Полная версия
Медовые дни
Он испугался. Это совсем не походило на Ноама – вот так исчезать.
На главной улице Сибири не было ни души, если не считать двух старушек, сидевших на автобусной остановке. Он попытался выяснить у них, что случилось, но они только улыбались и отрицательно качали головами. Или утвердительно? Он не понял. Потом они произнесли что-то на своем языке и показали на строительные леса.
– Что? – переспросил он на иврите, а затем на английском.
Но и английский не помог. Черт!
Он поехал к Ноаму домой, в деревню, расположенную у подножия горы, и отец Ноама сообщил ему печальную новость: его сына подозревают в работе на вражескую разведку. Его увезли солдаты с секретной базы, и с тех пор о нем ни слуху ни духу. Тех, кого забрали вместе с ним, вчера освободили, но он до сих пор под арестом.
Тут в разговор вдруг вмешалась мать Ноама, до этого молча сидевшая рядом с мужем:
– Что вы за народ такой? Совесть у вас есть? Мой мальчик – и зовут его Наим, а не Ноам! – птички не обидит! Что вам от него надо? Мало вам нашей земли, вы и детей наших забираете?
– Замолчи, женщина! – шикнул на нее муж скорее умоляюще, чем сердито. – Может, кофе, господин Бен-Цук? Чего-нибудь сладкого?
– Я уверен, что это какая-то ошибка, – глядя в глаза матери Наима, сказал Бен-Цук и добавил: – У меня есть пара знакомых на военной базе. Клянусь вам, я все улажу.
* * *Лежа под окном в тюремной камере, Ноам мог видеть кусочек неба. Раз в несколько часов по небу пролетала птица, давая ему две-три секунды, не больше, разглядеть себя и соотнести с собственными познаниями в орнитологии.
Но в промежутках он оставался один-одинешенек.
Ему вспомнилась девушка по имени Гили. Боже, как давно он не думал про Гили!
На озере-в-котором-нет-воды она появилась через несколько месяцев после него. Девушка его лет, из приграничного городка. Красивая. Вроде бы самоуверенная, но постоянно требовавшая к себе знаков внимания. Как-то утром – он стоял на крыше женского туалета – она окликнула его:
– Кфир не вышел на работу, а мне нужен помощник. Ты ведь умеешь кольцевать птиц?
– Нет, – признался он.
Он знал, что сотрудники орнитологической станции, расположенной у входа в заповедник, чтобы изучать пути миграции птиц, ловят их, надевают им на лапки колечки с номерами и отпускают. Правда, его никогда не приглашали в этом участвовать.
– Тогда ты будешь их ловить и держать, а окольцовывать буду я, – предложила она.
Он кивнул. Во рту у него так пересохло, что он не мог говорить.
Они довольно долго работали. В полном молчании. Он ловил и держал трепыхавшуюся у него в руках птицу, а она надевала ей кольцо и делала запись в журнале регистрации.
Потом она решила, что с нее достаточно. И с него тоже. Поднялась и приготовила им кофе. Слишком сладкий и слишком жидкий. Наверно, это был самый плохой кофе, каким его когда-либо поили.
– Ты держишь стакан так же, как птиц, – засмеялась она, увидев, как он сжимает стакан в ладонях.
– Что ты имеешь в виду? – обиделся он.
Он обижался тогда на все подряд.
– Не сердись, – снова засмеялась она. – Я в хорошем смысле слова.
– Что значит «в хорошем смысле слова»?
– В том смысле, что у тебя очень красивые руки. Дай-ка их мне сюда.
Он поставил кофе и протянул к ней руки.
– О! Какая странная линия любви! – Гили провела пальцем по его ладони.
– Почему странная? – снова обиделся он.
– Наим! Ну хватит уже! – сказала она и еще несколько раз провела пальцем по его ладони, отчего по спине у него побежали мурашки («Откуда она знает, как меня зовут?» – подумал он). – Я просто… Я хотела сказать, что эта линия у тебя начинается с середины ладони. Это означает, что ты встретишь любовь в довольно зрелом возрасте. Хочешь посмотреть на мои линии?
Она протянула к нему руки и немного наклонилась вперед, так что вырез ее майки оказался у него прямо перед носом.
– Я не… Я не умею читать по руке, – сказал он.
