bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Одни направлялись к Тагазе, громадной соляной горе, что высится среди дюн, как мираж; другие – к медным рудникам; были и такие, кто шел к селениям на южной границе пустыни, чтобы там захватить в плен красивых черных людей. Таинственные глиняные башни высились среди равнины, именуемой Хадрамаут, с двух сторон от которой лежали море и Руб-эль-Хали, пустой угол, – еще одно море, обжигающее море камней.

Чтобы вернуться туда, откуда вышли, всем путникам требовалось не меньше года.

Нанятые в городах или портах солдаты охраняли верблюдов, груженных золотом, клинками из Индии, янтарем из Киева. Неукротимые туареги, поклонявшиеся метеорам, совершали набеги на торговые караваны: кривые, как клыки леопардов, сабли, горящие жадностью синие лица.


Как-то вечером юные пастухи, игравшие на вершине горы, заметили приближавшегося всадника. Вначале они подумали, что это джинн – вселяющий ужас дух песчаных смерчей, который способен внезапно вставать над дюнами и может даже убить одним взглядом красных своих глаз. Перепуганные дети побежали прятаться. Но, когда всадник приблизился, они поняли, что это всего лишь лишившийся чувств человек на спине какого-то животного с длинными ногами и величаво посаженной головой: первый конь, которого они видели в своей жизни.

Животное, несмотря на близость смерти, было преисполнено изящества, черная матовая его шкура была вся в пене и в поту; с губ капала кровь. Конь едва переступал ногами, а у самого подножия горы рухнул на песок. Кто-то из детей закричал, другие закрыли глаза руками и заплакали. Самые маленькие побежали к родителям.

Пришли взрослые, не слишком-то доверявшие рассказам малышей, и увидели всадника, придавленного трупом лошади. Всадник оказался молодым человеком с землистого цвета лицом и орлиным носом. Кожа его была покрыта волдырями, широко открытые глаза залеплены мухами. Тюрбан, размотавшись, висел на шее. Лоб украшала изящная татуировка, а каждое запястье – по десять золотых колец. На нем был бурнус из тонкого сукна, но с обгорелыми краями. Пальцы намертво вцепились в уздечку, так что отцепить их стоило немалых трудов. Язык почернел, распух и был похож на язык птицы. Сквозь дыру на плече его туники видна была открытая рана. А те, кто поднял его и понес, несколько дней кряду не могли отмыть от себя его темную, тяжело пахнущую кровь.

– Что ж, – изрек Али бен-Диреме, – стало быть, пустыня послала нам гостя. Во имя Аллаха: если он должен вкусить нашей соли, да будет так.

Хромоножка видела, как его пронесли мимо, занесли в хижину. Видела она и как схоронили его коня, а также зарыли поглубже его разорванную и зловонную тунику. Туника была прекрасна: несмотря на вонь, дыры и прожженные пятна, этот предмет одежды, судя по всему, был где-то за тридевять земель расшит руками, привычными к золоту и серебру.

Потом раненого омыли колодезной водой, он же лишь стонал, не приходя в себя.

Лейлу терзала тревога за дочь. С того дня, как в деревне появился чужестранец, девушка почти ничего не ела и настаивала на том, что по вечерам будет за ним ухаживать. Теперь ее дарбука тихо пылилась в углу.

Вместо того чтобы петь вместе с матерью песни, лепить из теста и выпекать над очагом фигурки животных для украшения пирогов, Аулия проводила все вечера подле раненого. Мыла пол в хижине, отгоняла от него мух и, засыпая от голоса Али бен-Диреме, неустанно читавшего все известные ему молитвы и заклинания для исцеления страждущих, прилежно выбирала блох из рваного одеяла, которым укрыли раненого.

Но не было на свете ни талисмана, ни обряда, какие могли бы его излечить, и Али бен-Диреме отступился. Пятна крови раненого еще несколько дней не сходили с рук заклинателя, хотя он многократно и старательно отмывал их чаем. Чутье подсказывало Али бен-Диреме, что с этим человеком случилось что-то неведомое, – и ему было страшно. Единственное, что ему удалось, это остановить кровотечение из раны в плече: он заклеил рану лепешкой, слепленной из козьего помета с оливковым маслом. Ежедневно обновлять этот пластырь взялась Аулия. Деревенские, у кого память покрепче, сразу вспомнили, какие ходили слухи после рождения хромоножки, и начали перешептываться:

– Интересно, что привело сюда этого человека? Быть может, это и есть то несчастье, что ждет нас с самого рождения Аулии? И страшное предсказание начинает сбываться…

Заботы о чужаке целиком легли на плечи девушки. Впервые в жизни она не чувствовала себя одинокой: с ней рядом был кто-то еще – кто-то кроме ее матери. И неважно, что это умирающий чужестранец, которому даже неведомо, где он находится.

