Полная версия
Белая Согра
– Дак у нас тут одна Манефа, тёть Толь. Манефа Феофанна.
– Манефа Феофанна! – фыркает брат и начинает ржать. Жу смотрит на него скептически. Хочется сказать ему, что он дурак, но Жу держится. При чужих с братом разговаривать не стоит. При своих, впрочем, тоже.
– Манефа – это кто? – спрашивает Жу.
– Манефа Феофанна, живёт, да, – говорит старуха. – За рецкой. На горушке.
– Но, – согласно кивает Ленка, тянет так странно, не то «но», не то «ну». Но слышно всё-таки «но». – За речкой, на горе, как пойдёшь. А тебе чего к ей?
– Так я…
– Из города он, говорит, – перебивает Жу старуха. Как будто это что-то может Ленке объяснить.
– Из города-то просто так не поедут, вот я и спрашиваю, чего надо, можот, я могу?
– Дак к тебе ж ездят. И из города, и всяко.
– Но, ездят, – соглашается Ленка, и в голосе её слышится не то гордость, не то ревность. – Так а у Манефы чего?
– Да я же просто, мне сказали… – бормочет Жу, чувствуя, что начинает путаться. В голове совсем шумит от скорострельной Ленкиной речи и чудного их говора. Брат не вмешивается. Жу начинает злиться. Лучше бы вмешался, а то всегда так. Толку с тебя.
– А то смотри, если надо чего, урок там снять или пошептать, на хлеб ли, на воду, на молоко – это можно и ко мне, я всё делаю, – тараторит тем временем Ленка, и Жу не успевает даже сообразить – какой урок? Кому чего снять? – А сама-от сглазить не могу, это не проси, вон, у меня глаз, вишь! – зелёный, а глазливый у кого чёрные, чёрные глаза, знашь? – Она тычет себе в глаза и ширит их, оттягивая веко, позволяя Жу убедиться, что глаза не чёрные. Правда, и не зелёные, а так, непонятно какие. Но не чёрные – точно.
Нет, бежать, бежать отсюда!
– Дак можот ему не от призору, Лен? – говорит старуха.
– Не от призору? – удивляется Ленка. – А чего тогда?
– Я не знай. Но Манефа-то знаюшша, Люська передала ей, говорят.
– Люська не ей, Люська мне передала! – говорит Ленка, и видно, что её это задело.
– Цего-то тебе, а цего-то ей, – гнёт своё бабка.
– Да чего ей? Я же говорю: она не взяла, не взяла она, все знают, что не взяла!
– Знаете, я пойду, – говорит Жу и пятится к двери. – Мне надо найти Манефу, вы извините, я случайно…
– А, дак пропало, можот, цего? – вдруг осеняет Ленку. – Пропало – это да, это к ей.
– Цего? – переспрашивает старуха, не расслышав.
– Травина, говорю, у тёти Маруси есь! – кричит Ленка. – Мы сами у ей брали! У нас потерялси – помнишь, тёть Толь? – потерялси этот… Как его… самовар не самовар… Бочечка така, тушёнку делать.
– А, – тянет старуха. – Но.
– Скотина-то когда была, тушёнку сами делали, – говорит Ленка, оборачиваясь к Жу. – Бочечка была така, там включишь тен, и банки ставили с мясом. Поставишь часа на два, и тушёнка мясная получится у тя своя, в стеклянных банках. В обшем, дали мы людям. А потом эту женщину я встретила, говорю: «А где, интересно, самовар-то? Неси самовар-от, давно унесла ведь». А она говорит: «А кто-то унёс, нету его». Вот я и пошла к тёть Марусе. К Манефе Феофанне. Пришла и сказала, что вот, у меня уташили. Она говорит: «Хорошо. Сделаем». И она мне дала травину: «Положи там, где была эта бочечка». Я говорю: «Я туда не положу, там обший колидор, вдруг кто-нибудь уташит, я потом… мне с тобой как рассчитываться-то?» Я положила, где мы в сарае раньше хранили эту вот… И обратно нам принесли! Принесли, вернули! Принесли, принесли, – твердит Ленка, как будто боится, что Жу не поверит. А Жу и не знает, верить или не верить, потому что не понимает ничего – какая бочечка, что и куда принесли…
Но спрашивает не это. Спрашивает почему-то другое, что меньше всего волнует в этот момент:
– Что за травина?
