Полная версия
Таящийся у порога
– Ты не веришь мне, Генри, – произнес он, грустно улыбаясь. – Я вижу это по твоим глазам. Но скажи, какой мне смысл заниматься фальсификацией? А к самообману я отнюдь не склонен.
– Не мне быть твоим судьей, Амброз. Вероятно, я даже не имею права на веру или неверие.
– Что ж, может быть, и так, – согласился кузен.
Когда я попытался узнать, в чем будут заключаться мои дальнейшие обязанности, он попросил меня подождать, пока он подготовит очередную порцию работы, а тем временем осмотреть окрестности. Я уже было решил воспользоваться его предложением и обследовать близлежащий лесной массив, но мне так и не суждено было этим заняться по причине последовавших за нашим разговором событий. В ту же ночь на меня легли совершенно новые обязанности, знаменовавшие решительный уход от кропотливой и утомительной работы по расшифровке записей кузена, которые становились все менее удобочитаемыми. В полночь меня разбудил старина Рид и сообщил, что Амброз просит меня безотлагательно явиться к нему в лабораторию.
Я немедленно оделся и сошел вниз.
Амброз лежал плашмя на операционном столе в своем поношенном халате мышиного цвета. Он находился в полуобморочном состоянии и все же узнал меня.
– У меня что-то с руками неладно, – выговорил он с видимым усилием. – Я теряю сознание. Ты будешь записывать все, что я тебе скажу?
– Что с тобой? – спросил я.
– Вероятно, временная блокада нервной системы. Мышечные спазмы. Впрочем, не уверен. Завтра все будет в порядке.
– Хорошо, – ответил я. – Я буду записывать все, что ты скажешь.
Я взял его блокнот и карандаш и принялся ждать.
В атмосфере, царившей в лаборатории, освещенной болезненно-тусклым светом красной лампочки рядом с операционным столом, было что-то жуткое. Кузен мой больше напоминал покойника, нежели человека, находящегося под действием наркотика. В одном из углов комнаты играл электропатефон, и низкие диссонирующие звуки «Весны священной» Стравинского растекались по лаборатории, заполняя собой пространство. Кузен не шевелился и долгое время не издавал ни звука. Он был погружен в глубокий наркотический сон, необходимый для проведения опыта, и при всем желании мне бы не удалось его разбудить.
Вероятно, прошло не меньше часа, прежде чем он заговорил, и речь его звучала столь нечленораздельно, что я с трудом разбирал слова.
– Лес погрузился в землю, – сказал Амброз. – Огромные лютуют и бушуют. Бежим, бежим…
И снова:
– Новые деревья на месте старых. Отпечаток лапы шириной в десять футов. Мы живем в пещере, холодной и сырой. Костер…
Я записал все, что он сказал, – точнее, все, что мне удалось разобрать из его шепота. Невероятно, но, судя по всему, ему грезилась эпоха ископаемых ящеров, ибо он упоминал о неких огромных животных, которые бродили по поверхности земли, сшибались друг с другом в смертельных схватках, с легкостью проходили сквозь дремучие леса, как если бы это были не леса, а травяные луга, находили и пожирали людей, обитавших в пещерах и норах под землей.
Эта попытка углубления в прошлое далась моему кузену Амброзу слишком тяжело. Когда он несколько часов спустя пришел в себя, тело его сотрясала нервная дрожь, и он приказал мне немедленно выключить патефон. Пробормотав что-то о «вырождающихся тканях», которых он странным образом связывал со своими «снами-воспоминаниями», кузен объявил, что, прежде чем он возобновит опыты, нам всем необходимо отдохнуть.
IIIВполне вероятно, что если бы мне удалось уговорить кузена оставить свои эксперименты, ограничившись верой в возможность конечного успеха, и позаботиться о здоровье, то он бы избежал печальных последствий своей попытки перейти за черту, установленную для всех смертных. Но он не только не поддался на мои уговоры, но еще и посмеялся над ними, напомнив мне, что из нас двоих врач все-таки он, а не я. Когда я возразил ему, что просто он, как и все доктора, более легкомысленно относится к собственному здоровью, нежели к здоровью своих пациентов, он пропустил это мимо ушей. Однако даже я не мог предвидеть того, что в конце концов произошло, хотя туманная ссылка Амброза на «вырождающиеся ткани», казалось бы, могла заставить меня уделить более пристальное внимание тому вреду, который ему причиняли наркотики.
