bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 17

Они несли виселицу, сколоченную за пять минут ретивым подмастерьем плотника – на виселице болтались две безглазые соломенные куклы, наряженные в обноски. На груди у них красовались имена: Ревейон и Анрио. Заслышав приближение колонны, лавочники запирали ставни. Соломенных кукол торжественно повесили на Гревской площади.

Такое в Париже случалось сплошь и рядом. Демонстранты никого пальцем не тронули, даже кошку. Шутливые казни были ритуалом, призванным разжечь гнев толпы. Полковник французской гвардии послал пятьдесят гвардейцев в район Титонвиля на случай, если беспорядки не утихнут. Однако он упустил из виду дом Анрио, и демонстранты не нашли ничего лучшего, как подняться по улице Кот, вломиться в дом и поджечь его. Мсье Анрио выбрался из пожара целым и невредимым. Никого не убили. Мсье Ревейона избрали депутатом.

Однако к понедельнику положение ухудшилось. Свежие толпы собрались на улице Сент-Антуан, поддержанные предместьем Сен-Марсель. На набережной к демонстрантам присоединились портовые грузчики, кольщики дров, нищие, жившие под мостами. Рабочие королевской стекольной фабрики побросали орудия труда и высыпали на улицы. Прибыли еще две сотни гвардейцев, они залегли напротив Титонвиля, заслонившись конфискованными повозками. И тогда их офицеры впервые запаниковали. Никто не знал, сколько демонстрантов с той стороны баррикады: пятьсот или пять тысяч. За последние месяцы это была не первая вылазка недовольных, но сегодня все было иначе.

Случилось так, что в тот же день в Венсене проходили скачки. Когда модные экипажи въехали в Сент-Антуанское предместье, взволнованных дам и господ, одетых в английском стиле, выволокли на покрытую нечистотами мостовую. Их заставили прокричать: «Долой перекупщиков!», затем грубо впихнули обратно. Многим господам пришлось расстаться с некоторыми суммами, чтобы подтвердить свои добрые намерения, а дамам в знак солидарности подарить поцелуи вшивым подмастерьям и вонючим извозчикам. Когда показалась карета герцога Орлеанского, раздались приветственные крики. Герцог вышел, произнес несколько умиротворяющих слов и раздал толпе мелочь. Каретам, которые ехали следом, пришлось остановиться.

– Герцог проводит смотр своих войск, – раздался высокомерный аристократический голос.

Зарядив ружья, гвардейцы ждали. Толпа разбрелась, люди подходили к повозкам, чтобы перекинуться парой слов с солдатами, но не выказывая решимости идти на штурм. В Венсене англофилы подгоняли своих фаворитов. Приближался вечер.

Были предприняты попытки направить возвращавшихся со скачек в объезд, но, когда появилась карета герцогини Орлеанской, ситуация осложнилась. Ей нужно туда, сказал герцогский кучер: за баррикады. Немногословная герцогиня приказаний не повторяла. Проблема была разъяснена. Этикет столкнулся с целесообразностью. Победил этикет. Гвардейцы и те, кто стоял поблизости, принялись растаскивать повозки. Настрой вмиг изменился, дневная дрема рассеялась, раздались выкрики, блеснула сталь. Толпа хлынула вслед за каретой герцогини. Спустя несколько минут в Титонвиле не осталось ничего, что можно было поджечь, сломать или украсть.

Когда прибыла кавалерия, толпы грабили лавки на улице Монтрей и стягивали кавалеристов с лошадей. Появились пехотинцы, лица напряглись; отрывистые приказы, неожиданный выстрел. Палили холостыми, но не успели солдаты перевести дух, как пехотинца задело куском черепицы, свалившимся откуда-то сверху. Он поднял лицо, и мятежник, выбравший его своей мишенью, сбросил другой кусок, выбив пехотинцу глаз.