Хижина, где поселили всадника, больше не пахла опаленной кровью и превратилась в самый чистый дом Ачеджара. Аулия заботливо готовила для него напиток из козьего молока с медом, которым пастухи надеялись исцелить больного. Долгими часами разглядывала она его безжизненное лицо. Иногда он хмурился во сне, и с его пересохших губ слетали хриплые стоны. Тогда она ласково гладила его по щекам и, приблизив свои губы к его уху, тихонько читала молитвы.

Она стала кое-что понимать в его бреду и научилась его успокаивать, когда он шептал какие-то имена, перемежаемые бессвязными речами о гиенах, об адском пламени, о людях, которые не могут проснуться…

Она промокала ему пот и отирала слезы, водила пальцем по линиям татуировки у него на лбу, смазывала ему губы медом и заставляла понемногу пить молоко. Клала голову чужестранца себе на колени, и он улыбался во сне, избавившись на время от непрекращающегося кошмара, а сердце в груди девушки начинало стучать сильнее. И она запускала пальцы в кудрявые волосы больного и приподнимала его лицо к своему, пока горячечное дыхание не достигало ее щек.

Это был первый мужчина в ее жизни, которого она коснулась. И хотя она всего лишь очищала его гнойные раны, пока те не превратились в длинные лиловые шрамы, обтирала его и пыталась заставить проглотить немного молока, ощущение его кожи под пальцами наполняло ее радостью и смятением.

По ночам девушка донимала расспросами свою мать: откуда пришел этот человек, в каких краях люди носят такие роскошные одежды, почему она каждую ночь видит его во сне? Иногда ей снилось, как чужестранец верхом на коне появляется из огненного облака в огненном плаще, и лицо его залито слезами.

– Здесь почти никто не помнит, как зовутся другие племена и где они живут. Да и почему тебе снятся такие сны, мне неведомо, – отвечала Лейла, правой рукой творя знак, отгоняющий злых духов.

А Юша, нахмурив брови, топал ногами и восклицал:

– Молчи, девица! Ухаживай за ним и помалкивай. Хоть бы он исцелился наконец и уехал отсюда…

Аулия изменилась; теперь она говорила о странных вещах, и в душе отца возродилось то самое беспокойство, с каким он принимал ее детские предсказания дождя. Юша замечал блеск в глазах дочери, ее смятение, видел, как дрожали ее руки, когда она говорила о раненом, – и в груди его поднималась волна темной, глубокой ярости.

– Поди сюда, Аулия, я тебе бусины в косы вплету; иди же ко мне, давай помолимся, ну же, – успокаивала ее Лейла.

Но Аулию не интересовали ни бусины, ни молитвы. Желала она только двух вещей: или ухаживать за чужестранцем, или спать. Потому что снились ей отнюдь не только кошмары: порой ей являлся город, полный чудес, – будто огромное селение, по которому шагал чужестранец. В этом селении имелись мечети, где люди молились Единственному, но еще – хотя видеть это было странно и страшно – были другие храмы, где на непонятных языках возносились молитвы неведомым богам.

Были там и высокие, как скалы, дворцы, окружавшие город, и самые разные животные – в шерсти, в перьях и чешуе. Туннели, кишащие черепахами, черные змеи в закрытых корзинах, прекрасные кони, подобные тому скакуну, на котором сидел чужестранец, смуглые, как она сама и ее соплеменники, мужчины и женщины с лицами, закрытыми накидками. Видела она и других – белых, как козье молоко, одетых в железо, с красными крестами на белых плащах, нещадно потевших под безжалостным солнцем. И черных, с золотыми пластинами на курчавых головах; и желтых, с раскосыми глазами, подметавших пыль шумных улиц шелками одежд. Но никто из них ее не замечал: она скользила меж них, будто тело ее – дым.