Передышка длилась всего неделю. Потом кузен возобновил свои эксперименты, и вскоре уже я отстукивал на машинке очередную порцию записей. На этот раз расшифровка пошла намного труднее, чем прежде. Почерк его портился прямо на глазах, а содержание записей зачастую было очень трудно уловить. Несомненным было лишь то, что он еще больше углубился в прошлое. Я, как и ранее, допускал, что мой кузен стал жертвой своего рода самогипноза и черпал свои воспоминания не из наследственной памяти, а из прочитанных некогда книг, где описывались наиболее яркие особенности жизни древних обитателей лесов и пещер. С другой стороны, в текстах временами появлялись обескураживающие очевидные признаки того, что упоминаемые факты не могли быть взяты ни из каких-либо печатных изданий, ни даже из воспоминаний о таковых, и что́ в этом случае могло послужить источником для причудливых хроник Амброза, оставалось для меня загадкой.
Мы виделись с ним все реже, и в те нечастые моменты, когда это происходило, я с беспокойством замечал, до какого истощения он доводит себя наркотиками и голодовкой; кроме того, налицо были признаки умственной и нравственной деградации. Он стал неряшлив, что было особенно заметно во время приема пищи и не раз приводило к тому, что миссис Рид демонстративно не выходила к обеду. Правда, теперь, когда Амброз покидал свою лабораторию крайне редко, мы все чаще обедали без него.
Я не помню точно, когда произошли разительные перемены в поведении кузена; кажется, к этому времени я прожил у него в доме немногим более двух месяцев. Сегодня, когда я оглядываюсь на события тех дней, мне кажется, что первым, кто заметил их приближение, был Джинджер, любимый пес кузена. Если раньше это было самое послушное и воспитанное животное, какое только можно вообразить, то с некоторых пор он стал часто лаять по ночам, а днем скулил и слонялся по дому и двору с тревожным видом. Миссис Рид сказала о нем так: «Эта собака чует или слышит нечто такое, что ей очень не нравится». Возможно, она была права, но в тот раз я не придал ее словам особенного значения.
Примерно в те же дни мой кузен решил вовсе не выходить из лаборатории и поручил мне оставлять для него пищу на подносе у входа, а когда я попытался ему возразить, он даже не отворил мне дверь. Приносимая мною пища зачастую подолгу оставалась нетронутой, так что миссис Рид в конце концов просто перестала разогревать ему обед, ибо в большинстве случаев он забирал его уже тогда, когда тот остывал. Удивительно, но никто из нас ни разу не видел, как Амброз забирает предназначенную для него еду: поднос мог оставаться на месте час, два, даже три часа – а потом внезапно исчезал и через некоторое время появлялся уже пустым.
Изменились и кулинарные пристрастия кузена. Если раньше он пил много кофе, то теперь совершенно не признавал его и столь упорно возвращал чашку нетронутой, что миссис Рид вскоре вовсе перестала утруждать себя приготовлением этого напитка. Похоже, что Амброз становился все более неравнодушным к простым блюдам – мясу, картофелю, хлебу, зелени – и, напротив, не испытывал ни малейшего расположения к различного рода салатам и запеканкам. Иногда на пустом подносе оказывались очередные листы с записями. Это происходило очень редко, а записи были короткими и неудобочитаемыми, как из-за почерка, так и по содержанию. Видимо, Амброзу с трудом удавалось удерживать в пальцах карандаш, ибо строчки были нацарапаны крупными и неуклюжими буквами и располагались на листах без всякого порядка. Впрочем, чего еще можно было ждать от человека, в больших дозах принимающего наркотики?
Музыка, доносившаяся из лаборатории, становилась все более примитивной и навязчивой. Амброз приобрел несколько пластинок с записями этнической музыки – в частности, полинезийской и древнеиндийской – и отныне слушал только ее. Жуткие, таинственные, обволакивающие напевы повторялись снова и снова, угнетающе действуя на нервы, пусть даже поначалу слушать их было небезынтересно. Музыка звучала беспрерывно в течение недели, но одной ночью патефон начал выказывать явные признаки то ли перенапряжения, то ли износа, а потом внезапно заглох, и с тех пор мы его не слышали.