Не прошло и минуты, а толпа уже вышибала двери и взламывала замки, вылезала на крыши и отдирала черепицу. Гвардейцы, закрывая голову руками, искали укрытия, кровь стекала между пальцами на товарищей, которых уже сбило с ног. Солдаты открыли огонь. На часах была половина седьмого.

К восьми прибыли свежие силы. Мятежников отбросили назад. Ходячих раненых оттащили с поля боя. На улицах появились женщины. Обвязав голову шалью, они таскали ведра с водой, чтобы промыть раны и напоить тех, кто потерял много крови. Витрины зияли пустотой, двери были сорваны с петель, дома обобраны до кирпичных стен. Под ногами скрипела черепица и битое стекло, к подошвам липла кровь, догорало обугленное дерево. Погреба Титонвиля обчистили, мужчины и женщины, которые дырявили бочонки и отбивали горлышки бутылок, валялись пьяные, захлебываясь в собственной рвоте. Из мести французские гвардейцы избивали дубинками бесчувственные тела. По мостовой текли струйки кларета. В девять часов прибыла кавалерия. Швейцарская гвардия притащила восемь пушек. День закончился. С улиц убрали триста трупов.


До самого дня похорон Габриэль не выходила из дома. Запершись в спальне, она молилась за маленькую душу, уже отягощенную грехом, ибо за год, проведенный в теле, душа показала свой невоздержанный, жадный до молока нрав. Позже она сходит в церковь поставить свечу святым невинным вифлеемским младенцам. По ее щекам катились тяжелые крупные слезы.

Луиза Жели спустилась с верхнего этажа. Она сделала то, до чего не додумались служанки: сложила детскую одежду, одеяла, мячик, тряпичную куклу в охапку и унесла к себе. Ее личико было сосредоточено, словно ей было не впервой помогать убитым горем матерям, и она не позволяла себе расплакаться. Луиза села рядом с Габриэль и сжала в худенькой детской ладошке ее пухлую женственную руку.

– Так в жизни заведено, – сказал мэтр д’Антон. – Только ты приводишь ее в порядок, как этот проклятый Бог…

Женщина и девочка с ужасом посмотрели на него.

– Я больше не нахожу утешения в религии, – сказал он.

После похорон родители Габриэль зашли поддержать дочь.

– Подумай о будущем, – внушала ей Анжелика. – Вот посмотришь, со временем родишь еще десятерых.

Ее зять с несчастным видом смотрел в пустоту. Мсье Шарпантье ходил по комнате и вздыхал, ощущая свою бесполезность. Затем подошел к окну и выглянул на улицу. Габриэль уговаривали поесть.

К вечеру настроение в гостиной поднялось: жизнь продолжалась.

– Беда без новостей, – сказал мсье Шарпантье. Он пытался намекнуть зятю, что женщин давно пора оставить одних.

Жорж-Жак неохотно встал. Они надели шляпы и по людным улицам направились в сторону Пале-Рояля и кафе «Фуа». Мсье Шарпантье пытался вовлечь зятя в разговор, но безуспешно. Тот смотрел прямо перед собой, его не заботило кровопролитие в городе, он был поглощен своей бедой.

Пробивая себе путь в кафе через толпу, Шарпантье заметил:

– Я никого здесь не знаю.

Д’Антон огляделся, удивившись, сколь многих здесь он знает.

– Тут проводит собрания Патриотическое общество Пале-Рояля.

– Кто они такие?

– Обычные прожигатели жизни.

К ним направлялся Бийо-Варенн. Прошло несколько недель с тех пор, как д’Антон в последний раз поделился с ним работой. Желтушное лицо адвоката раздражало его, к тому же, как убеждал д’Антона другой его секретарь Паре, нельзя кормить всех ленивых мятежников в округе.

