bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Листьев немного, сгорели очень быстро. Затоптала тлеющую золу и для надежности залила дождевой водой из бочки. Послушала змеиное шипение и вернулась в дом. В прихожей сняла сапоги, прошла в кухню, налила четверть стакана “Знаменитой куропатки”[5], закурила и присела к столу. Может, если следовать ритуалу, утро вернется в привычное русло, станет таким же, как всегда? Взяла газету, проглядела заголовки (запрещен частный импорт сахара, желе и сухофруктов из Ирландии). Реклама коричневого соуса “Эйч Пи” (придает незабываемый вкус любому блюду). Прочитала ироническую заметку, как четверо мужчин в студии Би-би-си обсуждали, какой должна быть идеальная женщина. (“Откуда им знать? – пишет насмешник. – Ни одну женщину в студию не пригласили”.) Но, несмотря на сарказм, автор статьи согласен: идеальная женщина должна проявлять как можно больше эмпатии (любой мужчина нуждается в сочувствии и поддержке), должна обладать добрым и ровным нравом (кому нужна жена, у которой притворная нежность сочетается со сварливым характером и припадками злости?).

Как про кошку – должна обладать веселым нравом и превосходно ловить мышей.

Рита отложила газету – все равно не удается сосредоточиться.

Она думала о Видале, своем вновь обретенном муже.

Двадцать лет. Двадцать лет он не решался пойти на этот шаг, и двадцать лет позорная тайна мучила ее, как болезнь. Хроническое воспаление злости. Не проходило часа, чтобы она не чувствовала эту злость. Каждое утро, в будни и выходные, вдвоем и в одиночестве. Она тщательно оберегала их тайну, никому и никогда не давала повода подозревать, какой ком колючей проволоки растет в душе. Заговорить на эту тему – значит признать свое унижение. Даже теперь, когда уже нет повода чувствовать себя униженной. Повод исчез, а обида осталась. А может, и нет – сразу трудно понять, осталась обида или нет. Скорее всего, глупости и сантименты. Всегда рассудительная, обеими ногами на земле, никогда не принимающая желаемое за действительное – с какого перепугу она решила, что после регистрации все изменится? Исчезнет стыд, испарится комплекс неполноценности… Но стыдный секрет остался. Вчерашняя процедура никакого облегчения не принесла. Она ожидала, что на этом все, точка, – ан нет. Даже рассказать нельзя, сразу поймут – ага, значит, раньше они просто сожительствовали! Ну и ну…

Нет, злость не утихла.

Пепел с сигареты упал на стол. Догорела сама по себе. Она забыла курить, забыла стряхнуть пепел, забыла, что пора идти за покупками.

Что со мной? Будь что будет, все равно я ничего не могу изменить.

Рита не стала просматривать шкафы, искать, что надо купить. Список покупок не составила. Не хотела даже думать про грязное белье – его надо сортировать, потом стирать на доске, полоскать раз за разом, потом вывешивать, цепляя прищепки к бельевой веревке. А потом стоять у гладильной доски. Она вообще-то любила гладить, ей нравилось следить за превращением мятой тряпки в безупречно гладкую, приятную на ощупь белоснежную простыню. Но не сейчас. Сейчас ей хотелось только одного – вернуться в сад, в покой тихого декабрьского дня.


При каждой британской переписи населения Рита получала новую версию имени. Как-то власти назвали ее Фредерикой. В другой раз на свет появилась Фрида, а потом испорченный телефончик бюрократии превратил ее в Риду. Почти во всех документах она так и осталась Ридой, хотя правильное имя Рита. Рита Гертруда Блиц. Возможно, волонтер при переписи так услышал: вместо Рита – Фрида, Фредерика.

Родилась 6 октября 1900 года, но и это неточно. Вернее, 6 октября – это точно, а вот какой год, 1900-й или 1901-й, есть сомнения. В разных документах написано по-разному, и эта путаница преследовала ее всю жизнь. Хотя после смерти матери, разбираясь с ее скромным наследством, Рита нашла ветхую пожелтевшую бумажку, а на ней фиолетовыми чернилами с золотым отливом было написано: родилась в 1899 году. Это означало вот что: вчерашнее обручение в присутствии двух свидетелей в регистрационном бюро в Энфилде состоялось почти два месяца спустя после ее пятидесятилетия. Невеста – загляденье. Особенно хорош грубый рубец на пузе после кесарева, да и жених под стать – скоро шестьдесят. И что?

А вот что: опять сороки набросали веток на дорожку у калитки.

Теперь ты довольна?

Ей даже думать не хотелось про вчерашнюю процедуру. Брак зарегистрирован, скреплен подписями свидетелей – все именно так, как она и представляла… но почему же так хочется стереть этот день из памяти? Его не должно быть, вчерашнего дня, подумала она и с яростью всадила грабли так, что выдрала несколько стеблей гусиного лука. Вот так надо поступить и с этим днем. Вычеркнуть среду 30 ноября 1949 года из календаря. Или не замечать. Среди всех трехсот шестидесяти пяти пусть будет один не-день. Пауза между ударами сердца. Трудно, что ли, году сморгнуть, перевести дыхание – и пусть катится дальше. Столько дней, триста шестьдесят пять! Никто и не заметит пропажу.

Никогда не будет она отмечать этот день, проживи они вместе хоть сто лет.

Рита прислонила грабли к стене и пошла в прихожую – как была, не сняв грязные садовые башмаки. Взяла с телефонного столика календарик, где отмечала посещения врача и крайние сроки оплаты счетов. Ноябрь представлен набором квадратиков, каждый обведен жирной красной рамкой. Достала из кармана куртки секатор и ткнула в квадрат с цифрой “30” – на месте вчерашнего дня появилась безобразная дырка. Так не годится. Принесла ножницы и, чуть не высунув язык, аккуратно вырезала клетку. В голову пришла дурацкая мысль: ночь. Линия разреза приходится на ночь с двадцать девятого на тридцатое.

Положила вырезанный квадратик на ладонь, вышла в сад и дождалась, когда прорвавшийся сквозь холодный скелет дуба порыв ветра подхватит бумажный обрывок и унесет.

Некоторое время следила, как день ее бракосочетания, не находя пристанища, порхает в воздухе.

Потом вернулась в дом.


Скоро позвонит Мейбл. Мейбл на работе, но в одиннадцать у них перекур, и за последние двадцать лет не было дня, чтобы она не позвонила. Поговорить – просто так, ни о чем. Долгие годы жизни сестры делили ночи и дни, делили постель, делили хлеб и голод. Хотя одна сестра – домохозяйка в лондонском пригороде, а другая – телефонистка на коммутаторе в центре города, никаких причин рвать кровную связь не было, нет и, скорее всего, не будет. Правда, иногда Рита недоумевает – как Мейбл не устает от телефона? Ведь она ничем другим не занимается. Говорит, говорит, соединяет, переключает, перетыкает штекеры, опять говорит – и так дни напролет. А иногда – не особенно, впрочем, часто – Рите хочется поменяться с Мейбл. Пусть не у нее, а у Мейбл будет все, о чем должна мечтать нормальная женщина. Муж – дом – дети. А она, Рита, пойдет работать. Незаметная, более того – невидимая женщина в круговороте прохожих, с утра до ночи заполняющих улицы Лондона. Не то чтобы Рите не хватало грязи и суеты огромного города – не в этом дело. Ей не хватало работы. Бухгалтерское дело очень нравилось – завораживал порядок, тщательно подобранные и сведенные воедино цифры, самоочевидность сложения и вычитания, прямые колонки доходов и расходов, остро заточенные карандаши и не подлежащие обсуждению позиции, выделенные красными чернилами. Не хватало и перерывов, когда можно посплетничать с другими девушками.

Нет, с Мейбл она не хотела бы поменяться. Мейбл работает на одном из самых больших коммутаторов. Долгие дни под жужжание сотен, если не тысяч телефонных разговоров, миллионов слов, которые превращаются в электрические импульсы, а на другом конце загадочным образом воскресают и опять становятся словами. Да, конечно, Мейбл находится в самом сердце набирающей силу технической революции – но это не для Риты. Телефонный разговор нельзя увидеть, нельзя пощупать, нельзя оценить его логику и красоту. А сестра работает телефонисткой ни много ни мало двадцать лет – и не устает восхищаться своей ролью волшебницы, мановением руки соединяющей голоса, деревни, города и части света.

Всегда была восторженной. Куда ни ткни – ахи и охи.

Так и есть. Не успели часы в гостиной пробить одиннадцать, как раздался звонок. Рита подняла трубку, прикидывая, что ответить: Мейбл наверняка спросит, как прошел вчерашний день. Нечего прикидывать – прошел и прошел. Ничего особенного, день как день. Обычная среда. Но Мейбл задала совсем другой вопрос:

– А что там у Салли? Уже две недели ничего не слышно. Там же все время идет снег, я читала. Снег и снег. У нее есть теплое пальто? А ботики на меху? И вообще – почему ей взбрела в голову Швеция?