Примерно в это же время перестали появляться очередные отчеты, и почти сразу же к этому новому обстоятельству добавились еще два. По ночам Джинджер стал заходиться в яростном лае, повторявшемся через равные промежутки времени, как будто кто-то покушался на собственность его хозяина. Пару раз я вскакивал с постели и прислушивался, а однажды мне показалось, будто какое-то крупное животное убегает в сторону леса, однако ко времени, когда я вышел во двор, его уже нигде не было видно. Между тем, какой бы глухой и безлюдной ни была эта часть Вермонта, она отнюдь не слыла медвежьим углом, да и вообще в этих лесах вряд ли можно было встретить животное крупнее или опаснее оленя. Другое обстоятельство встревожило меня еще больше. Первой его заметила миссис Рид, которая и обратила на него мое внимание, а заключалось оно в том, что из лаборатории исходил навязчивый и в высшей степени мерзкий мускусный запах – запах дикого зверя.
Быть может, моему кузену удалось привести к себе из леса какое-то животное – ведь задняя дверь лаборатории выходила в лес? Эту возможность нельзя было исключать, но, честно сказать, я не знал животного, которое могло бы издавать столь сильный запах. Попытки расспросить Амброза через дверь остались без успеха. Он решительно не хотел отзываться, и даже угрозы Ридов покинуть дом из-за невыносимой вони ничуть на него не подействовали. Спустя три дня супруги собрали свои пожитки и уехали, так что все заботы о кузене и его псе легли на мои плечи.
Шок, который я испытал, узнав всю правду, привел к тому, что теперь я уже не в состоянии воссоздать точную последовательность тогдашних событий. Помню, что я решил во что бы то ни стало переговорить с кузеном, несмотря на то что до сих пор все мои просьбы оставались без ответа. Желая хотя бы отчасти избавить себя от новых хлопот, в то самое утро я отвязал пса и пустил его бегать по окрестностям. Я даже не пытался браться за работу, которую прежде выполняли Риды, а просто прохаживался взад-вперед возле двери в лабораторию. Я давно отказался от всяких попыток заглянуть в нее со двора, ибо ее окна – равно как и окошко в двери – были плотно занавешены, чтобы никто не мог подглядеть, что творится внутри.
Все мои уговоры и увещевания совершенно не действовали на Амброза, и тогда я рассудил, что, поскольку рано или поздно он захочет есть, то в случае, если я не стану приносить ему пищу, он просто будет вынужден покинуть свое убежище. В тот день я не принес ему еду, а сам сел и стал ждать его появления, несмотря на тошнотворный звериный дух, исходивший из лаборатории и заполнявший собой весь дом. Амброз не выходил. Решив держаться до конца, я продолжал нести свою вахту у двери и мужественно боролся со сном. Последнее оказалось совсем нетрудным, ибо в середине ночи тишину нарушили странные, тревожные звуки, доносившиеся из лаборатории. Они напоминали шарканье, как если бы по комнате шастало какое-то крупное неуклюжее существо, и сопровождались своеобразным клокотаньем, будто бессловесное животное пыталось заговорить. Я несколько раз позвал кузена по имени и подергал дверную ручку, но дверь не поддавалась, поскольку была не только заперта, но еще и забаррикадирована изнутри чем-то тяжелым.
Я решил, что если моя затея оставить кузена без пищи не заставит его покинуть комнату, то наутро я всерьез примусь за наружную дверь в лабораторию и так или иначе, но открою ее. Я находился в состоянии сильнейшего беспокойства, ибо упорное молчание Амброза было совершенно ему несвойственно.
Однако не успел я принять вышеназванное решение, как внимание мое было привлечено поведением пса, который словно взбесился. Напомню, что в то утро я спустил его с цепи, и теперь, свободный от нее, он пулей промчался мимо одной из стен дома и бросился в лес, а спустя мгновение до меня донеслись ворчание и рычание, как будто он на кого-то напал.
