bannerbanner
Тихий океан… лишь называется тихим
Тихий океан… лишь называется тихим

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Они не такие, как остальные. Пойми, правила на них не распространяются. Может, другая нация и сдалась бы… Но я тебе вот что скажу. Мы в Сталинграде один дом брали дольше, чем всю Францию. И про «последнее усилие» – всё бред. Захвати мы Москву и Ленинград, Сталинград и Баку – русские не сдались бы! Война не закончилась бы на этом, лишь растянулась. Мы отодвинули бы наше поражение… и только. Ещё, кажется, кайзер Вильгельм предупреждал не замышлять ничего против России!

– Это слова Бисмарка, – пробурчал Вальтер. – Твоя проклятая философия скоро сведёт меня с ума!

С улицы доносилось завывание ветра. Из дальнего угла барака послышался стон, нары зашевелились, и до спорящих долетело из темноты, словно из преисподней:

– Эй, господа министры, закрывайте совещание. Хватит чесать языки, подкиньте лучше дров, я замерзаю.

Топливо экономили, но холод действительно щекотал рёбра, требовалось подкинуть… Хлопнула дверца буржуйки, и снизу послышалось:

– Если пустить большевиков в Европу… Ты представляешь, что они натворят?

– Думаешь, смогут нас превзойти? – на этот раз горькая ухмылка коснулась губ Фрица.

– Германия подвыдохлась, но проклятый Черчилль – не дурак. Он остановит красных! Иначе не только рейху, всей Европе конец.

– Ох, Вальтер! Ты записал англичан к нам в союзники? Я, конечно, понимаю – против Сталина все средства хороши, но… Кажется, твоё дежурство слишком затянулось.

– Ты прав, старина Найбаур! Разве что-то зависит от наших споров? – Вальтер, тяжело кряхтя, разогнулся, но стоя в полный рост, он едва дотягивал до плеча сменщика. – Мой лучший союзник сейчас – доктор Сон, только он избавит меня от русских; правда, лишь до проклятого подъёма!

* * *

Оставшись наедине с буржуйкой, Фриц погрузился в размышления. Он любил эти моменты. Последние годы его круглосуточно окружали десятки людей, что выматывало морально. Лишь ночное дежурство в темноте притихшего барака давало некоторую иллюзию уединения. В эти часы Фриц мог расслабиться и быть собой. Разгребая кочергой угли, думал о том, что если есть на небе Бог, несомненно одно: Он решил столкнуть лбами двух монстров. И Сталин, и Гитлер с Ним явно не дружат.

Большевики – воинствующие атеисты. Наглядные примеры – рядом. За военным заводом, неподалёку от ненавистной траншеи, которую пленные немцы уже вторую неделю долбят в мёрзлой земле, виднеется фундамент разрушенного храма. Кирпич же, оставшийся от него, эти варвары использовали для строительства психбольницы. Чуть дальше, за оврагом в селе Филейка высится закрытая комиссарами церковь. В начале века в этих совсем глухих в ту пору местах жил отшельником старец Стефан. Божий человек – так назвала его одна местная старушка. Но монастырь, основанный к концу жизни этим человеком, уничтожили жиды-коммунисты.

Гитлер тоже хорош! Да, он не рушит храмы. Но очевидно: происходит постепенная подмена ценностей. Веру отцов исподволь вытесняет новая религия – национал-социализм. Даже родной дядя – пастор-лютеранин, преподаватель теологии – кажется, не совсем это понимает. Что говорить о простых смертных?

Сколько же мерзостей я натворил вот этими самыми руками, оправдываясь необходимостью исполнить приказ, следовать установленному порядку? Фриц взглянул на испачканные сажей ладони. До конца дней своих не отмыться! Наверное, стоило оказаться в плену, чтобы это понять!

И неизвестно ещё, какая власть страшней! В СССР всё ясно – ВКП(б) против Бога. «Кто не с нами, тот против нас!» Здесь каждый выбрал свой путь. В Германии – по-другому: там люди сами не заметили, как продали души.