Ну не дурак, а? Впоследствии он не раз вспоминал этот момент и вносил в него поправки: брал Гили за руку, скользил пальцем по ее ладони, поднимался выше, до ее обнаженного плеча, спускался к ключице и ниже, рукой высвобождал из лифчика ее грудь и медленно водил пальцем вокруг розового девичьего соска, пока тот не начинал твердеть…
– Идиот! – Он с силой ударил себя по щеке. Это был удар, достойный опытного следователя. – О чем ты только думаешь?
Скорей бы уж повели на допрос. Лучше уж отвечать на вопросы о том, чего ты не делал, чем тосковать по девушке, которая никогда не будет твоей.
* * *– Почему твои рабочие зовут тебя не Наимом, а Ноамом?
– Да меня все так зовут. Это имя само ко мне прилипло.
– И тебе это не кажется странным? Что тебя, араба, называют еврейским именем?
– Не знаю… У нас сейчас многие дают детям еврейские имена. Рами, Яара…
– Под дурачка косишь, да?
– Нет. Просто отвечаю на вопрос…
– Еврейское имя помогает тебе получать заказы?
– Наверное.
– Не наверное, а точно помогает. Мы опросили твоих клиентов. Некоторые из них понятия не имеют, что ты араб.
– Вообще-то я этого не скрываю.
– Слушай меня, Наим. Слушай меня внимательно.
Следователь встал, обогнул стол и присел возле Наима на корточки. Очень-очень близко. От него пахло фалафелем. Он положил Наиму руку на плечо, придвинулся к нему и, дыша ему в самое ухо, спокойным и оттого еще более страшным голосом произнес:
– По-моему, ты до сих пор не понял, с кем имеешь дело. Мы знаем, кто твои друзья. Мы знаем, что твой отец ел вчера на ужин. Мы знаем, почему твою мать два месяца назад положили в больницу. Нам известно все, что происходит в твоей деревне, в твоей семье и даже в твоей голове. Когда ты думаешь, что ты один, Наим, ты не один. Мы всегда рядом с тобой. Поэтому для твоей же пользы я предлагаю тебе прекратить валять дурака. Ты меня понимаешь?
– Да. Понимаю.
– Вот и славно. Я рад, что мы понимаем друг друга.
Следователь вернулся на свое место, взял ручку и занес ее над лежащим перед ним листом бумаги.
– А теперь расскажи мне, пожалуйста, на кого ты работаешь. Для кого ты собирал информацию о военной базе?
– Ни для кого. База… Она меня не интересует. Честное слово.
– Тогда что ты там делал с биноклем?
– Смотрел на птиц.
Следователь отложил ручку, откинулся на спинку стула и улыбнулся.
– Пить хочешь, дружочек?
– Хочу.
– Тогда прекрати строить из себя идиота! – Следователь резко придвинулся к Наиму через стол.
Улыбка исчезла с его лица.
– Я не…
– С каких это пор арабы интересуются птицами?
– Я не «арабы». Я – сам по себе.
– О’кей. Тогда объясни мне, пожалуйста, зачем ты смотришь на птиц. В чем твой интерес?
– Не знаю. Это трудно объяснить.
– Придется. Если хочешь отсюда выйти.
– Ну, наверное… Наверное, мне нравится смотреть на птиц… Не ходить же все время, уткнувшись носом в землю… Не думать постоянно только о себе и своей ничтожной жизни. Хоть иногда поднимать голову…
– Отлично. Итак, ты поднял голову, увидел военную базу и… Что ты сделал потом?
* * *Антон поднял голову от пишущей машинки. Кто-то стучал в дверь его кабинета. Но это не был хорошо ему знакомый осторожный Катин стук.
– Да! – откликнулся он, и не думая открывать.
– Я понимаю, что ты занят, Антон, – раздался умоляющий голос Никиты. – Не хочу тебе мешать, но… Мне нужна твоя помощь. В общем, я не могу попасть домой.
На дверях домов в квартале Источник Гордости не было ручек со стороны улицы, а захлопывались они автоматически. Поэтому тот, кто выходил из дома, по старческой забывчивости не взяв с собой ключ, войти обратно уже не мог. В результате слесаря Антона беспрерывно – двадцать четыре часа в сутки, триста шестьдесят пять дней в году – донимали просьбами совершить чудо из серии «сим-сим, откройся».
По дороге Никита объяснил Антону, что забыл ключ потому, что был слишком поглощен мыслями о двух новых сценариях, которые собирался предложить великому Михалкову. Антон понимающе хмыкнул. Ему доводилось слышать и менее убедительные объяснения. Но когда они подошли к дому Никиты, тот вдруг сел на лежащий у порога мохнатый коврик, прислонился спиной к двери и со вздохом сказал:
– Может, это символично, а?