Моментально позабыв о кузене, я ринулся к ближайшей двери. По пути я схватил карманный фонарик и, выскочив во двор, побежал было к лесу, но почти сразу остановился как вкопанный. Я успел только завернуть за угол дома – туда, где находилась задняя стена лаборатории, – и увидел, что дверь в нее была распахнута настежь.
Я повернулся и вбежал в эту дверь.
Внутри было темно. Я окликнул кузена. Ответа не последовало. Посветив фонариком, я отыскал выключатель и зажег свет.
Открывшаяся моему взору картина потрясла меня. Когда я в последний раз посещал эту комнату, она была очень чистой и ухоженной – теперь же она находилась в ужасном беспорядке. Мало того что все оборудование, предназначавшееся для экспериментов, было опрокинуто, разбросано и разбито – на полу и на аппаратуре валялись куски полупротухшей пищи, часть которой поступила сюда в уже приготовленном виде, а часть была явно принесена из леса, ибо я увидел недоеденные останки кроликов, белок, скунсов, бурундуков и птиц. Более того, все помещение пропиталось тошнотворным запахом берлоги первобытного зверя, и если разбросанные повсюду инструменты напоминали о том, что на дворе стоит двадцатый век, то все остальное принадлежало к дочеловеческой эпохе.
Кузена в лаборатории не было.
Я вспомнил про крупное животное, мельком виденное мною в лесу, и первым, что пришло мне на ум, было то, что оно каким-то образом проникло в лабораторию и унесло с собой Амброза, а пес бросился следом. Подгоняемый этой мыслью, я выбежал из дома и помчался к лесу, откуда по-прежнему доносились хрип и рычание смертельной схватки. Когда я добрался до места, все уже было кончено. Джинджер, тяжело дыша, отступил на шаг, и свет моего фонаря упал на его добычу.
До сих пор не знаю, как мне удалось вернуться в дом, вызвать полицию и не потерять способность связно мыслить, пусть даже и не более пяти минут кряду, после того потрясения, которым сопровождалась разгадка. В одно катастрофическое мгновение мне стало ясно абсолютно все: я понял, почему так неистово лаял пес по ночам, когда «существо» выходило добывать себе пропитание, мне стал известен источник отвратительного звериного запаха. И еще я понял, что все случившееся с моим кузеном нельзя было предотвратить.
Ибо то, что лежало под окровавленной пастью Джинджера – жалкая карикатура на человека, с недоразвитым лицом и фигурой, издававшая невыносимо резкий мускусный запах, – было облачено в мышиного цвета халат, который некогда носил мой кузен, а на запястье волосатой руки блестели его часы.
Согласно какому-то неведомому, первобытному закону природы, Амброз, возвращаясь памятью в ту эпоху, когда жили предки человека, еще не ставшие людьми, попал в капкан соответствующего периода эволюции, и тело его деградировало до того уровня, на котором оно находилось у предков людей. По ночам он выходил в лес за добычей, доводя до неистовства и без того встревоженного пса; и то, что он пришел к такому ужасному концу, было делом моих рук – ведь это я спустил Джинджера с цепи и тем самым предопределил гибель Амброза от клыков его собственного пса!
Пришелец из космоса
Высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания…[2]
IЕсли справедливо утверждение, что человеку всегда суждено жить с таким чувством, будто он стоит на краю пропасти, то большинству людей в критические моменты жизни свойственно испытывать нечто вроде прозрения – когда таинственные и бездонные глубины, лежащие за пределами маленького людского мира, вдруг становятся близкими и доступными. Это значит, что вы вкусили от источника беспредельного знания, что редко кому удается; но подобное соприкосновение с неведомым не проходит бесследно, наполняя ужасом сердца даже самых отважных. Разве может кто-то из ныне живущих доподлинно знать, как появился человек и каково его место в этом мире, или с достаточной долей уверенности утверждать, что человечеству уготован бесславный конец?
Есть ужасы, которые посещают нас во сне и наполняют мир наших грез, – ужасы, которые на самом деле порождены всего лишь окружающей нас повседневностью. В последнее время меня неотвязно преследуют видения иных миров, и я уже не берусь категорически утверждать, что все это не более чем обычные галлюцинации. Но так было не всегда. Все изменилось в тот самый миг, когда я впервые повстречал Амоса Пайпера.
Меня зовут Натаниэль Кори. Более пятидесяти лет своей жизни я посвятил психоаналитике. Я являюсь автором одного учебника и множества статей по этой дисциплине. После учебы в Вене я долго практиковал в Бостоне, но десять лет назад оставил тамошнюю практику и переехал в небольшой университетский городок Аркхем, расположенный в глубине Массачусетса. У меня хорошая профессиональная репутация, которую, впрочем, описываемые ниже события могут поставить под сомнение, чего я, признаться, весьма опасаюсь. Как бы то ни было, я надеюсь, что это явится не единственным и далеко не самым важным следствием публикации моих заметок.
Неясное гнетущее предчувствие заставляет меня сесть и подробно описать самую интересную и одновременно самую спорную проблему из всех, с какими мне довелось столкнуться за многие годы практики. Не в моих правилах делать всеобщим достоянием сведения, касающиеся пациентов. Но в силу особых обстоятельств я вынужден нарушить это правило и изложить несколько конкретных фактов из истории болезни Амоса Пайпера. Эти факты в свете иных, внешне никак не связанных с ними событий могут приобрести для многих людей гораздо большую значимость, чем даже для меня в момент моего первого знакомства с ними. Есть силы разума, которых мы не различаем во тьме, но, возможно, существуют и силы тьмы, которых не способен воспринять наш разум. И это отнюдь не ведьмы и колдуны, духи и гоблины или подобные им порождения фантазии представителей примитивных культур, а силы несравнимо более могучие и страшные, выходящие далеко за рамки нашего понимания.
Имя Амоса Пайпера должно быть знакомо тем, кто интересуется вопросом происхождения человека. Они, возможно, помнят сборник докладов по антропологии, опубликованный около десяти лет назад и снабженный его комментариями. Моя первая встреча с Амосом Пайпером произошла в 1933 году. В сопровождении своей сестры Абигейл он появился в моем кабинете. Это был высокий мужчина довольно приятной наружности, производивший впечатление некогда очень полного, но за короткое время сильно потерявшего в весе человека. Случай был действительно интересным и на первый взгляд требовал не столько психиатрического, сколько общего медицинского обследования. Однако из пояснений его сестры я понял, что все врачи, к которым они ранее обращались, сходились во мнении, что его болезнь протекает в сфере ментальной и находится вне их компетенции. И несколько моих коллег рекомендовали меня в качестве консультанта-психоаналитика.
Пока Амос Пайпер готовился в приемной, его сестра в нескольких словах обрисовала мне ситуацию. Пайпер оказался жертвой устрашающих галлюцинаций, которые, стоило ему закрыть глаза – будь то днем или ночью, – сразу же начинали его преследовать. Он лишился сна и сильно сбавил в весе, что не могло не вызвать беспокойства у его близких. Мисс Пайпер также упомянула, что три года тому назад во время посещения театра ее брат неожиданно – скорее всего, на нервной почве – впал в коматозное состояние, от последствий которого окончательно избавился лишь около месяца назад, а спустя еще неделю начали появляться галлюцинации. Мисс Пайпер предполагала, что существует некая логическая связь между прошлой болезнью ее брата и постигшим его новым несчастьем. Лекарства на некоторое время возвращали сон, но и они не могли избавить его от видений, которые внушали доктору Пайперу такой ужас, что он не решался даже говорить о них.
Мисс Пайпер откровенно отвечала на все мои вопросы, но этих сведений было явно недостаточно для реальной оценки состояния ее брата. Она заверила, что у Амоса никогда не было приступов ярости, но он часто бывал рассеянным и отрешенным от мира сего, причем грань эта просматривалась совершенно четко, и порой он напоминал улитку, отгородившуюся от окружающих стенками своей раковины.
Вскоре мисс Пайпер удалилась, и я взглянул на вошедшего пациента. Он сел возле стола, глаза его были широко открыты и излучали какую-то гипнотическую энергию – мне показалось, что удерживать их открытыми стоило ему огромного усилия воли; белки были налиты кровью, а зрачки затуманены. Он пребывал в возбужденном состоянии и начал немедленно извиняться за свой визит ко мне, за решительную настойчивость своей сестры, которую он не разделял, понимая, что помочь ему не было никакой возможности.