И всё же! Почему Бог помогает русским? На форменных пряжках немецких солдат выбито: «С нами Бог!», но это не так. Ведь русские побеждают, это очевидно!

Один момент! Что, если в душе советского тирана что-то шевельнулось – и там, наверху, это оценили? А в душе Гитлера не шевельнулось ничего! Может, произошло какое-то событие, особо никем не замеченное; какая-то капля, что качнула небесные весы в пользу русских?

От неожиданных мыслей Фриц на мгновение замер, но тут же продолжил выгребать золу на железный совок. Что за идеи?! Так можно додуматься до чего угодно.

Но всё же! Почему Бог помогает русским?

* * *

Под утро Фрица сменили. До подъёма оставалась пара часов, самое время поспать. Но Фриц не мог сомкнуть глаз. На стонущий желудок внимания не обращал, привык. Но вот вновь начинавший ныть зуб покоя не давал. Стало не до философии, хотелось просто вырубиться, забыться.

Когда становилось совсем туго, Фриц старался вспомнить что-то ещё более худшее из прожитого, тогда легче выходило переносить тяжесть настоящего. Этот нехитрый приём он использовал часто. На сей раз Фриц вспомнил первые недели в русском плену. Ничего страшнее этих недель в его жизни не было и, наверное, уже не будет. Веки Фрица опустились…

2 февраля 1943 года они, чуть живые, лежали, кутаясь в шинели – свои и снятые с мёртвых, в подвале разрушенного дома. Ждали русских, предусмотрительно закрепив над входом белую наволочку. Впервые за долгие месяцы над развороченным городом стояла тишина: ни взрывов, ни криков, ни стрельбы. Несокрушимая «Крепость Сталинград», наречённая так самим фюрером, готовилась капитулировать.

Страх перед пленом давно прошёл, осталась лишь пустота и томительное ожидание. Сколько их было там? Человек шестьдесят, может семьдесят, набившихся в подвал – ошмётки сапёрного батальона знаменитой 16-й танковой дивизии. Их однорукий командир генерал Ганс Хубе, нарушив приказ самого фюрера, отказался покинуть окружённых солдат. Но эсэсовцы личной охраны Гитлера, насильно запихнув в самолёт, вывезли ценного командира из котла. Оставшись без любимого генерала, солдаты скисли.

В полумраке, меж кутающихся в серое тел, поблёскивало железо: множество автоматов, винтовки, пулемётные ленты, миномёты. Всё это могло ещё долго стрелять, убивать, ранить… Когда же явятся русские?

Ближе к полудню с улицы донеслись негромкие звуки шагов. Кто-то спускался по лестнице. Скрипнула дверь, впуская яркий свет и свежий морозный воздух в подземелье. На пороге материализовалась невысокая фигура. Некоторые подняли головы, вглядываясь в лицо «долгожданного гостя». Молоденький курносый паренёк – лет восемнадцать, не больше: гладкие щёки, не знавшие бритвы; грязная фуфайка и шапка-ушанка; автомат с круглым магазином, беспечно болтающийся за спиной.

Мгновение его глаза привыкали к полумраку. Затем он удивлённо присвистнул и медленно выставил перед собой дуло ППШ. Лязг затвора разрезал подвальную тишину. Чуток подумав как быть, красноармеец покашлял и принялся говорить что-то осипшим голосом по-русски. Затем ушёл, а немецкие солдаты принялись, поднимая каждый своё оружие, медленно выбираться на свет.

Русский автоматчик поджидал их снаружи. Немцы складывали перед ним оружие, вглядывались в лицо победителя, словно пытаясь увидеть в нём – что их ждёт. А тот улыбался широко; первоначальная робость прошла, и голос его звучал звонко. Он покрикивал на пленных, строя в колонну. Именно тогда Фриц и услышал впервые то самое русское: «Давай-давай!», что будет преследовать его вплоть до 1955 года.