– Что символично? – сердито переспросил Антон.
– Ну, что двери в этом квартале сами захлопываются. Может, они намекают, что нам здесь не место?
– Поверь мне, – сказал Антон, наклоняясь, чтобы сунуть в замок кусок проволоки, – я имею дело с дверями уже сорок лет, но никогда не видел, чтобы они на что-то намекали…
– Постой, – перебил его Никита. – Послушай, что я тебе скажу.
– Ну давай, – вздохнул Антон и сел рядом с Никитой. – Я тебя слушаю.
– Мы уже здесь два года, так? Но никто нами совершенно не интересуется. Даже скамеек и тех муниципалитет не поставил. Я уже не говорю о том, что мы полностью отрезаны от культурной жизни. Мои знания никому здесь не нужны. Я написал во все киношколы. Одна находится в долине, одна – на горе, а одна – возле озера. Приложил к письму резюме. Сколько людей в этой стране могут похвастаться тем, что лично работали с великим Михалковым? Но я ни от кого не получил ответа, Антон, ни от кого! Хуже всего с женщинами. Я думал: приеду сюда и найду себе родственную душу. И вот я отправляюсь в город на поиски, и что я вижу? Все женщины одеты, как монашки, а стоит мне заговорить хоть с одной, она тут же переходит на другую сторону улицы. Как будто боится подхватить от меня скарлатину. Знаешь, у них там есть квартал, называется Квартал художников. Туда я тоже ходил. Надеялся познакомиться с какой-нибудь художницей. С такой женщиной, которая хочет брать от жизни все и ничему не придает особого значения. Но что я там обнаружил? Все галереи на замке, а в домах живут кошки. Это не Квартал художников, а Кошачий квартал. Понимаешь, Антон? Я надеялся оставить свое одиночество в России, а оно, не спросясь, село вместе со мной в самолет. Но самое ужасное…
– Ты же говорил, что самое ужасное – это женщины, – перебил его Антон. – Не может быть двух «самых».
– Ладно, – согласился Никита, – не самое. Пусть еще одно ужасное. Так вот, за два года здесь никто не умер. Смерть – это хоть какая-то перемена. Смерть – это похороны, волнения, нахлынувшие воспоминания. Смерть – это источник вдохновения…
– Если, конечно, умираешь не ты, – усмехнулся Антон.
– И то верно, – неуверенно кивнул Никита.
Антон воспользовался этим, чтобы крепко схватить его за плечи и встряхнуть:
– Никита, у тебя есть миссия. Ты приехал сюда не просто так. Ты должен дать здешним людям то, чего им не хватает. Нечто такое, что можешь дать им только ты, человек, работавший плечом к плечу с выдающимся кинорежиссером. Да, на это требуется время. Ну и что? Настоящие художники не пасуют перед трудностями! Так?
– Несомненно.
– А ты ведь настоящий художник?
– Да… Конечно, – подтвердил Никита с порозовевшими от удовольствия щеками.
– Тогда давай я вскрою твою дверь, и ты пойдешь работать. Лады?
– Лады.
Никита встал, дождался, пока Антон откроет дверь, и крепко обнял его, прижав к груди:
– Спасибо тебе, Антон! Спасибо! Ты очень мне помог!
– Всегда к твоим услугам, – пробормотал Антон, не спеша в свою очередь обнять Никиту.
На обратном пути он почувствовал, что Никита все-таки заразил его своим отчаянием. На пороге дома он постарался тщательно стряхнуть его с одежды, но пара крошек к ней прилипли.
Катя не стала его дожидаться и легла спать. «Это твой единственный женский недостаток, – часто повторял он ей с улыбкой. – Ложишься слишком рано, а встаешь слишком поздно». Но сейчас ему было не до смеха. Наоборот. В нем с каждой минутой крепло ощущение, что он словно каменеет изнутри. Как будто идет по тонкому льду, и тот трещит у него под ногами. Строительство клуба в последние несколько дней остановилось. Брошенные как попало инструменты валялись на земле. Он боялся, что солдаты, приезжавшие сюда недавно, могут вернуться, на сей раз – за ним. Лекарства от импотенции, которые он принимал, не помогали. Не помогали, хоть плачь. Когда они с Катей выходили на вечернюю прогулку, он смотрел на других мужчин и думал: «Они этим занимаются, а я нет. И Шпильман этим занимается. И Грушков этим занимается. И Школьник этим занимается. Это видно по их походке и по тому, как они расставляют ноги, когда останавливаются поговорить друг с другом. Видно, что они занимались этим со своими женами буквально перед тем, как вышли из дому. В этом нет ни малейших сомнений».