Я осторожно заметил, что мисс Абигейл вкратце уже описала его проблему, и попытался несколько успокоить его. Я говорил так, как это бывает необходимо в подобных случаях. Пайпер слушал с подобающим уважением, очевидно начиная поддаваться моим уговорам, и, когда я наконец спросил его, почему он не спит, он без колебаний ответил, что боится.
– Как только я смыкаю веки, передо мною возникают видения страшных геометрических фигур и рисунков; появляется туманное свечение, а затем – огромные и страшные существа, каких нормальному человеку и вообразить-то невозможно. Но самым чудовищным является то, что они разумны, хотя разум их бесконечно далек от нашего понимания.
Я попросил его подробнее описать этих существ, но с этим возникли трудности: его описание получилось очень неопределенным, хотя и весьма впечатляющим. Ни одно из этих существ как будто не имело четкой формы, за исключением, пожалуй, морщинистых конусообразных созданий то ли растительного, то ли животного происхождения. Он так живо и непосредственно рассказывал о преследующих его галлюцинациях, что я невольно проникся его волнением. Когда я упомянул о его прошлой болезни, он стал говорить свободнее, но при этом то и дело повторялся, путался и как бы предоставлял мне самому выстраивать по порядку хаотическое нагромождение его мыслей.
Это несчастье произошло с ним на сорок девятом году жизни, когда, находясь в театре на премьере моэмовского «Письма», он в середине второго акта внезапно потерял сознание. Его перенесли в служебное помещение, где попытались привести в чувство, а затем в карете медицинской помощи доставили домой, и там в течение нескольких часов подряд над ним безуспешно бились врачи. В конечном счете Пайпер был госпитализирован. Коматозное состояние продолжалось три дня, после чего сознание вернулось к нему.
С первых же минут стало заметно, что он несколько «не в себе» – личность его подверглась неожиданно глубокой трансформации. Врачи, наблюдавшие за ним, сходились во мнении, что это был приступ паралича, но симптомы, прямо подтверждающие диагноз, выявлены не были. Заболевание оказалось настолько серьезным, что некоторые вполне элементарные операции давались ему с огромным трудом. В его общем физическом состоянии не было отмечено серьезных нарушений, органы артикуляции в целом работали нормально, но в то же время движения, когда он пытался взять какой-либо предмет, больше напоминали крабьи; кроме того, ему вновь приходилось учиться ходить и говорить. Вместо звуков у него получалось нечто напоминающее свист, при этом было заметно, что он очень обеспокоен своей неспособностью вступить в контакт с окружающими. Однако его интеллектуальные способности серьезно не пострадали, свидетельством чему может служить тот факт, что он смог всего за неделю восстановить утраченные навыки.
Гораздо хуже обстояли дела с его памятью. Здесь были сплошные пробелы. Он не узнавал сестру, коллег по университету, город, в котором жил, и почти ничего не помнил о Соединенных Штатах. Таким образом, его нужно было учить всему заново. При этом Пайперу потребовалось менее месяца, для того чтобы овладеть всеми необходимыми знаниями об окружающем мире, демонстрируя при этом воистину феноменальные способности. Особенно впечатляла скорость, с какой он усваивал огромные объемы информации, хотя до приступа он не мог похвастаться столь же великолепной памятью.
Только три года спустя, уже оправившись от своей «болезни», Пайпер осознал в полной мере всю странность своего тогдашнего поведения, определив его как «нечто необъяснимое». В тот период он оставил работу в Мискатоникском университете и увлекся путешествиями, воспоминания о которых, однако, полностью изгладились из его памяти после окончательного «исцеления». Он побывал в самых удаленных уголках планеты – в Аравийской пустыне, на просторах Внутренней Монголии, за Полярным кругом, на многих островах Полинезии, включая Маркизские, в горной стране инков и во многих других местах. По выздоровлении он не помнил, чем занимался во время своих путешествий; мало что могли подсказать и немногие сувениры, которые были обнаружены в его багаже. В большинстве своем они представляли собой сколки камней с иероглифическими письменами на них, которые являются атрибутом коллекции чуть ли не каждого путешественника, возвращающегося из дальних странствий.