Но тогда он, конечно, не думал, что переживёт Сталина. Вскоре их колонна, словно ручеёк, влилась в полноводную реку из десятков тысяч сдавшихся немцев. Их вели по разрушенным улицам города, ставшего гигантской мышеловкой для лучшей армии Вермахта. На них взирали лики его редких, чудом выживших обитателей. Немцев вели в плен.

А потом начался кошмар наяву.

* * *

Всю ночь их гнали по снежной степи. Фриц затесался в середину колонны, но и там от пронизывающего холодом ветра не находилось спасенья. Время от времени за спиной гремели выстрелы – с отстающими русские не церемонились. Болели промокшие ноги, казалось – эта дорога и эта ночь будут длиться вечно. «Возможно, ад устроен как-то так», – думал Фриц. Иногда одолевало желание остановиться, упасть, чтобы конвоир выстрелом избавил от мучений.

Наконец, совсем обессилев, решил: «Будь, что будет». И когда их вели через очередную погружённую во мрак деревушку, заприметив в стороне от дороги открытый сарай, направился прямо к нему. И, о чудо, в темноте конвоиры его не заметили! В сарае пахло сеном. Фриц, рухнув как был, провалился в сон. Когда очнулся – уже светало. С улицы доносился шум движущихся людей, изредка крики на русском, знакомое: «Давай-давай!»

Сон помог, но теперь Фриц чувствовал такой голод, как никогда в жизни. Голод оглушил его, желудок готов был переварить сам себя! Кажется, если бы доски можно было жевать, он сгрыз бы этот сарай. Думая лишь о том, как набить кричащий живот, Фриц перебежками прокрался в дом.

Маленькая комнатка дышала теплом и уютом. Оторвавшись от окна, за которым двигалась бесконечная серая река полулюдей-полутрупов, на Фрица глазели дети. Они были очень похожи – брат и сестра, возрастом лет восьми-девяти. Немая сцена длилась несколько секунд. Фриц, умоляюще глядя на детей, поднёс указательный палец к губам. Затем взгляд приковал к себе стол: открытая банка тушёнки и обломанная краюха хлеба. Убедившись, что дети не закричат, он жестами стал просить поесть.

Тут за печью тяжело заскрипела пружинами кровать, раздался грубый мужской окрик. Фриц вздрогнул. Чуть вытянув шею, увидал блестящие яловые сапоги. Над ними на гвоздике, вбитом в стену, висела портупея с офицерским планшетом и тяжёлой кобурой. Можно было кинуться, он бы успел схватить револьвер! Но сердце Фрица ушло в пятки, он не мог пошевелиться.

Девчушка (старшая из детей) тут же отозвалась, что-то залепетала, отвечая русскому офицеру, по всей видимости решившему, что зашёл кто-то из подчинённых. Мальчик же лишь хлопал глазами, переводя взгляд с сестры на незваного гостя. Девочка, продолжая непонятный диалог, быстро завернула в газету хлеб и сунула Фрицу. Мальчик, сглотнув слюну, открыл было рот, но увидев кулачок сестры, так и не проронил ни звука.

Когда же девчонка протянула немцу и открытую банку тушёнки, мальчишка молча вцепился в её руки, пытаясь удержать еду. После короткой беззвучной борьбы банка оказалась впихнутой в руки Фрица. Мальчишка, пустив от бессилия слезу, отвернулся к окну. А девочка еле вытолкала ошалевшего немца из комнаты. Последним, что увидел Фриц, покидая дом, был фотопортрет улыбающегося мужчины в военной форме, на которого очень походили эти дети. Угол портрета «украшала» чёрная ленточка.

Вновь очутившись в сарае, Фриц набросился на еду. Пальцы гнулись с трудом. Грязными, трясущимися руками закидывал в рот драгоценные кусочки. Быстро работали челюсти, а глаза стали мокрыми. Знала бы эта девочка, что мои руки по локоть в крови! Может это я убил их отца?!