– Ворачивает, да, – кивает головой бабка, не слыша Жу. – Ворачивает усё, что украли.
– Да. Да-да-да-да-да, – тараторит Ленка, мелко кивая головой.
Чего да-то? Жу начинает злиться. А они как будто не слышат и слушать не хотят.
– Так что за травина? – переспрашивает громче.
– Да така проста травина, как дудка, – говорит Ленка и показывает руками с полметра. И ширит глаза. – И там полое место. А уж там чего дак, не знай – нельзя же разворачивать, то есть если развернёшь, уже больше никому не поможет.
– Разворачивать? Что разворачивать?
– Травину разворачивать нельзя, – объясняет Ленка. – Она завёрнута в марлю, да эту марлю открывать нельзя. Вот она, тёть Маруся, знает свою травину, а нам уж если она даёт, шоб эту тряпочку мы не открывали.
– И правда, чего не понятного: травина в тряпочке, открывать нельзя… – Брат разводит руками. Жу потихоньку показывает ему кулак.
– Это всё люди такие… знаюшие, – бормочет старуха. – Знаюшие, но.
– Есть ведь, знашь, кто на хорошее, а кто на дурное, – продолжает тем временем Ленка, обращаясь к Жу. – Вот кто призор снимает, а кто – ставит, – поясняет ситуацию. Ну, думает, что поясняет. Жу кивает. Не понимает, а скорее из вежливости. – Тебя-то зачем послали? Ты если что… ты ко мне… я ж тожо того… Но всё на добро, всё на добро, я на худо ни-ни, я не умею, не знаю, ни, тьфу-тьфу-тьфу. – Она быстро сплёвывает через левое плечо.
– Да нет же. Вы меня не поняли. Меня прислали. К Мане… Ну, короче, просто. Жить.
– Жить? – изумляется Ленка.
– Жить? – включается и старуха.
– Ну да. Марина – она… ну, я не знаю, кто она Манефе Феофа… но кто-то… в общем, типа… племянница? Внучка? Троюродная… А я…
– А ты тожо родня? – выдаёт Ленка, и глаза её становятся как будто ещё больше. И не только удивление – страх в них. Или это Жу кажется.
– Нет-нет! Ну, в смысле, не совсем так, чтобы… но в общем…
Уходим, – брат кивает на дверь. Прямо сейчас. Да Жу это и без него понимает.
– Да, мне пора. – Жу пятится к выходу. – Мне же ещё дом искать… Манефы Феоктистовны… А вечер… скоро…
– Феофанны, Феофанны. Идём, покажу, куда ты, дожжь вон какой, ух, погода сей год!
Жу бросает взгляд за окно – а там и правда потемнело и полило плотно, без просвета. Но что делать – выходит и на ощупь спускается по ступенькам, а Ленка, не переставая тараторить, выходит тоже, машет в сторону реки, объясняет, куда идти, где искать, а сама не сходит с крыльца, не суется под дождь, так и стоит, пока Жу не ныряет с последней ступеньки, как в реку, – и тогда голос Ленки гаснет, исчезает за толщей воды.
– Фух. Я уж думал, ты не уйдёшь оттуда никогда, – говорит брат. – Так и будешь там жить.
– Не дай бог, – бормочет Жу, втягивая голову в плечи.
– Погоди ещё, – усмехается брат. – Думаешь, там лучше будет?
Жу не отвечает и не оборачивается на него. Натягивает на голову шапку и поворачивает нашивкой назад, чтоб их никто не увидел.
Дом на горушке
Так их никто и не видел до самой горы, на которую махала Ленка, на которой дом за весёлым жёлтым забором, в котором калитки нет, а забор просто вдруг кончается, и к дому ведёт дорожка, выложенная древесными спилами, круглые такие, друг подле друга деревянные чурочки, а сам дом большой, но весь не разглядеть – прячется за кустами, которые поросли вокруг. Сирень.