На базарной площади, словно маленькие башни из прутьев, громоздились клетки с соловьями, щеглами и канарейками. Птицы отчаянно пели и щебетали, протестуя против неволи, их гомон перекрывал гудящее разноголосье. В клетках-алькахасах, накрытых сверху материей, сидели ловчие птицы. Ястребы, соколы и кречеты – живые драгоценности для запястий принцев, крылатые орудия утренней охоты. Они прячут твердые клювы в шелковых подкрыльях и чистят перышки, но им явно не терпится камнем пасть на грудь голубки и обагрить утреннее небо кровавой звездой.

На прилавках торговцев всеми красками сверкали фрукты: арробы[1] хурмы – яблок Персии, андалузских фиг, сладких, как сахар, фиников и круглых, желтых, как солнце, апельсинов. Были там и плошки с рисом и кунжутом, и оливки, и груды фиолетовых, будто восковых баклажанов, и горки шафрана. Торговцы голосят, расхваливая свой товар, тянут к покупателям бронзовые руки с пучками пастернака или плодами граната.

Чужестранец, одетый в пурпур, прогуливался меж прилавками: то попробует медовую кунафу, то выпьет плошку кислого молока. Когда мальчишки тянули его за подол, требуя монетку, он смеялся – в добром здравии, веселый и с лицом еще краше того, которое она, ухаживая, видела перед собой.

Но больше всего в этих снах девушку изумляло обилие воды. Она любовалась садами этого города, отражавшимися в глади прудов – альфагуар, текучей водой источников – алабьяров, глубокими и гулкими колодцами, водохранилищами и азарбами – отводящими каналами и протоками.

Она видела очертания своего нагого тела в воде выложенных изразцами бассейнов, подбирала желтые цветы, плывущие по течению в пенных каналах, ходила по дорожкам, обсаженным апельсиновыми деревьями, и они роняли на нее белые лепестки цветов.

Ее, невидимку, толкали спешившие куда-то матроны, мальчишки-оборванцы, занятые работой аларифы – каменных дел мастера, перепачканные белой пылью; следы ее босых ног сплетались с их следами в вонючей грязи.

Перед молитвой она, как и положено, омывала руки, голову и ноги в каменных фонтанах, выточенных в форме львов, чьи пасти изрыгали длинные прозрачные струи. Вместе с толпой, истово обратившейся к кибле – все как один лицом к Мекке, – Аулия во сне молилась.

Пробудившись утром, девушка ни слова не говорила матери о тех чудных вещах, что ей снились, – это был секрет, объединявший ее с чужестранцем.

Она шла к козам и пасла их весь день, а потом снова наступала пора ходить за раненым и вспоминать, каким она видела его во сне: как он с улыбкой на лице шагал по улицам среди ароматов ладана и мускуса – тех благовоний, что алатары, торговцы ароматами, привозят из далекой и жаркой страны Суматры.

Потом изменились и ее дни, поскольку чужестранец все не выздоравливал.

Хромоножка единственная во всей деревне могла посвятить уходу за ним все свое время.

А коль скоро стадо ее было крошечным, заботу о козах взял на себя другой пастух.

Абу аль-Хакум

Здесь, среди камней, под мерцающими звездами, исчезает даже память; не остается ничего, кроме дыхания и биения твоего сердца.

Пол Боулз. Зеленые головы, синие руки

Звали чужестранца Абу аль-Хакум, и родился он в Самарре, «той, что радует узревшего ее», – пышном, выстроенном по кругу городе, некогда основанном аль-Мотасимом.

Самарра, сестра и соперница Багдада, раскинулась вокруг восьмиугольного дворца Катул. Этот город калифов насчитывал триста шестьдесят башен, расположенных в соответствии с указаниями астролябии. Расчерченный многочисленными каналами, в которые гляделись высокие окна и террасы домов знати, город славился ипподромами и охотничьими угодьями. Но хоть город и создавался для неги и роскоши, правители его не желали прослыть недостаточно набожными: руками тысяч строителей, свезенных со всех концов империи, в самом центре была выстроена грандиозная мечеть аль-Мутаваккиль.

В этом городе, придворном и пышном, и появился на свет аль-Хакум. Он был единственным сыном преуспевающего торговца драгоценными птицами, высоко ценимыми за их яркое оперение и ангельское пение, а потому его детство проходило в одиночестве, среди ароматов сандала и мирры. Окруженный любовью и лаской всех отцовских жен, он проводил дни в пышном дворце с фонтанами, играя с карликовыми газелями. Застенчивый меланхоличный мальчик часами придумывал себе товарищей для игр и прислушивался к доносившемуся из-за ширмы смеху сестренок.