Как ни был он голоден, а заставил себя остановиться. И половинку хлеба, тщательно завернув, спрятал за пазуху. Еда вернула к жизни, и некоторое время он размышлял, как быть дальше. Уняв дрожь, Фриц выждал, когда очередной проходящий конвоир отвернётся. Выскочив из сарая, влетел в колонну пленных и, как ни в чём ни бывало, продолжил путь в чистилище. Бескрайняя снежная степь простиралась за горизонт. Бежать было просто некуда!

* * *

По пути колонна редела. Кто-то покидал этот мир, так и не осилив сей скорбный путь. Серая река теперь делилась на рукава – колонну то и дело дробили, направляя потоки пленных в разные места. К следующему вечеру Фриц оказался на огороженной территории, кое-как приспособленной под лагерь для пленных. Мороз крепчал. Не покормив, их загнали в огромный холодный сарай, где и заперли.

В сарае они стояли, набившись тесно, как сельди в бочке. Фриц видел: некоторые солдаты плачут, на это было страшно смотреть. Он не замечал, что по его впалым заросшим щекам тоже стекают горькие капли. Так простояли они ночь, день и ещё ночь. Те, что, обессилев, рухнули вниз, уже не поднялись с холодного земляного пола.

Наконец, на второе утро двери сарая распахнулись. Оставшихся в живых развели по баракам. В них было не так холодно, как в сарае. Дали первую за трое суток еду – чуть тёплый овсяный отвар, который Фриц украдкой закусил подаренным девочкой хлебом.

После их долго проверяли. Каждый раз, услышав его имя, русские ухмылялись да похохатывали, переспрашивая: «Что, в самом деле? Настоящий Фриц?» В шутку они величали его Федькой. Его простая фамилия Нойбауэр никак не давалась русским, они прозвали его Найбаур (с ударением на «у»). Прозвище прилипло, вскоре его стали так звать и свои.

На проверке, записывая данные, многократно переспрашивали место рождения, девичью фамилию матери, довоенную должность отца и задавали ещё массу неожиданных, нелепых вопросов. Фриц почему-то решил тогда, что большевикам не следует говорить правду, и стал давать вымышленные показания. Это и сыграло с ним впоследствии злую шутку (если можно так говорить про пять лишних лет, проведённых в плену).

Оказалось, что эти записи, его показания, будут тщательно храниться, следуя за ним все годы плена, куда бы его не перевели. И каждый раз на проверках ему вновь и вновь зададут десятки странных вопросов. Фриц начнёт путаться, забыв, что отвечал когда-то. А комиссары увидят, что он врёт, пытается их одурачить. Фриц станет спорить с ними, ругаться. Комиссары припишут ему какие-то вымышленные преступления (о настоящих, самых гнусных его преступлениях русские так и не узнают). Когда подойдёт время отправлять немцев восвояси, первыми из плена станут отпускать «честных», репатриируют их к 1950-му году. А совершивших тяжкие преступления и запутавшихся в собственных показаниях продержат в плену много дольше…

Тянулись холодные чёрные дни. Кормили плохо; нет – просто отвратительно! Не потому, что русские желали заморить немцев голодом; просто они и сами голодали. Голодали их дети, их женщины, их старики. А где взять столько драгоценной еды, чтобы прокормить почти сто тысяч пленённых врагов? Раз или два в день давали какую-то бурду то из овса, то из картофельных очистков.

Ежедневно вперёд ногами из лагеря выносили десятки трупов. Смерть всегда была рядом. Обессиленные, обтянутые кожей скелеты сутками лежали на полу барака (ни кроватей, ни нар не было). У некоторых силы иссякли настолько, что они не могли добраться до нужника, так и ходили под себя.

Быстрее других сгинули упитанные ребята из тех, что, даже пребывая в окружении, не потеряли жирка – повара, каптёры, штабисты. В плену, лишившись слишком резко доступа к еде, они сдали прямо на глазах, и никакой накопленный жирок им не помог. А наиболее приспособленными к жесточайшим условиям оказались измождённые боями худые солдаты, которые и до плена на протяжении десяти недель окружения досыта не ели.

Фриц хоть и был из таких закалённых голодом солдат с передовой, но из-за высокого роста приходилось ему туго. Такой рост требовал больше еды, чем обычно. Фриц смог убедить себя, что всё происходящее – расплата за грехи, и стало легче; теперь он знал, что страдает, чтобы очиститься. Всё же ему удалось каким-то чудом дотянуть до весны, а там и солнышко пригрело, и рацион чуть прибавили. В особо тяжкие моменты, чтобы понять, что «бывает и хуже», вспоминал, как после первого ранения отправили его выздоравливать в тыл. Так оказался он сразу после госпиталя в команде, стерегущей пленных красноармейцев…

Шёл ноябрь 1941-го. Тот лагерь под Житомиром представлял собой огороженный колючкой чёрный квадрат посреди припорошенного снегом белого поля. А внутри квадрата – десять тысяч обезумевших от голода и холода иванов. Квадрат был чёрным, так как весь снег внутри периметра съели. Съедены были и трава, и листья. Озверевшие люди насмерть дрались за картофельную ботву. Некоторые сослуживцы Фрица, смеясь, кидали в толпу пленных кукурузный початок, чтобы посмотреть, как эти варвары бьются за добычу.

Но Фрицу такие зрелища были не по душе, и он написал рапорт о переводе на фронт. Разве мог он представить тогда, что спустя год окажется на месте тех иванов?! Фриц в подробностях вспоминал виденное там, под Житомиром, чтобы внушить себе: здесь ещё цветочки, бывает страшнее. Действительно, в сравнении с условиями, в которых содержали русских пленных на том поле под Житомиром, здесь ещё можно было выжить! И он выжил.

После долгих скитаний по лагерям и неудачных попыток комиссаров, сулящих прощение, завербовать его в комитет «Свободная Германия», оказался Фриц в этом провинциальном русском городке, в Кирове. Долгие одиннадцать лет отделяли его от возвращения на родину, но их ещё нужно было прожить.

* * *

До подъёма оставались считанные минуты, зуб ныл сильнее. Перед рассветом – самая темень. Чёрный воздух барака, казалось, застыл от мороза. Холод продирался сквозь лохмотья, длинное тело чуть трясло от озноба. Фрицу казалось: он стал частью этой биомассы, что хрипит, чешется во сне, ворочается на нарах, кутаясь от холода. Перед глазами всё мелькали картинки былого.

Ему казалось, что он упустил что-то важное, какой-то ответ. Ответ…

Наконец, послышалась громкая команда, и мрачный барак зашевелился. Снаружи уже доносились окрики, ненавистное: «Давай-давай!» Только Фриц не двинулся с места, он лежал, уставившись в потолок. После бессонной ночи пребывал как в бреду, не понимая толком, где находится: на том свете или на этом…

Вот перед его глазами красноармеец, один из тысяч пленных русских. Он за колючей проволокой; умоляюще смотрит, как надзиратель Фриц уплетает толстый бутерброд с сыром. Этот иван жестами показывает, что хочет есть, но Фриц остаётся невозмутимо-безучастным. Ефрейтор Нойбауэр не издевается над пленными, но и помогать им запрещено. Таков порядок!

Вот перед его глазами русская девочка, нарушившая порядок. Она протягивает хлеб обезумевшему от голода, холода и страха Фридриху Нойбауэру.

Русская девочка, спасающая немецкую жизнь.

Петрозаводск, июль 2015 г.

УЛЫБКА МЭРИЛИН

В кабине жарко и… просто невыносимо противно. Баранку крутит Игнатьич – мятый, средних лет мужичок с физиономией кислой, как квашеная капуста. По масленому лицу струится липкий пот. Во рту гадко, словно курицы помёта наложили.

Да, КрАЗ-лесовоз – не самая комфортабельная машина для езды по кочкам просёлочных дорог. Особенно если едет без груза (тогда его мотает во все стороны на каждом ухабе). Особенно если шофёр – с большого бодуна (а так оно и есть).

Каждое движение болью пронзает одурманенный мозг, и белый свет не мил. Даже родинка на щёчке Мэрилин Монро, что соблазнительно улыбается с цветной картинки, приколотой к козырьку – не мила. Игнатьич хочет быстрее добраться до леспромхоза, чтоб «поправить здоровьице», но страшно гнать – трясутся и руки, и ноги. Это похмелье…

Марево жаркого дня витает в воздухе. Весна семьдесят пятого. Забайкалье. Мохнатые сопки обрамляют зеленеющую молодой травкой долину. В безоблачном небе повисло, словно пришпиленное, солнце. А там внизу, в долине – пыльный посёлок, районный центр Сопатовка. Облезлые панельные двухэтажки с тёмными пустыми глазницами окон, обшарпанный частный сектор с помойкой по соседству. И храм, страшный храм с дырявой ржавой маковкой без креста; с тёмными от сажи стенами; с распахнутыми настежь воротами, пробитыми в стене прямо в алтарь, где устроен склад удобрений.

Сверху, с сопок видно, как по грунтовой дороге, ведущей из Сопатовки в сторону ближайшей деревушки, тарахтя мотором, катит юркий ГАЗ-69 защитного цвета. Машинка, словно оправдывая своё народное прозвище «козлик», изредка подпрыгивает на кочках, трясёт брезентовой крышей. Пройденный путь её отмечен длинным облаком пыли. Впереди темнеет одинокая фигурка женщины, бредущей в том же направлении, что и авто.

ГАЗик пролетел мимо, и фигурку окутало жёлто-серой пеленой. Слабо скрипнули тормоза, и машина сдала задним ходом прямо в пыльное облако. Они пристально посмотрели друг другу в глаза – две женщины. Та, что за рулём – совсем молоденькая, с ярко накрашенными губами, златокудрая, словно сошедшая с экрана американская кинозвезда – предложила:

– Садитесь, Варвара Петровна, подброшу вас.

– Нет-нет, Фрося, ты езжай, езжай, – ответила, опустив глаза, старшая. – А я прогуляюсь по свежему-то воздуху. Погода такая – прям хорошая.

Пыль медленно оседала на цветастый платок, прикрывший тёмные волосы. На красивое, несмотря на следы давнишнего ожога, немолодое лицо. На четыре медали, красовавшиеся на впалой груди старшей женщины.

Молодая, та, что Фрося, бросила выразительный взгляд на оттянутую внушительной авоськой правую руку Варвары Петровны (левый её рукав – пустой – был аккуратно заправлен в карман пиджака).

– Садитесь же, говорю вам! Такую ношу тащите! Да и разговор есть, пора нам всё же поговорить.

Спрыгнув из машины, Фрося двумя руками вцепилась в тяжёлую авоську и с трудом закинула её на заднее сиденье. Тёмная женщина смахнула со лба освободившейся рукой маленькие капельки пота, тяжело вздохнула, и, повинуясь напору молодушки, медленно уселась рядом с сумкой.

В эту минуту прогромыхал мимо них серой громадиной КрАЗ-лесовоз, пустой прицеп которого шатало на кочках, как пьяного в подворотне. Обдав пылью, свернул он на леспромхозную дорогу и скрылся за выступом сопки.