На этот вопрос у Риты ответа не было. Она и сама плохо понимала старшую дочь. Единственное, что знала твердо, – повлиять на ее решения невозможно. Вулкан своеволия. Теперь решила оставить Лондон: нашла работу преподавательницы английского в Швеции. Почему из всех стран именно Швеция – неизвестно. Но на прямой вопрос Мейбл ринулась защищать дочь:

– Хочет мир посмотреть. Мы и сами любили путешествовать, дай только возможность. Ты же помнишь.

– Только путешествия по Германии. И только пешеходные маршруты. Чтобы исчезнуть на несколько месяцев – такого у нас не было.

Вообще-то с отъездом взрослой дочери в доме стало спокойней. Никаких яростных споров за воскресным ланчем, никаких требований срочно одолжить деньги, никто не вскакивает из-за стола и не убегает, на прощанье хлопнув дверью так, что стены трясутся. Салли никогда не могла прийти к соглашению с отцом. Вопрос, когда и как она собирается возвратить занятые деньги, приводил ее в ярость, а уж спрашивать, на что эти деньги потрачены, – и вовсе табу. Нельзя сказать, чтобы Рита не любила Салли, – если бы не любила, не стала бы терпеть мучительные дискуссии в сизой от табачного дыма кухне. Перечень совершенных матерью ошибок и унизительных бестактностей. Ты меня никогда не любила. А главное – досада, а иной раз и отчаяние: нужные и убедительные слова не удалось найти ни разу. Конечно, дом с отъездом Салли опустел, зато воцарились мир и покой.

– Мне ее не хватает, – заключила Мейбл. – Думаю, тебе тоже.

– Она никогда не обвиняла тебя в скупости и бесчувственности.

– И знаешь почему? Потому что я никогда не была ни скупой, ни бесчувственной.

Посмеялись.

– Послушай… а кто ее выманил из Лондона? Тот швед?

– Думаешь, я знаю? Она ничего не говорила.

– Еще бы! Ты ее мать, она же не совсем дурочка, чтобы делиться с матерью. А он симпатичный. И такой… долговязый. Надеюсь, она влюблена.

– Мейбл!

– Да, да… Тебе никогда не удавалось держать ее на поводке. А Ивонн? Что там по ночам? По-прежнему?

– Вчера нашла у нее за книгами ломоть хлеба.

– Опять?

– Опять.

– Повесь висячий замок на буфет. И мне пора вешать, только не замок, а трубку. Придешь в субботу? Замечательная пьеса. Оскар Уайльд. Я играю леди Брэкнелл, у нее самые остроумные реплики. Вот послушай: “Тридцать пять – это возраст расцвета. В высшем обществе полно женщин, которые десятилетиями, а главное, добровольно остаются тридцатипятилетними”.

Они опять засмеялись. Одна в прихожей таунхауса на две семьи в Винчмор-Хилл, другая в огромном, жужжащем как улей зале телефонного коммутатора в Лондоне. И пару минут на линии, соединяющей эти две точки, ничего не слышно, кроме заливистого смеха Риты и ее сестры Мейбл.

Рита положила трубку, глянула в зеркало и, к своему удивлению, обнаружила, что все еще улыбается.


– Теперь я замужняя женщина, – шепотом сказала Рита, закрыла за собой калитку и неторопливо двинулась по тротуару, поглядывая на одинаковые двойные таунхаусы, которые, собственно, и составляли смысл существования этой улочки. На первый взгляд дома различить почти невозможно. Наверное, так дешевле. А может, и замысел таков: пусть живут и никто никому не завидует. Привлекли психологов: так и сделаем.

Успокойся. Твой дом ничем не хуже моего. И не лучше.

Но люди есть люди. Многие попытались придать массовой строительной директиве индивидуальные черты. Кто-то вставил в окна решетчатые рамы под старину, кто-то выкрасил входную дверь в ярко-синий цвет или врезал полукруглый иллюминатор. Рита всегда подмечала и мысленно оценивала новшества соседей. И сегодняшняя прогулка в рыбную лавку на Ридж-авеню не исключение. Но есть и отличие. В мозгу ритмично, как удары сердца, вспыхивает одна и та же мысль: я такая же, как вы. Со вчерашнего дня нас ничто не различает. У меня теперь есть свидетельство о браке – и полное право идти по улице, не опуская голову.

От утренних заморозков ни следа, разве что редкие и короткие порывы ледяного ветра. Небо выше, голубее, и надо же: ровно в 11:30 появляется солнце. Оно светит одинаково щедро отправившимся за покупками женщинам, детишкам в школьной форме, мужчинам в шляпах. Парки, магазины, мастерские, автобусные остановки, кинотеатры, больница, канал, паб “Зеленый дракон” – все выглядит празднично и беззаботно. И Рита внезапно понимает – в такие минуты жизнь прекрасна.

Подумать только, она, Рита, состоит из двух несовместимых частей, доставшихся от матери Эмилии и отца Георга. Мать и отец были разной породы. Мать с преувеличенным чувством долга, спокойная, но легко впадающая в уныние, отец – веселый, безответственный выдумщик. И дети тоже все поделили. Оттилия и Фред – уравновешенные и мрачноватые, Эльза, Эрнест и Мейбл – в отца, обожают музыку, игры, вечеринки с переодеваниями.

А я? В кого я?

– Прелестная погода. – Зеленщик вывел ее из задумчивости.

– Скоро будут заморозки, – сказала дама в рыбном.

Почти ничего не купила. Талоны на мясо кончились, а масло не по карману – свинские цены. Достаешь кошелек – и солнце тускнеет, и небо выцветает. Кексы… из золота они, что ли? Можно резать хлеб как угодно тонко, но в эту неделю не извернуться. Даже в войну было лучше: их эвакуировали в Вустер, она выращивала овощи и держала двух кур – ради яиц. В войну было лучше… Рита тут же устыдилась: как можно даже подумать такое! Никто, если окончательно не тронулся умом, не станет тосковать по тем временам. По вздрагивающим стенам бомбоубежищ, по выматывающему вою бомб, по ежедневным сводкам погибших. Обругала сама себя и двинулась домой, не задержавшись, как обычно, на площади – посидеть на скамейке и поболтать со знакомыми. Только не сегодня. Нет сил вникать в неурядицы других – своих хватает.

Кто-то набросал окурки в грядку у почтовой конторы. Годовалый ребенок в коляске с хрустальным кулоном соплей под носиком. Мимо прошел незнакомый мужчина, насвистывая I can dream, can’t I[6].

“А почему он не на работе?” – с внезапным раздражением подумала Рита.

Зеленый, несмотря на зиму, пригород внезапно показался неухоженным, колючим и негостеприимным. Люди смотрят на нее как на чужую, словно ее дом и ее гортензии вовсе ей и не принадлежат. Так, позаимствованы на время. А что ответить ему, когда он в очередной раз назовет ее расточительной? Ничего сложного, ответ готов: Ты даешь на хозяйство слишком мало. Неделя за неделей – слишком мало. Рита специально завела бухгалтерскую книгу, вписывала все расходы. Показывала Видалю: смотри, все до последнего пенса учтено, покажи, без чего мы могли бы обойтись? Как об стенку – нет, ты не заботишься об экономии, не умеешь вести хозяйство.

Ей не по себе в предчувствии неизбежной ссоры. День за днем, месяц за месяцем – на одну и ту же тему. Его красивые глаза леденеют. Постоянное недовольство стало третьим членом их семьи.

Еще этого не хватало – в щель двери вставлена записка без подписи.

Будьте любезны, не жгите мусор, пока я сушу белье. Простыни и наволочки пахнут дымом.

Она смяла записку, поставила до отвращения легкую сумку с продуктами на пол в прихожей и вышла на задний двор. Посмотрела на останки костра – холодные, черная лепешка золы и не прогоревших, обугленных комочков. Подошла к сарайчику на сваях, поднялась на пару ступенек и через забор заглянула в соседский двор. И в самом деле: натянуты две веревки, а на них белые сорочки, чулки, простыни, еще какие-то неопределенного вида тряпки.

Оказывается, она все еще сжимает в руке эту гнусную записку. Осмотрела свой двор – листья, собранные в кучу у забора, обрезанные еще на прошлой неделе ветки. Этого хватит. Через пять минут принесла вчерашнюю газету, разорвала на куски и сунула под неопрятный ворох. Костер разгорелся за несколько секунд, и в небо поднялся столб черного дыма от веток и типографской краски.

У Риты улучшилось настроение. Только этого не хватало – записки писать.


– Новобрачная. – Рита поделилась своим новым статусом с кофейной чашкой.

– А чем занимаются молодожены в медовый месяц? – спросила она кота. Тот сладко потянулся и коротко мяукнул. – Идут в горы на прогулку? Или греются на пляже?

Ей почему-то всегда представлялась Венеция с каналами и гондольерами под рекламно-синим небом. Но можно ли назвать это пределом мечтаний? Можно, конечно, но не то чтобы эта мечта была самоочевидной. Двадцать два года прошло с того вечера, когда Мейбл вытащила ее на танцы в Шеперд-Буш, – очень уж хотелось повеселиться, но идти одной как-то неудобно. И там-то и случилась эта встреча, благодаря которой она сидит теперь в новом для нее статусе законной жены. Сидит и сгорает от стыда в своей желтой кухне. Сидит и смотрит на первую страницу газеты. Могла бы и не смотреть: напечатанные даже крупными буквами слова проходят мимо сознания.

Мой медовый месяц вот какой: несколько часов одиночества.

Мой солнечный пляж, мое счастье, мой экзотический медовый месяц умещаются в стальной мойке для посуды.


Эмиграция предъявляет человеку серьезные требования. Умение планировать, решительность, смелость. Первое сентября 1886 года – день необратимый. Это был день прощания со вчерашним и ожидания будущего в Америке, день, когда все, о чем говорил Георг Блиц, начинало обретать черты реальности. Вероятно, они имели довольно смутное представление о том, что их ждет. Новый город, новое полотно жизни, чистое, без трещин и кракелюр, новый дом, откуда тебя не выкинут за неуплату. Все будет по-другому, наверняка повторяли они друг другу. Все будет лучше, потому что ничего хуже, чем их жалкое существование во Франкфурте-на-Майне, и придумать невозможно. Эмилия и Георг Блиц продали все, что можно было продать, взяли с собой только самое необходимое. Интересно, кто следил за путевыми расходами. Кто, кто… конечно, Георг. Иначе бы все повернулось по-другому.

Прощай, квартирка на улице Музыкантов. Прощай, церковь в деревушке Борнхайм, где они венчались, где крестили и через двадцать дней похоронили первенца Фридриха. Его могила и поныне там – якорную цепь можно растягивать как угодно, но сняться с якоря невозможно. Прощайте, неуклюжие попытки Георга зарабатывать торговлей. Прощай, небольшой, но верный круг заказчиц: Эмилия слыла хорошей портнихой, она была очень аккуратна, швы стежок к стежку, и к тому же врожденное и никогда не изменяющее понимание ткани – ее цвета, тяжести, плотности или рыхлости.

Но труднее всего было расстаться с Эльзой Йоганной.

Конечно же, безумие – брать в такое путешествие шестимесячного ребенка. Решили, что о ней позаботится мать Эмилии в Игстадте, а они, как только встанут на ноги, за ней приедут. А годовалая Оттилия, крепенькая, здоровая девочка, отправилась в Америку с родителями. Как уже сказано: эмиграция – это умение планировать, решительность и смелость. Слезы расставания в набор не входят.

Вся затея принадлежала Георгу. Скорее всего, именно Георг подхватил микроб свирепствовавшей в те годы лихорадки перемены мест. Уже в 1880 году он уехал в Америку с первой волной немецких эмигрантов, жил в Нью-Йорке. Подал заявку на гражданство, но вернулся в Хессен уже через три года. Никто не знает почему – то ли деньги кончились, то ли решил выбрать в жены соотечественницу. Вторая причина, между прочим, больше похожа на правду. Очень скоро после возвращения Георг встретился с ровесницей, Эмилией Элизабет Катериной Борманн, и поскорее на ней женился. В брачном свидетельстве Георга значится: “Сословие – купец”. Что покупал и что продавал – неизвестно, но состояния на этой призрачной торговле не нажил. В единственной сохранившейся бумажке, подтверждающей пребывание Георга в Нью-Йорке, стоит “клерк” – наверняка с его же слов.

С той поры, как Георг остепенился и обзавелся семьей, он только и мечтал вернуться в Америку. Лишь там можно начать новую, настоящую и осмысленную жизнь, говорил он жене и всем, кто имел время и терпение его выслушать. Лишь там упорной работой можно обеспечить себе будущее, лишь там создаются и растут состояния, а главное – возможности есть у всех, было бы терпение и желание. Подумать только – равные возможности. И неважно, вырос ты во дворце или в пригороде. Оставим все это, говорил он жене с утра до вечера. Здесь нам не хватает денег на еду – но не это главное. Главное – нам не хватает надежды.

Тут он попал в точку.

