <…> Ежегодно 7000 молодых людей выпускаются из школ, так и не получив образования. Повышение квалификации им, как выходцам “из низов”, недоступно. Половина из них, по словам одного преподавателя, “не в состоянии прочесть и двух страниц”». – Примеч. авт.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу