bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

В доме по соседству с тем, где я выросла, жила пожилая женщина, вдова по имени фру Бенсен. Дети ее боялись: когда мы играли, она шикала на нас, если облокачивались на ее забор, бранилась, а стоило нам ухватить ягоду черешни с ветки, склонившейся над тротуаром, как фру Бенсен грозила полицией. Как впоследствии выяснилось, мать, в те времена еще молодая, тоже боялась фру Бенсен. Это одно из самых ранних моих воспоминаний, и по-прежнему болезненное. Мне было лет семь. Я играла в мячик – отбивала его о дверь гаража и ловила – и случайно бросила так высоко, что он упал в сад фру Бенсен. В окнах я никого не увидела, поэтому забежала в сад и достала мячик из клумбы возле веранды, после чего вернулась обратно и возобновила игру, но тут дверь распахнулась, фру Бенсен вышла из дома и направилась к воротам, а оттуда – прямо ко мне. Вцепившись мне в руку, она потащила меня к двери нашего дома и позвонила в звонок. Открывшая дверь мать тотчас же побледнела. Фру Бенсен обругала ее, мол, мать толком не воспитала своего ребенка, то есть меня, а ребенок этот незаконно залез в ее сад и помял пионы. Мать молчала. Защиты я от нее и не ждала – скорее боялась, что она меня тоже отругает, но надеялась, что она хотя бы попросит меня рассказать о случившемся. Однако мать не сделала ни того ни другого – мать молча, словно ребенок, стояла перед фру Бенсен, а когда та ушла, мать бессильно опустилась на стул. Ноги у нее дрожали. Безмолвные губы матери – неужели я и впрямь это видела? Мать вовсе не такая сильная, даже несмотря на то, что во мне ее власть и пустила корни? Значит, в определенный момент она стряхнула страх и молчаливость, сделавшись словоохотливой и общительной? Когда же это произошло?


Но возможно, после смерти отца боязливость и немногословие вернулись к ней и поэтому она не ответила на мой звонок – она боится меня? Телефон звонит, и от мысли, что это, возможно, я, у матери сдавливает грудь. Мать вспоминает собственную жизнь – говорят, с пожилыми людьми такое случается, в ее памяти появляется мой образ, и сердце колотится от страха. Мать видит газетную статью о выставке-ретроспективе, и кровь у нее в венах леденеет. Страх подстегивает человеческую фантазию, в мое отсутствие мать выдумывает меня, причем в ее представлениях я намного хуже, чем на самом деле. Но возможно, ее гнев сильнее страха. И вообще я, скорее всего, переоцениваю собственную значимость. То, что она не ответила на мой звонок, вовсе не значит, что я вызываю у нее хоть какие-то эмоции. Мать просто не желает иметь со мной ничего общего. Мать наверняка научилась избегать связанных со мной воспоминаний. Учитывая ситуацию, оно и неудивительно, и тем не менее осознавать это странно. Так сложились наши жизни.


Сегодня четвертое сентября, два часа дня. Из мастерской я вижу небо, сейчас оно совсем синее и очень высокое. Еще я вижу фьорд, сентябрьское море бывает то серым, как сталь, то, как сталь, голубым, от больших кораблей пахнет нефтью. Свесившись с террасы, я вижу внизу огромные клены, едва тронутые желтизной. В пятидесяти километрах от меня живет, дышит мать. Если только она не перебралась на зиму в края потеплее, как поступают многие старики. Впрочем, сейчас холода еще не настали, в открытую дверь на террасу я впускаю солнце, и если у матери есть терраса, а у нее она наверняка есть, то, возможно, через открытую дверь в дом к ней заглядывает то же самое солнце, что и ко мне, солнце желтое и греет всех. Чуть заметная колкость в воздухе напоминает об осени, осень – чудесное время года, осенью начинается учебный год с белыми тетрадными страницами и всем прочим. До ноября мать вряд ли уедет. Скорее всего, сейчас, прямо сию секунду, она планирует поездку, они с подружкой по имени Ригмур сидят за столом в квартире по адресу улица Арне Брюнс гате, дом 22, на кухне, которую мне сложно себе представить, разглядывают блестящие туристические проспекты и предаются мечтам. Мать давно смирилась с утратой дочери. Свою старость она не хочет тратить впустую. Почему же я не могу смириться с утратой матери? Хотя, может, с утратой матери я смирилась и просто не могу принять тот факт, что она смирилась с утратой дочери? Вот только я об этом тридцать лет не вспоминала. Ситуация кажется мне странной оттого, что я снова дома? Сперва было иначе, в первые месяцы, когда меня всецело занимали практические занятия – я распаковывала вещи, выбирала мебель, то и дело встречалась с кураторами, постепенно заново знакомилась с родным городом, он сильно изменился, вырос, и это мне нравилось, однако затем я завершила дела, пора было приниматься за работу, в самом разгаре зимы я сидела на террасе и смотрела на море, на паромы, ранним утром заходящие во фьорд. Вот тогда-то это и началось. Потому что я сама вот-вот вступлю в возраст задумчивости, потому что теперь заглядываю не только вперед, но и назад? Потому что у меня появились внуки и так проявляется моя сентиментальность, неужели мне больше не найти примирения с этим?

Я позвонила матери. Та не сняла трубку.


По мнению Рут, матери не следует со мной разговаривать. Мать не выдержит. Мать уже и так не выдержала случившегося, моего внезапного отъезда, моего порочащего ее ремесла, того, что в тяжелый момент я бросила их, не приехав на отцовские похороны. Мать наконец-то оставила меня позади, и общение со мной способно растравить ее раны. Я это понимаю.


Но когда мой гнев, вызванный тем, что меня заклеймили как паршивую овцу в стаде, перегорел, возможно, материнское разочарование мною тоже выгорело? Но Рут рисковать не берется. Опасность того, что разговор со мной расстроит и обеспокоит мать, все еще велика, и Рут хочет этого избежать. Это понятно, когда мать переживает, заботы ложатся на плечи Рут. Мне кажется, мать часто переживает, однако, возможно, мне просто хочется, чтобы она переживала, чтобы она тосковала по мне и задавалась вопросом, как мне живется, и я проецирую свое желание на нее. Вероятнее всего, так оно и есть, потому что мать всегда обладала умением стряхивать с себя неприятные ощущения и сейчас – я уверена – это умение никуда не делось, потому что хоть я и не общалась с ней последние тридцать лет, зато двадцать с лишним лет до этого я наобщалась с нею предостаточно, и эти годы въелись в меня, пережитого мною со счетов не сбросишь, особенно в ранние годы, когда видна была истинная сущность матери, когда она еще не научилась скрывать ее. Несмотря на то что обе мы за следующие тридцать лет изменились, ошибкой будет предполагать, будто восприятие ребенком собственной матери вследствие этого тоже поменяется. Детские представления о матери способны измениться лишь в том случае, если мать и ребенок постоянно общаются. Благодаря непрерывному общению моя сестра сейчас видит мать совсем не той, что в детстве. Таково преимущество общения – болезненные факторы мало-помалу отступают. Но за это, возможно, тоже надо заплатить. Дорого ли?


Я могла бы поехать к дому номер 22 по улице Арне Брюнс гате и посмотреть, где она живет.

Но на такую выходку я не способна.