Так их никто и не видел, и они сами никого не видели сквозь дождь, ни человека, ни животного, и только в последний момент, уже перед самым крыльцом – вдруг взрывается у ног воздух и заходится злобным лаем.
Жу отпрыгивает с дорожки, чувствуя, как ломает какие-то ветки, а сбоку рвётся, оглушительно лая, большой грязно-белый пёс, клыки торчат из оскаленной морды. Цепь через весь двор, конура – у забора. Умная скотина, подпустил к самому дому. Не сбежишь теперь – стоит на дорожке.
– Тихо. Тихо-тихо, – шепчет Жу еле слышно. Пёс не слышит за собственным лаем. Жу чувствует, как внутри всё обрывается с каждым его громогласным «бау!». Страх душит.
– Ну, ты чего! Крикни на него! Пусть заткнётся! Ничего он тебе не сделает, он же на цепи!
Брат раздаёт советы. Хорошо ему! Нет, Жу не дышит и не шевелится. Собака рычит, прыгает и целится в ноги. Если цепь оборвётся, сожрёт.
– Ну, ты ничего не можешь сделать, чтобы себя защитить?! – Брат уже в отчаяньи, а Жу даже ответить ему не в состояние – как вдруг дверь грохочет, и из дома слышится окрик:
– Но, шали!
Дверь распахивается, но человека за нею ещё не видно, одна белая, полная, мягкая рука, а человек ещё стоит в темноте, щурится на свет, высматривая, есть ли тут кто-то.
Их глаза встречаются – человека и Жу. Белое, одутловатое лицо, в темноте за дверью маячит такое же большое и белое, как облако, тело.
Манефа. Манефа Феофановна. Жу понимает это сразу, только видит.
– А, приехала! – говорит та уже с другой интонацией и даже другим как будто голосом. – А чего Колька не подудел-то? Я б вышла, эт самое. Да заходи, заходи. Э, хорош брехать-то! Жучка, фу! – кричит Манефа на собаку, но не спускаясь со ступеньки, не выходя под дождь. На ней – большое платье, кофта, мягкие тапочки. Не хочется ей под дождь. Собака, видя хозяйку, давится лаем, повизгивает, виляет хвостом и задом – но стоит Жу мелькнуть из-за дородного тела, как снова звенит под дождём озлобленный лай. – Да заходи, – кивает Манефа. – Не угомонитси а то. Хорош, охранник!
Жу юркает за дверь – лай сразу обрывается, только цепь звенит, собака прыгает, требуя плату. За дверью – три ступеньки наверх, деревянные, крашенные коричневой краской – и длинный коридор. Домотканые половички на полу. Что-то висит по стенам, что-то стоит у стены – Жу не соображает пока ничего. Только чувствует тепло. Кажется, сейчас от одежды пар пойдёт. Стаскивает с ног насквозь мокрые кеды. Пол в доме холодный.
– Приехала, а я жду, жду – нету. Куда, говорю, делась-то, это самое? Давно бы уже приехать.
Хозяйка закрывает за собой дверь и поднимается по ступенькам, опираясь рукой о стену. Ноги у неё слоновьи, переставляет она их грузно, переваливаясь всей тяжестью с одной на другую. Даже смотреть на неё тяжело.
– Что, пу́стом приехала?
– Как? – Жу вскидывает глаза. Опять встречаются взглядом, и снова странное, пронзительное чувство – как будто она внутрь заглядывает, и всё видит. И брата тоже. Жу неприятно от этого. Стягивает с головы красную шапку. Волосы распадаются по плечам, хозяйка как будто еле заметно кивает – и входит в другую дверь, справа от ступеней:
– Пустом, говорю, вещей совсем нету, самое это, – доносится оттуда.
Жу смотрит на брата, тот пожимает плечами.
– Да мне не надо ничего.
– Эко, не надо! На всё лето ведь. Ладно, что-нибудь найдём, шобол какой-нибудь, как холодно станет. – Хозяйка смеётся. Слышно, как кто-то в доме смеётся с ней тоже. – Заходи, где ты там?