– Что вы об этом думаете? – Глаза Бийо, обычно напоминавшие мелкие кислые плоды, кажется, дозрели до нужной кондиции. – Я гляжу, Демулен наконец-то определился. Он с людьми герцога Орлеанского. Они купили его. – Бийо обернулся через плечо. – Помяни черта…

Подошел Камиль, настороженно оглядываясь по сторонам.

– Жорж-Жак, где вы были? – спросил он. – Я не видел вас целую неделю. Что вы думаете о Ревейоне?

– Я скажу вам, что я думаю, – вступил в разговор Шарпантье. – Все это ложь и искажение фактов. Ревейон – лучший наниматель в городе. Прошлой зимой он оплачивал своим рабочим простои.

– Так вы считаете его филантропом? – спросил Камиль. – Простите, мне нужно поговорить с Бриссо.

До сих пор д’Антон не видел Бриссо или видел, но не замечал, что неудивительно. Бриссо повернулся к Камилю, кивнул и снова обратился к собеседникам: «Нет, нет, нет, только по закону». Затем протянул Камилю руку.

Он был тощий, чахлый, тихий как мышь, кривые узкие плечи делали его похожим на горбуна. Из-за бедности и слабого здоровья Бриссо выглядел старше своих тридцати пяти, хотя сегодня бледное лицо и тусклые глаза сияли надеждой, как у школьника в первый день учебы.

– Камиль, – сказал он, – я задумал издавать газету.

– Будьте осторожней, – посоветовал ему д’Антон. – Полиция не совсем махнула на все рукой. У вас могут возникнуть трудности с распространением.

Глаза Бриссо пробежали по фигуре д’Антона, скользнули по его изуродованному лицу. Он не стал просить, чтобы его представили.

– Сначала я думал начать первого апреля и выпускать два номера в неделю, затем решил, подожду до двадцатого и выпущу четыре номера, теперь вижу, правильнее будет дождаться следующей недели, когда созовут Генеральные штаты, – лучшее время для газетной сенсации. Я хочу собирать все новости от Версаля до Парижа, новости с улиц – полиция может схватить меня, но нужды нет, я уже был в Бастилии и готов отправиться туда снова. У меня не было ни минуты свободного времени, я помогал с выборами в округе Фий-Сен-Тома, там отчаянно нуждались в моем совете…

– Люди всегда нуждаются в вашем совете, – заметил Камиль. – Во всяком случае, вы всегда так говорите.

– Не ехидничайте, – мягко сказал Бриссо, мелкие морщинки в углах его глаз выдавали раздражение. – Я знаю, вы думаете, что с газетой ничего не выйдет, но придется постараться. Кто знал еще несколько месяцев назад, что мы достигнем такого успеха?

– Этот человек называет успехом три сотни трупов, – заметил Шарпантье.

– Я думаю… – Бриссо замолчал. – Я скажу вам наедине, о чем я думаю. Здесь могут быть полицейские осведомители.

– Это ты и есть, – произнес голос за его спиной.

Бриссо поморщился, но оборачиваться не стал. Он посмотрел на Камиля, чтобы убедиться, что тот его слышит.

– Эти слухи пустил Марат, – сказал он тихо. – После того что я сделал для его карьеры и репутации, я получаю лишь гнусные намеки – люди, которых я числил товарищами, обходятся со мной хуже, чем полицейские.

Камиль сказал:

– Ваша беда в том, что вы постоянно сдаете назад. Я слышал, как вы утверждали, что Генеральные штаты спасут страну. В то время как два года назад вы говорили, что сперва мы должны избавиться от монархии. Что из этого правда? Нет, не отвечайте. Будет ли расследование недавних событий? Нет. Нескольких человек повесят, только и всего. Почему? Потому что никто не осмеливается задать вопрос: что на самом деле происходит? Ни Людовик, ни Неккер, ни даже сам герцог. Однако всем известно, что главное преступление Ревейона состоит в том, что он осмелился перейти дорогу кандидату герцога Орлеанского.

Посетители кафе зашумели.

– Нетрудно было догадаться, – заметил Шарпантье.

– Но никто не мог предвидеть такого размаха, – прошептал Бриссо. – Все было продумано, людям заплатили, но не десяти же тысячам! Даже герцог не способен заплатить десяти тысячам. Люди вышли на улицы по зову сердца.

– И это нарушило ваши планы?

– Люди нуждаются в руководстве. – Бриссо тряхнул головой. – Мы не хотим анархии. Я внутренне содрогаюсь, оказываясь в обществе тех, на кого нам приходится возлагать надежды… – Он махнул в сторону д’Антона, который удалился вместе с мсье Шарпантье. – Посмотрите на него. Судя по одежке, респектабельный господин. Но куда уместнее он смотрелся бы с пикой наперевес.

Камиль расширил глаза:

– Но это же мэтр д’Антон, королевский советник! Не следует делать поспешных выводов. Мэтр д’Антон, если бы захотел, уже состоял бы на государственной службе, но он знает, какое будущее ему уготовано. Откуда этот страх, Бриссо? Вы боитесь человека из народа?

– Я един с моим народом, – благоговейно промолвил Бриссо. – С его чистой и возвышенной душой.

– Это неправда. Вы смотрите на народ свысока, потому что народ воняет и не умеет читать по-гречески. – Камиль прошел через комнату к д’Антону. – Он принял вас за головореза, – заявил он ему с довольным видом. – Этот Бриссо, – поделился Камиль с Шарпантье, – женат на некоей мадемуазель Дюпон, которая делала для Фелисите де Жанлис какую-то черную работу. Поэтому он связан с герцогом Орлеанским. Я его уважаю. Он провел долгие годы в эмиграции, писал, выступал. Он заслуживает революции. Сын простого кондитера, но образован и держится с достоинством, потому что много страдал.

Мсье Шарпантье был удивлен и рассержен.

– Вы, Камиль, вы взяли деньги у герцога, а теперь признаете, что Ревейона сделали жертвой…

– Ревейон никого не волнует. Если он этого не говорил, значит мог бы сказать. Не имеет значения, как было на самом деле. Важно только, что подумают улицы.

– Господь свидетель, – сказал Шарпантье, – я не сторонник старого порядка, но мне страшно подумать, что будет, если реформы доверят таким, как вы.

– Реформы? – удивился Камиль. – Я говорю не о реформах. Уже летом этот город взлетит на воздух.

Д’Антона мутило, скорбь захлестывала его. Хотелось отвести Камиля в сторонку, рассказать ему о ребенке. Это остудило бы его пыл. Но Камиль был так счастлив, замышляя грядущую резню. Кто я такой, подумал д’Антон, чтобы испортить ему эту неделю?


Версаль. Процессию тщательно готовили. Вы же понимаете, это не встать и пойти.

Нация исполнена надежд. Настает долгожданный день. Тысяча двести депутатов Генеральных штатов торжественной процессией шагают к церкви Людовика Святого, где монсеньор де Лафар, епископ Нанси, обратится к ним с проповедью и призовет Божье благословение на их труды.

Духовенство, первое сословие: веселые майские лучи сияют на митрах и драгоценных цветах облачений. За ним следуют дворяне: тот же свет вспыхивает на трех сотнях эфесов, скользит по облаченным в шелка спинам. Три сотни плюмажей колышутся на ветру.

Однако впереди идут простолюдины, третье сословие. По указанию церемониймейстера все одеты в черное; шестьсот человек, словно громадный черный слизень. Почему бы не обрядить их в рабочие рубахи и не приказать жевать соломинки на ходу? Но пока они шагают, унижение сменяется чем-то иным. Их траурная одежда – знак солидарности. Их призвали присутствовать при кончине старого порядка, а не гостями на бал-маскарад. На пудреных лицах над скромными галстуками написана гордость. Они здесь по делу, а посему долой пышность.