Когда темнело он, укрывшись за москитной сеткой, с нетерпением ожидал еле слышных – невольники его отца носили бабуши из мягчайшего бархата – шагов Асиза. Это был евнух, который приходил к нему рассказывать о кровавых приключениях Аладдина и Али-Бабы.

Потом его отдали в школу при мечети, где учитель Харран, выпускник медресе в Фесе, научил его читать и писать. Там аль-Хакуму предстояло выучить наизусть Коран – с открывавшей его Фатихи до самой последней суры. И там же ему наконец довелось познать неведомую до сих пор радость, рождаемую в душе смехом других мальчиков.

Харран был высокий и стройный смуглый человек с узким лицом и ярко горевшими на нем небольшими глазами. Густая борода с проседью спускалась ему на грудь. Голову венчала маленькая остроконечная шляпа, обернутая тюрбаном, а плечи покрывал просторный черный халат грубой шерсти. Жил он вместе с матерью в квартале ткачей, в скромном домике из кирпича-сырца. Учитель был строг, но справедлив, говорил всегда спокойно. Расхаживая между учениками и обводя их внимательным взглядом, он опускал свою тонкую смуглую руку на голову то одного, то другого мальчика. Дети прозвали его Слоном – за поразительную память и серьезную медлительность.

Уроки начинались ранним утром. Мальчики читали молитву, а потом несчетное количество раз записывали суры, держа таблички на скрещенных ногах. В полдень уроки заканчивались и мальчики убегали играть во двор мечети.

Каждый раз, когда аль-Хакум видел пришедшего за ним раба, его охватывало смятение: мальчика манил город – с его улицами, с густым запахом многолюдной базарной площади. Постепенно он убедил мать не страшиться за него и, в сопровождении приятелей, приступил к изучению родного города: играл на площадях в войну с палкой вместо сабли и с тростниковым щитом, кидал монеты в темные колодцы, такие бездонные, что они не откликались ни звуком, бегал за мулами купцов и, прячась в кустах, подглядывал за рабынями, которые с непокрытыми лицами полоскали в пруду белье. Он уже не томился одиночеством, а превратился в обычного смешливого шалуна, ничем не отличавшегося от других.

Учитель Харран был ненасытным читателем. Ему нравились и размеренные хроники Ибн Хальдуна, и стихи бедуинов, и восточные сказки.

Когда дети выучивали новую суру и у них получалось без ошибок записать ее на табличках, Харран принимался рассказывать им о славе и несчастьях правителей самых разных царств. Именно эти моменты были для аль-Хакума лучшими. Тогда за окном мечети он видел не синее небо, а зеленое знамя Ислама, реющее над войсками, различал вдали поля сражений и сокрушенные стены вражеских городов.


Однажды утром, после долгих упражнений в каллиграфии, Харран раскрыл таинственную книгу в зеленом атласном переплете, которую он всегда носил с собой. Друзья аль-Хакума, да и сам он частенько задавались вопросом: что за книга такая? Уж точно не Коран. Дети знали Коран учителя – толстый фолиант серого цвета. А эта книга была тонкая и довольно потрепанная. Зеленый атлас по краям потемнел, а корешок и вовсе сделался почти черным. Держа книгу в руке, учитель обвел взглядом лица своих учеников и улыбнулся.

– А сейчас я расскажу вам историю самого великого арабского поэта.

И то ли дело было в улыбке, так редко освещавшей суровое лицо Харрана, то ли в особенном тоне его слов, но ученики, все как один, тотчас замерли над своими табличками, подперев головы руками.

Завороженно слушали они голос Харрана, красноречивого как никогда. Учитель рассказывал им о жизни аль-Мутанабби: тот начал писать стихи, когда был еще мальчиком, как и они. Это была история, достойная книги сказок, ибо рано проявившееся поэтическое дарование аль-Мутанабби было сравнимо только с его жаждой приключений. Уроженец славного города Куфа сложил свои первые стихи в шестилетнем возрасте.