Тронулся и ГАЗик. Ехали молча. К рокоту двигателя лишь изредка примешивался скрип сидений. Фрося обнаружила в треснутом зеркале заднего вида внимательный взгляд пассажирки. Но Варвара Петровна вновь опустила глаза, как наяву стояла пред ней картинка:

Вот едет она в этой самой машине, на этом же месте, но впереди – прикрытый слегка распушившейся норковой шапкой затылок представительного мужчины. Мужчина дымит сигаретой в открытое окошко. Морозный ветер, смешанный с табачным дымом, врываясь в салон, прикасается влажными снежинками к лицу. Солидный мужчина, уверенно руля, часто оборачивается, что-то рассказывает забавное, заставляет Варвару Петровну на минуту позабыть обо всём на свете и смеяться, смеяться… А потом Варвара Петровна ловит мужской взгляд, словно ощупавший её пышную грудь, подчёркнутую облегающим пальто. Её щёки краснеют, она знает, что след ожога на лице остаётся в такие минуты почти белым, отчего сильней выделяется. Но это не сильно заботит, главное – она чувствует трепет в душе, то сладкое, почти забытое чувство…

Вскоре ГАЗик затормозил у большого деревянного дома, послышался жалобный собачий вой.

– Ох-ох! Шарик, чего ты? Никак, с утра без воды собака на цепи сидит! Жарко тебе, Шарик. Сейчас, сейчас.

Женщины пошли к дому, их взорам предстали добротные некрашеные, чёрные от времени стены, лишённые каких-либо украшений. Лишь строгая простота. Входную дверь снаружи подпирала палка – в дальних деревнях сей знак показывает: хозяева ушли, в доме нет никого. Женщины застыли у калитки.

– Могу я вам пару вопросов задать? – поинтересовалась Фрося. Она работала пионервожатой в поселковой средней школе и собиралась этим летом поступать на факультет журналистики.

– Да ведь сказала уж всё в школе, – ответила Варвара Петровна. Это утро провела она, выступая перед учениками вместе с другими ветеранами на торжественном собрании, посвящённом приближающемуся тридцатилетию Победы.

Собачий вой стал требовательней, перешёл в визг.

– Я по личному делу.

– Что ж… – женщина опять тяжело вздохнула, открывая дверь перед настырной гостьей.

Они оказались в просторных сенях.

– Проходи, Фрося, я сейчас, – Варвара Петровна зачерпнула ковшом воду из сорокалитровой фляги, стоящей в углу, и заспешила поить пса.

Хлопнула дверь, и сени погрузились в темноту. Глаза ещё не обвыклись со свету, первые секунды Фрося ничего не могла различить. Наконец зрение стало налаживаться. Вот очертания скамьи, если пройти вдоль неё, можно будет нащупать дверную ручку. Собачий визг с улицы прекратился, значит, пьёт Шарик. Фрося двинулась вперёд, ведя рукой по деревянной стене. Вдруг рука наткнулась на что-то холодное, стальное, торчащее. Фрося вздрогнула, в этот момент Варвара Петровна отворила дверь, пуская свет в сени. Фрося обомлела, её глаза сильнее раскрылись от удивления и страха. Остолбенев, рассматривала она находку – воткнутый в стену нож. Большой, мощный, покрытый тёмно-багровыми запёкшимися подтёками. Кровь! У основания лезвия виднелась выбитая маркировка – иностранные буквы. Сзади неслышно подошла хозяйка.

– Да что ты, Фрось, испугалась? Муж вчера свинью резал, хворая была, пришлось раньше времени. А это штык-нож немецкий, мужнин трофей фронтовой. Уж, почитай, тридцать годков этим самым штык-ножом скотину режет, традиция у него такая.

– А? А-а-а! Я так и подумала, – ошалело ответила Фрося.

– Что же он штык-то не убрал? – вслух размышляла хозяйка. – Странно, всегда его в чистоте держит, а тут…

Недовольно скрипнули под ногами широкие половицы. Подняв равнодушную мордочку, пушистый бело-рыжий кот Барсик проводил их взглядом на кухню, пахнущую котлетами и вчерашним борщом. Фрося взглянула на чуть испачканную кровью руку, и женщины мимо белёной печи прошли к умывальнику. Затем гостья внимательно наблюдала, как хозяйка умеючи, одной рукой тщательно отмывает трофейный штык-нож.

На страницу:
2 из 4