Стоя в мастерской, я выдавливала из тюбика изумрудно-зеленую краску, когда ко мне вернулось воспоминание. Дорога до школы, тот раз, когда мы с матерью шли по ней вдвоем. Был солнечный апрельский день, высоко над нами – небо, в прохладном воздухе зеленели бледные березовые почки, я надела новый вязаный свитер, тоже зеленый. Я бы радовалась, если бы не материнский страх. Нам предстояла беседа с классной руководительницей, и строгую фрекен Бюе мать боялась так же, как и фру Бенсен, боялась, что фрекен Бюе так же, как и фру Бенсен, недовольна мною, а значит, недовольна и воспитавшей меня матерью. Вдруг фрекен Бюе считает, будто мать не справилась со своей важнейшей задачей, материнской задачей. Отец уехал к какому-то адвокату, и это усугубляло страх: в отсутствие отца мать делалась беззащитной. Я чувствовала это и дрожала – и за мать, и за саму себя, а та все замедляла шаг по мере того, как мы приближались к школе, но опаздывать тоже было нельзя. У школьных ворот она остановилась, обернулась ко мне и спросила: ты ничего дурного не натворила? Мне казалось, что нет, однако полной уверенности не было. Порой про себя я ругала фрекен Бюе, но ведь об этом никто не знает? Я нерешительно помотала головой, и мы зашагали дальше, отыскали нужный кабинет, мать подняла задрапированную в рукав кардигана руку и постучалась. Фрекен Бюе пригласила нас войти, и мать открыла дверь. Фрекен Бюе сидела за кафедрой, перед нею стояли два стула, мы сели на них, и мать втянула голову в плечи. Фрекен Бюе заглянула в документы, мать посмотрела на руки. «Фру Хаук», – обратилась к ней фрекен Бюе, и мать подняла голову. Глаза у нее блестели, ей тогда было хорошо за двадцать. Фрекен Бюе сказала, что в математике мои успехи оставляют желать лучшего, мать кивнула и опустила голову. «Но зато она хорошо читает», – похвалила меня фрекен. И добавила, что у меня очень красивый почерк. Мать по-прежнему не поднимала головы. Фрекен Бюе достала мою пропись и открыла ее. Мать подняла взгляд. «А вот, посмотрите», – фрекен Бюе долистала до страницы, где я нарисовала каемочку, мать быстро взглянула на книгу, а потом на меня. «У Юханны талант к рисованию, – сказала фрекен Бюе, – директор хотел бы, чтобы она нарисовала школьное приглашение на Семнадцатое мая. Нарисуешь?» – с искренней гордостью обратилась ко мне фрекен. Я благоговейно кивнула. «Директор порадуется», – сказав это, фрекен Бюе поднялась и протянула матери руку. Мать пожала ее и кивнула, встреча закончилась, больше бояться было нечего. В коридоре мать выдохнула, наклонилась и, обняв меня, прошептала: «Я же говорила».


Что, интересно, она говорила и кому. Я от нее ни разу ничего не слышала – ни про красивый почерк, ни про каемочку, ни про Семнадцатое мая, но это не имело значения, домой возвращаться было легко. На площади Далс мы зашли в кондитерскую и съели по пирожному «Наполеон», мать два раза повторила про талант к рисованию и приглашение на Семнадцатое мая, я так радовалась. «Я же говорила». Я все ждала, когда она расскажет отцу, но того не было дома – он уехал в Лондон. Вечером, ложась спать, я поняла. Это отцу мать говорила про мой талант к рисованию, а отец с ней не соглашался. Я думала о том, как мать, разговаривая с отцом, хвалит меня, а отец не верит, хотя похвалы эти вполне заслуженные, и меня захлестывали чувства.


Когда это прекратилось, когда мать стала полностью принадлежать отцу?


Не знаю, сохранила ли мать до сих пор жизнерадостность, но думаю, сохранила, жизнерадостность была, по-моему, одним из ее основных качеств. Вероятно, ей удалось избавиться от мыслей о печалях и утратах, эту науку она в совершенстве освоила, еще когда я знала ее, если, конечно, мой образ матери не безнадежно устарел. Надеюсь, она сохранила жизнерадостность. С матерью, робкой, ребячливой, опасной в своей непредсказуемости, не бывало тяжело. Мать жила в мире легкости. Наверное, любить мать было несложно – тем, кто не приходился ей дочерью. С ней наверняка было легко общаться – другим, не мне, вот только с другими она общалась мало, в моем детстве внешний мир матери ограничивался домом, садом, семьей, магазином, но зато мать умела забавно пересказывать какие-нибудь сценки в магазине. Меня восхищала и раздражала материнская легкость, ее способность избавляться от неприятного, не вникать, сосредотачиваться на чем-то другом, на новом платье, carpe diem[1] – так это называется, просто формулировалось иначе. Наверное, эта способность была для матери спасением, и для отца тоже, и для меня, ведь в противном случае мать со всей ее кипучей энергией сделала бы мое детство совсем иным, возможно, усложнила бы его. Я не сбрасываю со счетов материнскую жизнерадостность, я отношусь к ней серьезно и надеюсь, что мать по-прежнему веселая и сильная. А вот Рут не понимает, насколько мать сильная, или не желает понимать, потому что если мать сильная, то сила самой Рут значит меньше. Или же мать не показывает Рут своей силы, ведь мать зависит от ее заботы, и они обе придумали, что общения со мной мать не выдержит.


Я представляю себе, как Рут звонит матери в дверь, мать открывает и ехидничает про Ригмур, отчего Рут смеется. Возможно, ходить в гости к матери весело. Однако я вполне допускаю, что ходить в гости к матери утомительно, потому что мать хоть и жизнерадостная, но часто себя жалела – наверняка и сейчас жалеет. Изредка, жалея саму себя, мать вдруг начинала смеяться над такой жалостью, и от этой самоиронии делалось легче. Эта мысль вызывает у меня умиление. Но я понимаю, что сейчас мать едва ли сохранила способность к самоиронии. Потому что она старая, нуждается в помощи и у нее не хватает сил на самоиронию или же потому что считает, будто я предала и опозорила ее? Впрочем, возможно, все как раз наоборот, возможно, характер у матери стал легче, оттого что она избавлена от общения со мной? Нет, вряд ли. Думаю, навещать мать так часто, как приходится Рут, утомительно, и, скорее всего, мать просит Рут остаться на подольше, хотя у той нет ни времени, ни желания, а когда Рут уходит, мать огорчается. Потому что, несмотря на свою жизнерадостность, а может, именно из-за нее, из-за непосредственности, которая часто идет рука об руку с жизнерадостностью, мать – в те времена, когда я ее знала, – имела свойство разочаровываться. Часто причиной разочарования становились окружающие, особенно я. Как правило, мать разочаровывало общение с другими людьми: встретившись с Ригмур или еще кем-нибудь, мать возвращалась домой, разочарованная их словами, однако воспринимала все легко и весело, надо же, какие люди глупые. Навестив Рут в общежитии, мать возвращалась домой, разочарованная друзьями Рут и ее парнем – вечно тот высовывается, всезнайка. Разочарование матери было заразительным. Возможно, Рут навещает мать с радостью, потому что ей забавно послушать, как мать разочарована Ригмур или мною, если, конечно, они вообще обо мне говорят, скорее нет. Но не исключено, что навещать мать ей тяжело, ведь когда Рут покидает ее, мать бывает разочарована, а рано или поздно Рут приходится ее покинуть, в душе матери хочется, чтобы Рут отказалась от жизни с всезнайкой – если верить справочнику, они с Рут поженились и по-прежнему остаются супругами – и стала жить с матерью, однако Рут не может и не желает. Как раз наоборот. Возможно, у Рут двойственное отношение к матери, я бы не удивилась, если так оно и есть, но сама Рут этой двойственности не ощущает, потому что они с матерью сейчас вдвоем. Возможно, Рут навещает мать из чувства долга, а возможно – такое тоже допустимо – Рут вообще не навещает ее. Может, Рут освободилась от нее, как и я в свое время? Нет, едва ли. В отличие от меня Рут никогда не относилась к матери двойственно, Рут хотела того же, чего хотели для нее мать с отцом, по крайней мере, так казалось, Рут не противилась, не уехала, была рядом, когда отец болел, когда он умер, была матери опорой в ее скорби. Впрочем, это не означает, что у Рут нет своих причин отдалиться, откуда мне знать, как развивались между ними отношения после смерти отца, да и до нее тоже? Но если моя сестра лелеяла надежду освободиться от матери, мой отъезд усложнил эту задачу. В этом случае мать осталась бы совсем одна. Вместо этого Рут, осознанно или неосознанно, выбрала осудить меня и мою свободу, из солидарности с матерью признала меня предательницей, приняла сторону матери, вступила с ней в союз, иного выхода у нее не имелось.


Я прихожу к выводу, что Рут не порвала с матерью, мать и Рут держатся друг за дружку, они близки, потому что если бы Рут порвала с ней, мать ответила бы на мой звонок.


О повседневной жизни матери я ничего не знаю. Мне известен ее адрес, но я не представляю себе комнат, в которых она обитает. До смерти отца я представляла себе и мать, и отца в их доме, потому что я сама в нем жила, и, переехав в купленную отцом квартиру неподалеку от университета, я, как и полагается студентам, часто навещала родителей. Я ужинала у них по воскресеньям и Рождество тоже отмечала у них, где же еще. Торлейфа я тоже приводила домой, потому что они с отцом отлично поладили и Торлейф советовался с ним по всяким юридическим вопросам. Мне легко было представить себе их там, хоть я этого и не делала, нарочно я никогда не старалась представить, как они сидят перед телевизором в гостиной или лежат в гамаке на террасе. Однако вспоминая вдруг отца с матерью, я и комнаты вспоминала, словно своеобразный контекст. Сейчас мне сложнее представить себе мать. И сейчас я часто пытаюсь ее вспомнить. Наверное, это потому что я живу в родном городе. Когда я набираю в справочнике ее имя, на экране появляется фотография красного кирпичного здания, судя по всему, выстроенного в начале прошлого века, а больше я ничего не знаю. Что именно мать видит из окон. Теперь она живет одна. Наверное. Точно я не знаю. Возможно, у матери появился новый приятель, с пожилыми людьми такое иногда случается, да нет, вряд ли мать завела себе приятеля, хотя почему нет? Она не из таких. Каких – таких? Но особенно вот почему: заведи мать дружка – и я бы не значила для нее столько, чтобы проявлять принципиальность и сбрасывать звонок. Бескомпромиссность матери и Рут, их жесткость по отношению ко мне – они так стремятся продемонстрировать мне это, а значит, все, что я думаю и чувствую, для них что-то да значит. Хотя возможно, я преувеличиваю собственную значимость, возможно, мать не отвечает на мои звонки из равнодушия – я уже несколько раз ей звонила. Нет, будь она равнодушной – ответила бы, хотя бы из любопытства. Ее принципиальность, скорее всего, отягощена ожесточенностью, может, даже ненавистью, какую питаешь лишь к тому, кто для тебя имеет какое-то значение, кто занимает в твоей жизни то или иное место. Вряд ли у матери новый приятель, для нее теперь важнее Рут и семья Рут. У Рут четверо детей, мне Мина рассказала. Мне Рут ни слова не написала о своих детях, малышка Рут писала мне лишь о матери с отцом, и, видимо, писала она это по их желанию. Со временем Рут и ее семья заполняли все больше пространства в материнской жизни, мое отсутствие ощущалось все слабее, к счастью для всех. Мне кажется, что окружающий мир мать в настоящий момент не интересует. Так оно было, когда я ее знала, впрочем, с тех пор могло много чего произойти, хотя нет, мать поглощена собственным крохотным мирком, да и кто из нас ведет себя иначе. Как, интересно, мать выглядит? На тридцать лет старше, чем в прошлую нашу встречу, когда же это было? Весной 1990-го, на Пасху в Ронданских горах? Вероятнее всего, да, но воспоминаний никаких не всплывает, может, я уже тогда душой попрощалась с ними? Рут с Редаром поженились годом ранее, я запомнила, как была одета на их венчании, в церкви, и где проходил торжественный ужин, однако ни отца, ни матери не помню. Запах материнских духов память воссоздает, она много лет ими пользовалась, я все собиралась зайти в парфюмерный магазин и понюхать их, но не помню ни названия, ни как выглядит флакон. В памяти осталась ее чуть торопливая походка, ее фигура и руки в кольцах, все эти годы одних и тех же, по крайней мере, когда я ее знала. Рут в любой момент способна представить себе мать такой, какая она сейчас, Рут известно, по-прежнему мать носит на правой руке тот крупный перстень из желтого золота с красным камушком. Для меня мать исчезла, сделалась чужой страной, она принадлежит мифической эпохе, я, в отличие от Рут, не вижу ее в теле, для которого начался обратный отсчет.