Жу кивает. Сейчас зайдёт. Никуда не денется. Хотя не хочется. Из-за раскрытой двери шпарит свет, а здесь, в коридоре, полумрак и запахи незнакомые. Не такие, как в первом доме, хотя что-то общее есть, но мягче, приятней. И сухой травой ещё пахнет, а это знакомо. И что-то висит по стенам, непонятные штуки неизвестного предназначения, при взгляде на них вертятся в голове какие-то коромысла, повойники да рукомойники – всё, что давно провалилось в небытие, одни слова остались, а тут вот оно, пожалуйста, – живёт себе и не знает, что время их вышло.
Хотя не факт, что вышло.
– Потеряласи? – Хозяйка выглядывает из-за двери, закрывая собой бьющий оттуда свет.
– Иду, – отзывается Жу и быстро поднимается по ступеням.
С потёмок глаза щиплет, а вокруг тикают ходики.
Это первое, что Жу понимает: тикают, громко, с пришёптыванием, раскачивая маятник и перемещая шестерёнки. Значит, время всё-таки здесь есть, другой вопрос – какое это время, и то ли это самое, в котором живёт Жу.
Глаза привыкают к свету, и проявляется комната, длинная, она упирается в стол и окно, слева от стола – трюмо, или как называется этот шкаф со стеклянными дверцами, как был у прошлой старухи? Печкин бок у входа. Жу даже гладит его – тёплый, шершавый на ощупь. Жу хлюпает носом.
– Замёрзла? – Хозяйка выходит из-за занавески, которая висит от бока печки до другой стены – там, наверное, ещё комната. Роняет под ноги Жу тапки. – Обуй-ка вот. Да к столу иди, чай пить с дороги.
И снова уходит за печь.
Жу смотрит на тапки – большущие, чёрные шлёпки с китайского рынка. У них дома таких даже для гостей нет. Жу смотрит на свои носки, на них лисы, на каждом носке – разные. Они бегают там. Прячутся от тапок.
Жу отодвигает тапки к стене и проходит к столу.
За столом сидит другая женщина, поменьше хозяйки. Она пьёт чай из блюдечка и не оборачивается на Жу. Ещё один стул стоит у окна, спиной к нему, на столе початая чашка чаю и обглодыш конфетки. Третий стул на углу. Жу садится на самый краешек, рюкзак жмётся к ногам, лисы прячутся за него. Жу кивает женщине. Та не обращает внимания, сосредоточенно дует на блюдечко. У неё миловидное лицо, мелкие черты, даже морщины мелкие, как будто их рисовали простым карандашом.
– Ты с конфетами пьёшь? Печенье вот. На-ко, не стесняйси.
Хозяйка говорит громко, одышливо. И тоже окает. Стоит посреди кухни, занимая всё пространство, так что ей труда не составляет взять с полки на стене чашку, а с тумбочки – электрический чайник.
Чашечка, тоненькая, фарфоровая, широкая, как раскрытый цветок, и с цветочком же на боку, красный шиповник нарисовывается перед Жу.
– Чайку клади, – кивает хозяйка, и Жу достает из коробки пакетик какой-то бурды, какой-то «Принцессы Нури», которую у них дома на порог бы не пустили, папа любит только настоящий индийский, какой-нибудь дарджелинг или ассам, крепкий, чтобы в прозрачном чайничке светился, как рубин, и пить, не разбавляя… Сверху в чашку бухает крутой кипяток. Пушистый пар поднимается Жу в лицо. Ладно, Нури так Нури. – Блюдецко вот, – говорит хозяйка и ставит рядом с чашкой такое же тоненькое, как будто не из здешних мест блюдечко.
А потом снова куда-то уходит.
Тикают ходики. Женщина рядом с Жу шумно хлебает, молчит. Перекладывает во рту конфету и снова хлебает. Жу никогда не пьёт из блюдечек, даже не знает, что с ним делать. Кидает взгляд на брата – он пожимает плечами. Take it easy, – говорит его взгляд.
– Ну, что, познакомимси, это самое? – говорит хозяйка, садясь под окно и отдуваясь. – Это Мария Семёновна. А это Женя. Мужа Маринкиного дочь. А я Манефа Феофановна, можно тётя Маруся.