Предательство собственного тела страшней, чем измена женщины. С этой мыслью он набрал номер своего единственного сына. Звонить в Новосибирск было безумно дорого, и они не могли позволить себе такую роскошь, но он чувствовал острую потребность прямо сейчас услышать голос сына.
Его единственный сын был священником, настоятелем самой большой в Новосибирске церкви. Раньше отец Николай служил в маленькой скромной церкви, но после того как коммунизм приказал долго жить, многие «сироты» заново открыли для себя Иисуса, и Николаю – чтобы удовлетворить спрос – пришлось перебраться в новое здание. «Это невероятно, папа, – писал он Антону. – Такого расцвета христианской веры не бывало со времен Римской империи. Церкви, превращенные в офицерские клубы, снова становятся церквями; зайди в любой дом – у всех иконы Спасителя и Богородицы. Люди наконец-то вслух признались, что нуждаются в духовном пастыре, в обретении смысла жизни, а не только в дисциплине, что они одиноки перед Создателем и ищут утешения в Церкви».
Письма сына походили на проповеди, что сердило Антона. «Не понимаю, как у меня вырос такой сын, – жаловался он Кате, дочитывая очередное из них. – У него напрочь отсутствует чувство юмора». И перечитывал письмо еще раз в надежде обнаружить хоть какие-то признаки сыновней любви.
Раздались гудки, и в доме сына включился автоответчик. «С тех пор как он стал знаменитым, – подумал Антон, – до него не дозвонишься. Он заботится об униженных и оскорбленных, а к родным потерял всякий интерес. Впрочем, может, это и к лучшему, что его нет дома. Не то опять начал бы читать мне мораль. Обвинил бы в семи смертных грехах и добавил к ним еще парочку от себя лично. Например, осудил бы меня за то, что я бросил родину и живу с женщиной, не связав себя с ней узами брака. Что я всегда поддавался женщинам, которые сбивали меня с истинного пути. Только о моем настоящем грехе он промолчал бы – о том, что я ушел из семьи, когда он был подростком. Про это он никогда не говорит».
Антон вытащил из пишущей машинки адресованную самому себе надгробную речь, отложил в сторону и принялся за новую. Не такую мрачную. Посвященную Никите. Дописав, он какое-то время мерил ногами комнату, расхаживая из угла в угол. Затем подошел к телефону и еще раз попытался дозвониться до Новосибирска.
* * *Бен-Цук набрал известный ему одному номер. Трубку сняла секретарша начальника военной базы.
– Мирит?
– Меня зовут не Мирит.
– Могу я поговорить с начальником базы, с Шушу?
– С полковником Хамиэлем? – удивилась секретарша. – Он уже год как перевелся в штаб.
– А с Чомпи, начальником разведотдела?
– Он давно демобилизовался.
– Тогда с Кифи. Или… с Хушхашем.
– Не знаю таких. А вы, простите, кто?
– Майор запаса Моше Бен-Цук, – стараясь придать голосу твердости, представился он. – Не так давно служил на вашей базе старшим офицером. Сейчас мне срочно надо кое-что выяснить.
– Объясните, какой у вас вопрос, – чуть нетерпеливо предложила она, – чтобы я знала, с кем вас соединить.
Он изложил ей суть дела, и она переключила звонок на кабинет начальника особого отдела.
В трубке зазвучала знакомая бодро-механическая мелодия ожидания ответа – хоть ее не поменяли. Бен-Цук представил, как сигнал спускается по этажам и шахтам, скользит по коридорам, проникает сквозь двери с кодовыми замками, пока не доберется до самого низа, до кабинета начальника особого отдела. На этой базе чем выше твоя должность, тем глубже под землей ты сидишь.
– Добрый день.
«Сколько спеси в голосе, – подумал Бен-Цук. – Неужели я раньше тоже таким был?»
– Здравствуйте, – сказал он. – Я майор запаса Моше Бен-Цук.
В трубке воцарилось долгое молчание. Видимо, особист рылся в памяти, пытаясь вспомнить, кто это.
– Кто-кто? – наконец переспросил он, и Бен-Цук услышал щелчок компьютерной мышки.
– Майор Моше Бен-Цук, – повторил он и, не дождавшись ответа, завел сбивчивый рассказ о Наиме.