Как я поступила бы, узнай, что мать умерла или смертельно больна? Если моя сестра позвонит и скажет: мать умерла. Или: мать смертельно больна. Но сестра не станет звонить, для меня у нее нет слов. Она решила никогда больше со мной не говорить, а сестра из тех, кто от принятого решения не отступает. Если ей нужно будет что-то мне передать, она попросит кого-нибудь – адвоката, семейного юриста. Как мать отнесется к известию о том, что она смертельно больна, она, всегда такая внимательная к внешним ритуалам? Какие образы и воспоминания станут мучить ее? Мать, укрытая одеялом, узнавшая, что это последнее ее действие, что скоро все поглотит тьма, rage, rage against the dying of the light [2], я прекрасно представляю себе ее ярость, как она возражает, жизнью она не насытилась, do not go gentle into that good night [3], и я вижу, что именно в такой момент проявляется ее жизненная сила, готовясь исчезнуть, она набирается мощи. Чтобы опередить ее, я представляю себе ее смерть, потому что не хочу становиться ее частью, потому что мать не хочет, чтобы я присутствовала там. Меня не позовут, и если даже кто-то и предложит меня пригласить, мать откажется, rage, rage against, потому что я для нее – оставленная в прошлом неприятность. И если у нее появляется воспоминание обо мне или желание меня увидеть, она умолчит об этом, ради Рут. Если же мать, несмотря ни на что, наберется сил и выскажет такое желание, Рут сделает все возможное, чтобы оно не осуществилось, ведь во мне она не уверена. Вся ситуация, и так болезненная, станет совсем непредсказуемой, а закончится ужасно. Мое присутствие выведет мать из себя, а Рут не желает, чтобы мать умирала расстроенной, подобной смерти никому не пожелаешь.


Обе они на таком расстоянии от меня, что я не в состоянии их видеть, и вместо этого я помещаю туда, где, по моему мнению, они находятся, двух призраков, это оно, Жуткое.


Что, если я поеду к дому номер двадцать два по улице Арне Брюнс гате и позвоню в дверь?

При мысли об этом я прихожу в ужас.

Друг для друга мы стали фру Бенсен.