Его необычайный талант успел обрести широкую известность, когда, уже в отрочестве, он решил овладеть классическим арабским языком и поселиться в пустыне. Гордая бедность бедуинов, их строгий кодекс чести и мужество, являемое в битве и перед лицом смерти, стали для него открытием. И не было ни одного города, ни единого дворца во всем исламском мире, что смогли бы удержать его в своих стенах: приемный сын пустыни отныне и до конца жизни предпочитал ставить к ночи на раскаленном песке свою хайму, палатку кочевника, нежели почивать на мягком ложе при дворе. Он был бесстрашен и дерзновен: эта дерзость и привела его к гибели, когда один из сильных мира сего, впав в ярость после прочтения обидных для себя стихов, приказал своим людям устроить засаду на караван аль-Мутанабби, направлявшийся в Багдад. Поэт умер с клинком в руке – так же, как жил. Последние его стихи затерялись в дюнах.

Дети слушали с открытым ртом. Харран открыл книгу и начал медленно читать:

…знают меня всадники, ночь и пустыня, привычны мне сабля с копьем и бумага с флейтой.

О враги мои! Ничто нам не нужно, кроме жизней ваших, и нет к вам иного пути, отличного от клинка.

Бегут на берег волны в гребешках пены, словно жеребцы с кротким ржанием погружаются в море.

Волосы на затылке Абу аль-Хакума встали дыбом, глаза наполнились слезами. Он представлял, как он сам, верхом на взмыленном коне, мчит по кромке огромного, непостижимого моря – оно виделось мальчику широкой зеленой рекой, – и морской ветер парусом вздувает его бурнус. А за ним лежит пустыня, вечная и безжизненная пустыня.

Стихотворение аль-Мутанабби заворожило его.


В тот же день он отправился в квартал ткачей – искать жилище учителя. Дом оказался весьма скромным, с одним апельсиновым деревом в саду. Он постучал в дверь, и ему открыла старуха. Ее лицо не было прикрыто ничем, кроме сетки глубоких морщин. Старуха позвала Харрана, и тот, безмерно удивленный, вышел на порог. Без тюрбана и в белой тунике он выглядел моложе. Учитель пригласил мальчика в дом, и аль-Хакум с робостью вошел. До самой ночи говорили они об аль-Мутанабби.

С тех пор совместные беседы после уроков стали для них обычным делом. Они совершали вдвоем долгие прогулки возле мечети аль-Мутаваккиль, и, пока Харран рассказывал о бедуинах, солнце медленно садилось за крытый изразцами купол.

«Мы позабыли, как высоко ценили честь наши предки», – с чувством повторял Харран, а Абу аль-Хакум кивал.

Поначалу идеи учителя его смущали. Он вырос в городской семье торговцев, презиравших бедуинов почти так же сильно, как бедуины презирали торговцев. Он знал, что его отцу удалось скопить немалые богатства, а от него самого ожидалось только одно: что он будет этими богатствами разумно управлять.

Мать бессчетное число раз говорила ему о том, какой он счастливчик: выйти из-под надежной защиты городских стен ему придется исключительно ради паломничества в Мекку, да и то с караваном, который пойдет освященным маршрутом. Удобное и безопасное путешествие.

Но Харран читал стихи, говорил о паломниках солнца, о тех, кто молится в мечетях из песка, и аль-Хакум погружался в мечты.

Он стал ходить на базар, чтобы слушать истории путешественников, возвращавшихся с берегов далеких морей в Самарру, дабы продать здесь свои товары. Слава здешнего базара была столь велика, что к его торговым местам стекались и франки со своими жемчугами, и пираты из Трапезунда, привозившие на продажу белокурых женщин для гаремов богачей или для обмена их на прекрасных, как пантеры, чернокожих. И там же отец его продавал своих птиц. Друзья-приятели подшучивали над аль-Хакумом: он желает узнать пустыню – это он-то, сын богача, который может прожить всю жизнь в городе, наслаждаясь хаммамом[2] и пирами!

Когда мальчику стукнуло пятнадцать, а это случилось спустя месяц после Великого Чтения – сурового экзамена, в ходе которого проверялось знание Корана, – Харран подарил ему книгу аль-Мутанабби «Касиды бедуина». Книга была в точности как и у него самого: из багдадской бумаги и обтянутая зеленым атласом. Абу аль-Хакум закрылся с подаренной книгой у себя в комнате и читал до той самой секунды, пока евнух, громко хлопая в ладоши, не вошел к нему и не сообщил о грандиозном празднестве, которое собираются устроить его родители в честь единственного ребенка мужского пола в семье.