– Достаточно, – перебил его особист. – Я в курсе этого дела. Но при всем уважении обсуждать с вами подобные вещи по телефону не могу. Скажу одно: у нас крайне серьезные подозрения. Речь идет о шпионаже и угрозе государственной безопасности.
– Но он всего лишь…
– Кроме того, – снова перебил его особист, – какой болван догадался строить микву именно на том месте? Это угрожает безопасности страны!
– Мэр города, господин Авраам Данино, приказал мне…
– Передайте Данино, чтобы передвинул эту чертову микву на пятьдесят метров влево.
– Передвинул? – ужаснулся Бен-Цук. – На данном этапе? Вы хоть представляете себе, сколько денег мы уже вбухали в стройку? Заложили фундамент. Возвели строительные леса. Вы представляете, во что нам обойдется ее передвигать? И сколько времени это займет?
– А вы знаете, сколько потратили на разработку истребителя «Лави», а потом проект свернули? Ничего не поделаешь, Бен-Цук. За ошибки надо платить.
– Вы не понимаете, – взмолился Бен-Цук. – От этой миквы очень многое зависит. Прошу вас, давайте поищем другое решение.
– Мне надо подумать, – сказал особист и снова кликнул мышкой. – Я вам перезвоню.
– Когда?
– Завтра. Максимум послезавтра.
Но позвонил он только через две недели и даже не извинился. Наоборот. Недовольно пробурчал, что у него полно дел, а он вынужден тратить время на «эту вашу микву».
– Короче, – заявил он. – Если вы настаиваете, что миква должна стоять именно на том месте, найдите надежных с точки зрения государственной безопасности рабочих, и я их проверю. Если не обнаружится ничего подозрительного, вы сможете продолжить строительство. Только пообещайте, что внесете в смету СПН.
– Что такое «СПН»?
– Стена, препятствующая наблюдению.
– Но…
– Бен-Цук, я пытаюсь вам помочь, а вы со мной препираетесь.
* * *Никита не умер. Несмотря на прекрасную надгробную речь, написанную для него Антоном, он все еще был жив. Поэтому они пожелали ему доброго здоровья и ускорили шаг. Ни один из них не рвался провести весь вечер в его обществе. Но Никита тоже ускорил шаг, обогнал Шпильмана с его радиоприемником, по которому шла трансляция матча российской футбольной лиги, пристроился к Кате с Антоном и, пыхтя от нетерпения, стал поджидать момента, когда удастся ввернуть: «Кстати! Это напомнило мне один эпизод на съемочной площадке…» Однако Катя и Антон молчали, чтобы не давать ему повода разразиться еще одной историей с участием Михалкова. Но вот они поравнялись с недостроенным клубом, и Никита не выдержал:
– Кстати, о незавершенных проектах. Знаете, сколько раз Михалков начинал работать над фильмом «Очи черные»? Сперва у него был сценарий, но не было денег. Потом деньги появились, но он никак не мог найти в Италии подходящего места для съемок. Потом место нашлось, но оказалось, что денег не хватит. Вот так-то, друзья. Снять фильм – это вам не по Красной площади прокатиться. Но Михалков – уникум, друзья мои, он никогда не опускает руки. Он не просто доснял фильм, он еще и получил за него приз на Каннском фестивале. А французы кое-что понимают в кино, вы уж мне поверьте!
Катя прижалась к Антону, и он понял почему. Ведь с фильма «Очи черные» между ними все и началось. В клубе дома престарелых фильм показывали на белой простыне, надорванной в левом верхнем углу – так евреи согласно траурному обряду надрывают край рубашки. Катя ходила на все фильмы без исключения. Кино было единственной, если не считать глинтвейн со щепоткой корицы, вещью, которая помогала ей хотя бы на два часа забыть, как далеко от нее те, кого она любила, и какое на самом деле печальное место этот приют для осиротевших стариков, несмотря на все их старания прикидываться веселыми.
Антон пришел с опозданием и сел рядом с ней. Свободных стульев в зале было много, но он сел рядом с ней, и это показалось ей невежливым. Она вообще находила Антона человеком неприятным. По ее мнению, он не умел есть, носил уродливые белые мокасины и флиртовал с молодыми нянечками. Как будто не понимал, что он старый хрыч и выглядит просто смешно. Тем не менее, когда он сел рядом, по ее телу прокатилась легкая дрожь. И такая же, только более сильная, когда он коснулся коленом ее ноги. Она решила, что это остаточные проявления гриппа, которым она болела на прошлой неделе, отодвинула свой стул и сосредоточилась на фильме. Ближе к концу картины она не удержалась и скосила на Антона глаза. Он плакал! Слезы абсолютно не вязались с ее представлением об этом человеке, и Катя списала их на его проблемы со здоровьем. Наверное, у него конъюнктивит. Или воспаление слезных каналов.