Он не муж, – хочет сказать Жу, но вместо этого только тупится в скатерть. Слова все застряли в горле. Хозяйка так просто всё объяснила, что от этой простоты кисло во рту. Мужа Маринкиного дочь. Вот кто Жу.
– Доць? – заговорила вдруг Мария Семеновна, как будто у неё голос прорезался. – А я-то думаю: какой такой молоденький ма́льцок! – Оборачивается на Жу и смотрит сердобольно, кивая головой. – А цего худа-то така? Иль не ешь ницо?
– Вот откормить и прислали! – смеётся хозяйка, и у неё колышется гигантское тело. Мария Семеновна тоже хихикает, а Жу с братом глядят на них испуганно.
Особенно Жу.
– Радуйся, Маруська, тебе Бог послал внуцку на старости лет, – продолжает смеяться Мария Семёновна. – Да сразу большу, чтоб не петаться[1].
– И то! – кивает хозяйка. – Нанянькались в своё время, не до того уже. Так ты чай-то пей, пей, чего нас, старух, слушашь, наслушаишьси ошшо. Вот тут конфеты, пряники, бери, ешь.
Пс, – шипит брат. Пс! И кивает на рюкзак у ног. Лисы несмело выглядывают, поводят носами.
– У меня тоже есть, – говорит Жу и достаёт из рюкзка клубничный рулет в прозрачной коробке из пекарни у их дома, недавно открылась, там кофе вкуснейший и заварные пирожные, а ещё печенье песочное, свежее, рассыпчатое, и тирамису, а бисквитов они даже не пробовали, не успели, этот первый купили, – и то сюда, гостинец послать, на всё лето едешь же, нельзя с пустыми руками.
И вот отдать сейчас, оторвать от себя кусок дома, чтобы уже не болело, всё равно всю дорогу сюда казалось, что не увидит его больше никогда.
– А-ба! Да ты что! Вот это Мариша! Знат, чем старух уважить. Маша, нож! А-ба! А-ба! – наперебой причитают старухи, и рулет уже открыт и порезан, и чайник кипит заново, и свежие пакетики падают в чашки – а Жу только вспоминает о своей, где чай стал совсем деревянного цвета, а значит, и такого же вкуса. С белесой плёночкой поверх.
– А чего долго-то так, эт самое? – спрашивает Манефа, обсасывая пустыми деснами кусочек бисквита. Он тает у нее во рту. Хороший бисквит. Жу сглатывает.
– Да так… водитель высадил не там, – говорит и отпивает из чашки. Чай падает в желудок, как камень. Судорога прокатывается по пищеводу.
– Блуданула? – догадывается Мария Семёновна. Жу хочет ответить, но не может. Морщится от горечи во рту.
– Да деревня-то маленька, спроси любого, объяснят, самое это, – говорит Манефа. Кажется, они ничего не замечают.
– Я… ска… да… – Жу хрипит и кивает. Брат хочет стукнуть по спине. Жу делает большие глаза – отходит. – Я в доме одном… Там живёт такая… тётя Толя.
– Толя? Евстолья, – догадывается Мария Семёновна.
– А, Евстолья-то Капитоновна. Но, – кивает хозяйка. – И чего? Она не сказала тебе?
– Сказала. И там ещё такая была… Елена. Она говорит быстро так.
– Ленка-то Быкова! – отмахивается Манефа. – Эта уболтат кого хошь.
– Сорока – сорока и ись, – кивает Мария Семёновна. – Не говорила она про Маруську-то нашу? – и всматривается в Жу с прищуром.
– Про Марусю? – теряется Жу и глядит на неё в упор. Почему она о себе в третьем лице?
– Про Манефу-то Феофанну, – поясняет Мария Семёновна.
– Говорила, – кивает Жу и смущается. Потому что кажется сейчас, что говорили что-то нехорошее.
– Ленка может, она така. А цего говорила? – продолжает наседать Мария Семёновна, хитро щуря все свои тонкие морщинки у глаз. Манефа крякает и хлебает чай, вроде бы ей всё равно.