Эмилия вовсе не так страстно мечтала об эмиграции, но соглашалась с мужем. Ею двигала не столько мечта о красивой и богатой жизни, сколько именно надежда избавиться от давящего чувства безысходности.

– Нас ждет не рай. Один Бог знает, какой тяжелый труд нам предстоит, – сказал Георг своей набожной жене.

– Не поминай имя Господа всуе, – ответила Эмилия.


Оставляя позади страну, в которой родился, и переезжая в другую, эмигрант превращается в иммигранта. Очень похожее слово, отличается всего парой букв, а разница огромная. Меняются буквы, и вся жизнь приобретает новое направление. Отъезд – приезд, разрыв со старым – освоение нового, от привычного – к неизвестному. Ты бросаешь знакомое место – и сам оказываешься брошенным.

Георг Блиц был очень красивым мужчиной. Большие карие глаза, приветливый, разговорчивый, легкий в общении. Очень гордился своими усами. Но он совершенно не умел обращаться с деньгами. Мало того – умудрился потерять все их сбережения. Это единственное, в чем он действительно добился потрясающего успеха. Без всяких преувеличений.

Пароход бросил якорь в Портсмуте, где они должны были пересесть на трансатлантический лайнер, – и тут выяснилось, что их чемоданы пропали. Всё, что у них было. Возможно, по ошибке отправили в Лондон – объяснил клерк в пароходстве. По чьей ошибке? Может быть, Георг небрежно заполнил бумаги, если вообще заполнил. Это было не просто несчастье, Unglück, это была eine Katastrophe. Вместо того чтобы провести в Портсмуте несколько спокойных дней до отплытия, как они собирались, теперь надо было ехать в Лондон, тратить деньги и искать потерянный багаж: одежду, швейную машинку, фотографии Эльзы Йоганны – всё. Интересно, какими словами Эмилия высказала свое, мягко говоря, разочарование? Кричала, топала ногами? А как реагировал Георг? Молчал или отругивался? А может, дал ей тумака?

А ведь все могло повернуться по-иному. Если бы обстоятельства не подталкивали их от одной неудачи к другой… Тогда бы и билеты из Портсмута в Лондон стоили подешевле, тогда бы не пришлось им день за днем обходить все лондонские судовые склады, бюро находок и ломбарды. Если бы повезло чуть больше, Георг не нашел бы приятелей по выпивке, и если бы его не обокрали… Еще раз: если бы не несчастное стечение обстоятельств, они бы успели вернуться в Портсмут и подняться на борт американского парохода. И прибыли бы в Нью-Йорк, в Америку, страну, где текут молочные реки, а масла столько, что хватит на сотни тысяч немецких иммигрантов, и даже если приедет еще столько же, все равно достаточно. Масла хватит на всех.

Ах, если бы только обстоятельства повернулись по-другому…

Но обстоятельства не повернулись. Они прибыли на вокзал Виктория и, проталкиваясь сквозь толпу, двинулись искать ночлежку. По пути их обокрали.

Если подвести итог: они остались в чужой стране, без денег, без чемоданов, без крыши над головой, к тому же Эмилия вообще не говорила по-английски, а Георг, хоть и пробыл три года в Америке, жил в эмигрантской среде. Если и мог объясниться, то с трудом. Про американский корабль можно даже и не мечтать. Их ждали трущобы Ист-Энда.

В Бетнал-Грин жили самые бедные. Отбросы общества, как их презрительно называли. Высокая смертность компенсировалась разве что неконтролируемой рождаемостью. Tambledown houses[7] – так назывались эти дома, где то и дело отваливались кирпичи, стекла выпадали из рам и обрушивались на мостовую, крыша, разумеется, протекала – оторванные листы жестяной кровли трепетали на ветру, как паруса. Воры, пропойцы, отчаявшиеся и вновь прибывшие. Немцы, французы, итальянцы вперемешку с бежавшими от погромов евреями из России и Польши. Индийские матросы, пританцовывающие смуглые красавцы из карибских колоний. А в Уайтчепеле, совсем рядом, наводил ужас Джек-Потрошитель, серийный убийца женщин, взявший за привычку перерезать горло своим жертвам, а иной раз и вспарывать животы. За ним охотилась вся полиция Лондона, но безуспешно. Здесь жил зеленщик, ежедневно таскавший свою тележку в центр столицы, пять миль туда и пять обратно. Здесь жили ткач без шелка и множество прилично одетых карманников, проводивших дни напролет в городских магазинах. Во дворах истошно орали ослы, в окнах на веревках вялилась рыба.

На страницу:
2 из 4