Али Джоша решил представить сына своему цеху.

Праздник знаменовал собой конец отрочества аль-Хакума. Собрались десятки самых разных купцов, и аль-Хакум, в шелковой расшитой золотом тунике, безучастно и вежливо выслушал все их деловые предложения. Под утро, когда удалился последний гость, Али Джоша провозгласил:

– Гей! Аль-Хакум, теперь ты должен начать работать вместе со мной.

– Да, отец, – ответил ему сын, опустив глаза в знак уважения. – Благодарю за праздник.

На следующий день аль-Хакум не пошел на базар, а отправил вместо себя раба, сославшись на «усталость».

И так и пошло: каждое утро в те часы, что раньше посвящались обучению в мечети, он запирался в прохладном сумраке своей комнаты и читал зеленую книгу, с которой никогда не расставался.

Родители терпеливо ждали проявления хоть какого-то интереса со стороны сына. Мать получала знаки сыновней любви и благодарности, но всякий раз, когда заговаривала о работе, аль-Хакум переводил разговор на другое или же благочестиво предлагал помолиться вместе. Тогда Али Джоша призвал его к себе.

Он принял сына в своих покоях, полулежа на целой горе шелковых подушек, с мундштуком наргиле в губах, в окружении облака ароматного дыма. В молчании выпили они по три чашки чаю. За стенами звучали голоса бесчисленных птиц, сплетаясь в узоры не менее замысловатые, чем листва на деревьях, к которым были подвешены птичьи клетки. Клетки из золотых прутьев – для щеглов; из серебряных – для канареек; большие, как корабли, бамбуковые – для голубей. Фонтан в саду служил им огромной поилкой, а вокруг прыгали воробьи и дружно клевали рисовые зерна, которые каждое утро рассыпали для них по мозаичному полу невольники.

Старик внимательно разглядывал умное и печальное лицо своего сына. От жен он знал, что юноша склонен к меланхолии и что ему нравится проводить вечера за чтением. Порой юноша горстями тратил деньги на пиршествах, которые не доставляли ему никакого удовольствия. К отцовскому делу он не выказывал ни малейшего интереса, и Али Джоша опасался, что такая безучастность превратит сына в ни на что не годного человека. Он всегда желал, чтобы сын управлял его состоянием. Но, быть может, аль-Хакум хочет продолжить учиться: выучиться на врача или на астронома?

– Клянусь Аллахом, ради Аллаха и во имя Аллаха – когда мои глаза видят тебя, я горжусь своим родом. Мне говорят, Абу аль-Хакум, что ты – юноша благочестивый. В день Великого Чтения ты показал, что знаешь Коран, и во всей Самарре не было отца, который бы гордился больше, чем я. Однако на базар ты не ходишь, и состояние моих владений тебя не интересует. Я хочу кое о чем тебя спросить, но прежде чем ты ответишь, я вынужден просить тебя отвечать мне искренне, – произнес он громовым голосом.

– Да, отец, – ответил юноша, почтительно опустив глаза долу.

– Гей! Сын мой, почему ты ни разу не просил меня, чтобы я вновь свел тебя с другими купцами? Верно ли, что тебя не интересует торговля? Разве не желаешь ты продолжить семейное дело, торгуя птицами, как до меня это делал мой отец, а до него – его отец? Быть может, ты хочешь учиться?

Уловив доброжелательные нотки в словах отца, аль-Хакум устыдился так, что у него перехватило горло. С глубокой печалью он ответил:

– Не знаю, отец. Верно то, что я не выказал интереса к твоему делу и с самого дня Великого Чтения провожу время в хаммаме и пирах. Но я и не учусь. На базарную площадь я прихожу лишь затем, чтобы развлечься с приятелями и потратить твои деньги. Горе мне! Возможно, я читал слишком много стихов, – произнес в ответ аль-Хакум, чуть не плача.

Али Джоша улыбнулся.

– А у тебя никогда не возникало желания путешествовать? – поинтересовался отец.

От такого вопроса сердце аль-Хакума едва не выскочило из груди. Путешествовать! Исполнить самые заветные свои желания: познать пустыню и море, сбросить с себя эту вялость, повторять слова Фатихи в безмолвии пустыни, чтобы услышать их в точности так, как слышал когда-то Пророк…

На страницу:
2 из 3