– Да я не помню уже, – тянет Жу. – Говорила, что она вроде как чего-то знает, что ли.
– Знает? – Лицо Манефы вдруг становится красным от возмущения. – Да чего я знаю-то, самое это!
Маруся начинает мелко подхихикивать.
– А ошшо чего говорила Ленка-то? – спрашивает елейным голосом. И избавиться от неё не выйдёт. И врать Жу не умеет.
– Да не помню я, правда. Про какую-то травину, типа, она брала… чего-то такое.
Манефа алеет от возмущения и начинает кудахтать. Кудахтать и колыхаться. А Мария продолжает хихикать, глядя на неё.
– Да чё травина, чего – травина? – говорит Манефа. – Нету у меня, давно уже нету! И не знаю я ницего, ницего я не знай!
– Дак ты ведь, девонька, многим давала травину ту, – сладенько тянет Мария Семёновна.
– Многим давала, да, – кивает Манефа, и красное лицо её праведно и гневно. – Многим. Так и что, самое это?
– Так ведь слова говорила, чтобы сработало-то.
– Чего я говорила?! Ничего я…
– Знашь чего-то ведь, значит. Ленка – она в этом понимат.
– Чего знашь-то?! Чего… Я, само это, травину давала, а сама не ложила! Это кто ложит, тот знат. А я её давала, а сама брала, вон, в Палкино. Мене-то давали, она уж в бумаге завёрнута была, я её даже не видала.
– Да что за травина-то? – спрашивает Жу, потому что появляется неприятное чувство, что говорят при тебе на чужом языке, хотя, кажется, слова все понимаешь.
– Сейчас она расскажет, – кивает Маруся на Манефу и меленько хихикает. – Сейчас, сейчас.
А Манефа и правда уже рассказывает:
– Я потеряла деньги, вот, в магазине, триста рублей, работала тогда в магазине. Положила вот так, в яшик, на обед ушла, а прихожу – нету денег! Всё, нету! Я всё обыскала, везде посмотрела – нету. Ну, мне сказали, что надо травину поло́жить. Съездила до Палкино, привезла эту травину, но я ложить-то не умею. Я эту, Ульяну Александровну попросила, – рушит она вдруг на голову Маруси. Та уже тоже красная, но от смеха, хихикает, как весёлая помидорка, только отмахивается от неё – говори не говори, всё одно. От этого смеха Манефа больше расходится и кипятится. – Она мене, Ульяна Александровна, и поло́жила эту травину! Она это… там… в магазине есь склад, так вот у склада на верёвочку привязала. И вот эта травина там была, да только так ничего мы и не нашли, никаких денег, ничего, вот, и значит, это…
– А почто она не подействовала, эта травина-то? – закидывает удочку Мария Семёновна.
Жу переводит глаза с одной на другую. Что-то происходит меж двух старух, чего Жу не понимает. Но явно что-то трагическое. Или комическое. Жу не понимает даже этого.
Брат потешается в сторонке. Значит, скорее комическое, решает Жу, глядя на него.
– Она потом подействовала, когда уже магазин перевозили! – гремит хозяйка, и Маруся хохочет в голос, машет ручками – ой, ой, не смешите меня. – Да! – продолжает Манефа. – Это уже столько времени прошло. Когда перевозить стали эти… прилавки, дак вот я же в прилавки пихала деньги-то. А пришла после обеда, надо было разменять, а у меня не хватат в кассе денег. Никак не могла найти этих денег, вот. Дак ревизию сделали, что у меня деньги потерялись. И, знашь, что… у меня недостачу высчитали, как сама потеряла.
– Да, кто тебе поверит, – кивает Мария Семёновна, вытирая слёзки тыльной стороной ладони.