Недавно в парикмахерской меня посадили возле пожилой женщины. Парикмахер накручивала ей волосы, а женщина громко с ней разговаривала. Вспоминаю, как мать возвращалась из парикмахерской, с замысловатой прической из длинных медно-рыжих волос она шагала по улице Трасоппвейен, была суббота, к ужину мы ждали отцовских коллег с супругами, мать была невероятно красивая и неприступно бледная, с крохотными веснушками на носу, будто коричная крошка на капучино. Пожилая женщина в соседнем кресле тоже, возможно, когда-то была бледной, сейчас же ее кожа погрубела и покрылась печеночными пятнами, волосы сделались жидкими, завивать почти нечего, я подумала, жаль, если с кожей и волосами матери произошло то же самое. Старушка сетовала на опавшие листья, из-за которых тротуары скользкие, и боялась упасть и сломать шейку бедра. Если сломаешь шейку бедра, дело швах, – сказала она, – перелом шейки бедра очень часто – начало пути к смерти. Большинству из нас хочется пожить подольше. Вдруг мать сломала шейку бедра? Старушка сказала, что родилась в Фредрикстаде. Отец работал кузнецом в механических мастерских, это было в те времена, когда дым с фабрик опускался в холодные зимние дни так низко, что соседского дома не видно было. Немудреный мобильник, лежащий на столе перед старушкой, зазвонил, она испуганно уставилась на дисплей, будто звонил кто-то важный. «Да», – сказала старушка. И добавила, что она все помнит. «Я все помню», – проговорила она в три раза медленнее, но словно сомневаясь, что и впрямь все помнит. С обеспокоенной миной она отложила телефон и сказала, что это дочь звонит. «Как замечательно, что ваша дочь о вас тревожится», – сказала парикмахер. «Может, и так», – согласилась старушка, и обе замолчали. «В Фредрикстаде, – снова начала она, а парикмахер внимательно слушала, этому их учат в парикмахерском училище, – в Фредрикстаде, когда я была маленькой, по утрам на фабрике гудел гудок, и рабочие спешили к воротам. Хозяйки готовили еду для мужей и детей, нас было семеро. Мать умудрялась приготовить еду на семерых, и одежда у всех была чистая, хотя отец и зарабатывал довольно скудно. Мать была такая мастерица придумывать еду – у нее всегда было для нас припасено что-нибудь вкусненькое». Новому собеседнику старушка рассказывала это радостно, ведь, возможно, кому-то будет интересно послушать про ее детство в Фредрикстаде – насколько я поняла, дочь утратила всякий интерес, она уже много раз выслушивала про еду, порой мать совала им с собой кусочек сахара, это было в те времена, когда никто не знал, что сахар вреден для зубов. «Мать была необыкновенным человеком», – сказала старушка. Интересно, мать тоже теперь говорит так, как присуще всем старикам, – они не придумывают фразы, а повторяют придуманные давным-давно. В таком случае речь матери претерпела немалые изменения. Раньше мать говорила чуть сбивчиво и торопливо, будто нервничая, будто ее что-то донимает. Жизнерадостная с виду, но на самом деле полная тревог? Впрочем, возможно, она сейчас говорит совсем иначе, медленно, с запинкой, стыдясь собственной неспешности, думать об этом больно, жаль стариков.


Ходит ли мать в парикмахерскую? Да. Мать следила за собой, в этом смысле она вряд ли изменилась, печально, если мать себя запустила, но моя сестра наверняка позаботится, чтобы этого не произошло. Если мать сама не записывается в парикмахерскую, ее записывает Рут. Мне сложно представить, что тело и речь матери сделались такими же медлительными, как у старушки в соседнем кресле, однако Мина – а она работает со стариками – говорит, что после восьмидесяти пяти даже самые бодрые меняются. Кажется, матери того и гляди исполнится восемьдесят пять, может, прямо сегодня? Вероятнее всего, мать посещает одного и того же парикмахера, записывается к своему постоянному мастеру, старики не любят изменений, я и сама хожу к одному и тому же парикмахеру, но это потому, что я недавно приехала и других знакомств у меня нет. Своему мастеру я не рассказывала, что уже тридцать лет не видела собственной матери, несмотря на то что она живет в том же городе. О подобных вещах рассказывать не принято. Подобное быстро не объяснишь. О чем мать разговаривает со своим парикмахером? О детстве в Хамаре? Уж точно не обо мне. Меня словно и не существует. Что мать отвечает, когда ее спрашивают о детях и внуках – пожилым клиентам парикмахеры порой задают такие вопросы, этому их учат в парикмахерском училище. Но вероятно, им также объясняют, что семья – тема скользкая, часто печальная, сложная и неприятная, поэтому тут надо с осторожностью. Ходить к парикмахеру – дело приятное, клиент платит и за проявление заботы, мастер завязывает с клиентами что-то наподобие дружбы, и отношение парикмахера не сравнить с тем, что бывает у врача, потому что у врача тебе скорее страшно или тревожно. Парикмахер кладет руки на плечи своей пожилой клиентке и ловит в зеркале ее взгляд. «Ну, вот мы и постриглись».

На страницу:
2 из 3