Фильм кончился. Немногочисленные зрители встали с мест и разошлись по своим комнатам. Только они с Антоном продолжали сидеть и смотреть на бежавшие по экрану титры.
– На самом деле, – сказал он вдруг, не глядя на нее, – все фильмы Михалкова про одно и то же.
– Про что же, интересно? – спросила она саркастически, не поворачивая головы.
– Про трагическую и прекрасную силу любви, – ответил Антон. – Про то, что она способна двигать горы и рушить мосты. Про то, что она одновременно и ослепляет людей, и раскрывает им глаза. Он говорит об этом и в «Урге», и в «Утомленных солнцем», и здесь тоже. Его героев лихорадит от любви. И мужчин, и женщин. Любовь у него – это хроническая болезнь. Но она же и лекарство.
– Как красиво вы это сказали…
Тогда она впервые удивилась тому, что будет много раз поражать ее впоследствии: его способности говорить как по писаному, словно, прежде чем произнести фразу, он выстраивает ее в уме в строго продуманном порядке.
По экрану проплыл последний титр с именем режиссера. Повода продолжать сидеть в зале больше не оставалось.
– Я видела, как вы плакали, – сказала Катя, по-прежнему не глядя на него.
Она боялась, что, если их глаза встретятся, это все испортит.
– А-а, это, – пренебрежительно махнул он рукой. – Конъюнктивит.
– Я так и подумала.
Запахло стиркой, резко и неприятно. В строящемся новом крыле здания что-то сверлили, и до них доносилось глухое жужжание дрели. Раздался щелчок – кассета в видеомагнитофоне докрутилась до конца, и пленка стала отматываться назад. Катя сидела не двигаясь. Антон тоже. Протянувшаяся между ними ниточка была очень тонкой, и любой неосторожный жест…
– А зачем я, собственно говоря, вру? – неожиданно повернулся он к ней. – В нашем возрасте уже можно позволить себе правду. Верно?
– Можно, но не всегда нужно, – ответила она, тут же проникаясь ненавистью к той женщине, что сидела внутри нее и иногда говорила ее голосом.
– Нет у меня никакого конъюнктивита, – сказал он. – Я плакал, потому что подумал… Прежде чем я доберусь до конечной остановки, мне хотелось бы еще хотя бы раз пережить ощущение этой бури. Но я не уверен, что это возможно.
– И вы еще жалуетесь? Вы все-таки это испытали, пусть всего раз в жизни. Многим и этого не дано. Многие думают, что такое бывает только в кино.
– Катя, так мы все – кинозвезды, – сказал он и посмотрел ей в глаза серьезно и сосредоточенно, как будто в данный момент они занимались любовью и он был в ней. – Мы все – кинозвезды, и мы играем в фильме, который снимают про нашу жизнь.
Она рассмеялась. И тут же извинилась, чтобы он не подумал, что она смеется над ним. Просто у него было такое лицо… Она снова засмеялась, и он, нисколько не обидевшись, засмеялся вместе с ней.
– Это все фильм виноват, – он показал рукой на экран. – Слишком на меня подействовал. Надо ограничить его аудиторию публикой до шестидесяти. Пусть его смотрят те, кто еще способен контролировать свои эмоции. Почему некоторые фильмы запрещают смотреть детям и подросткам «до»? Должно быть наоборот!
В тот же вечер она пригласила его к себе. Он ласкал ее, целовал и обнимал, но заниматься с ней сексом не захотел. Сказал: «Еще рано». А она подумала (и впоследствии думала так же много раз): «Это человек-сюрприз, как шкатулка с двойным дном» – и влюбилась в него окончательно. Она не разлюбила его, даже когда узнала, что он не еврей, и убедилась, что, несмотря на умение раскатисто смеяться, иногда совершенно неожиданно, – он погружается в черную меланхолию, которая может длиться несколько недель. Она не разлюбила его, когда выяснилось, что, обладая несомненно высоким интеллектом и постоянно стуча на пишущей машинке, он всю жизнь проработал обыкновенным слесарем. Что к любому блюду он добавляет рубленый чеснок. Что в ту самую первую их ночь он не переспал с ней по вполне определенной причине.