– А потом стали перевозить эти, прилавки, и грузили на машину – и нашли деньги! – оборачивается Манефа к Жу и чуть не хватает за руку, смотрит в глаза страстно, как о чём-то очень важном говорит. – Я не работала уже. А тада смена была, пятидесятки менялись. Дак тут эта продавец, Нина, и говорит: «Это мои, мои деньги». Сосчитали – триста рублей, а посмотрели: пятидесятки старые. А Ольга Шестакова была, техничка, она со мной работала ошшо. Вот она и говорит: «Ой, это Маруськины деньги!» Да. А вот что я эту травину взяла, я ничего о ней не знаю. Она в газеты, несколько слоёв была завёрнута. И раскрывать нельзя. Это в Палкино, там на озере брали, какой-то день, один день в году бывает, в какой ходят за этой травиной. Там учительница одна была, Лидия Ивановна, дак ейный муж ходил было, рвал. А мне Ульяна Александровна клала, – говорит с нажимом, оборачиваясь опять на Марусю.
– Дак она кады клала, шептала какие-то слова? – не успокаивается та.
– Но, она же… она долго там стояла, и чё она там кудесила, я не знай.
– А ты будто не слыхала?
– Не слыхала я и не слушала! – отрезает хозяйка. – Она одна там стояла и чё там кудесила, я не знай! – повторяет возмущённо. И видно уже – дуется не на шутку. Отворачивается, обиженно хмурит редкие бровки. Мария Семёновна, ничуть не смущаясь её обиды, продолжает хихикать. Жу переводит глаза с одной на другую.
– Ленке – я знаю, – говорит потом хозяйка, как бы немного отходя. – Ленке Люська передала знатьё-то. А про меня теперь талдычит. Ко мне тожо ходят всяки: Маруся, сделай то, да сделай другое. А я не знай ничего, я и не ходила к ей перед смертью. Ленка ходила, вот она и передала всё Ленке – Люська!
– Да к Люське вся деревня ходила, кому не лень. Она много кого пользовала, – кивает Мария Семёновна, облизывая ложечку после бисквита. Вкусно облизывает. Жу сглатывает опять.
– Но, все ходили. А как она умирала плохо! Сколько лежала-то. Она умирала, по телефону всё мне звонила: «Приди ты ко мне, Маруська, приди».
– Так вот приняла бы знатьё-то то, дак гляди, нонь по деревне бегала бы вместо Ленки, – смеётся Мария Семёновна.
Хозяйка не слушает её, продолжает для Жу:
– А я говорю: «Нет, не поду». Меня уж потом Ольга наша: «Да сходи ты, хоть ненадолочко, тёть Марусь, сходи». Я говорю: «Не поду! Не поду».
– Дак она передать тебе хотела, – кивает Мария Семёновна как о деле обыкновенном и понятном. – Говорят ведь, что им нужно передать от себя это всё, а то не помрут.
– Да, – кивает хозяйка Маруся, хотя она не Маруся, а Манефа. – А мне-то это не нужно. Мне-то зачем это, так помирать?
Повисает пауза. Жу кажется, что она здесь лишняя. Старухи смотрят непонятно куда, непонятно о чём думают. Брат ёрзает. Жу покашливает, чтобы оживить застывших старух. Настоящая Маруся складывает ложечку на блюдечко, так и не взяв нового кусочка. Отодвигает чашку.
– Всё, Маруся, спасибо за чай. – Поднимается. – Не провожай, пойду я.
– Но. Приходи, – кивает хозяйка и не встаёт. Даже не смотрит, как гостья уходит.
Хлопает дверь. Собака не подаёт голос. Слышно, как шумит за окном дождь, капает с угла. Белёсая молочная серость разливается вокруг дома.
Брат кивает на окно. Чья-то фигура маячит под дождём – сутулый мужик заглядывает в дом прямо за спиной у хозяйки. Пьяный, что ли? Постоял, посмотрел. Ушёл за угол.
Манефа его не заметила.
– Чай ошшо будешь? Али спать? – спрашивает, приходя в себя.
Жу пожимает плечами:
– Как хотите.
– Идём тада, покажу тебе всё. Дом-от не знашь, не была. Пойдём, покажу.
Встаёт тяжело, опираясь на стол обеими руками, и шаркает слоновьими ногами за занавеску – в комнату.
Брат прилип к окну, оглядывается.
За окном огород. Дождь. Пусто. Мужика не видать.
– Идём, – шепчет Жу.
Брат пожимает плечами, отходит от окна.