Максимилиан де Робеспьер шел рядом с депутатами от своей провинции, между двумя крестьянами. Поверни он голову, увидел бы выпяченные челюсти бретонцев. Депутатов стеной окружали солдаты. Он смотрел прямо перед собой, подавляя желание обвести глазами орущую толпу. Никто здесь его не знал, никто не выкрикивал ему приветствий.

Среди зрителей Камиль встретил аббата де Бурвиля.

– Вы меня не помните, – пожаловался аббат, проталкиваясь к нему в толпе. – Мы вместе учились в лицее.

– Тогда вы были синим от холода.

– Но я же узнал вас! Вы совершенно не изменились, словно вам все еще девятнадцать.

– Вы стали набожным, де Бурвиль?

– Не особенно. Вы видели Луи Сюло?

– Ни разу. Но подозреваю, скоро он себя проявит.

Они снова обратились к процессии. На миг Камиля охватила иррациональная уверенность, что все это устроил он, Демулен, что Генеральные штаты маршируют по его приказу, что весь Париж и Версаль вертятся вокруг его персоны.

– А вот и герцог Орлеанский, – потянул его за руку де Бурвиль. – Он настоял на том, чтобы идти с третьим сословием. Посмотрите, как хлопочет над ним главный церемониймейстер, аж в пот бросило. А вот и герцог де Бирон.

– Я его знаю. Бывал в его доме.

– А это Лафайет.

Американский герой в серебристом жилете бодро вышагивал в процессии, серьезное и немного рассеянное молодое лицо, необычный вытянутый череп под треугольной шляпой в стиле Генриха IV.

– Вы с ним знакомы?

– Только с его репутацией, – пробормотал Камиль. – Вашингтон pot-au-feû[9].

Бурвиль рассмеялся:

– Вы должны это записать.

– Уже записал.

В церкви Людовика Святого де Робеспьеру досталось удобное место у прохода. Удобное место, чтобы разглядывать знать вблизи. Волнующееся море епископов на мгновение расступилось, и король, грузный, в золотой парче нечаянно взглянул ему прямо в лицо. А когда королева повернула голову (во второй раз мы с вами ближе, чем в первую встречу, мадам), перо цапли в ее волосах как будто приветливо качнулось в его сторону. Гостия в украшенной драгоценными камнями дарохранительнице маленьким солнцем пылала в руках епископа. Король с королевой заняли места на помосте под бархатным пологом, вышитым золотыми геральдическими лилиями. Затем вступил хор:

O salutaris hostiaЕсли продать драгоценности короны,что можно купить для Франции?Quae coeli pandis ostium,Король выглядит полусонным.Bella premunt hostilia,А королева – гордячкой.Da robur, fer auxilium.Похожа на Габсбургов.Uni trinoque domino,Мадам Дефицит.Sit sempitema gloria,Снаружи женщины крикамиприветствовали герцога Орлеанского.Qui vitam sine termino,Я никого здесь не знаю.Nobis donet in patria.Где-то здесь должен быть Камиль. Где-то рядом.Amen.

– Смотрите-смотрите, – сказал Камиль де Бурвилю. – Максимилиан.

– Да, это он. Наш дорогой Как-вас-там. Стоит ли удивляться?

– Мое место там. В процессии. Де Робеспьер уступает мне интеллектом.

– Что? – Изумленный аббат обернулся и зашелся смехом. – Людовик Шестнадцатый, милостью Божией король Франции, уступает вам интеллектом. Его святейшество папа римский уступает вам интеллектом. Кем еще вы хотели бы стать, кроме как депутатом?

Камиль не ответил.

– О Боже мой, Боже мой. – Аббат сделал вид, будто вытирает глаза.

– А это Мирабо, – сказал Камиль. – Он собирается издавать газету. Я буду для него писать.

– Как вы это провернули?

– Никак. Я приступаю завтра.

Де Бурвиль бросил на него косой взгляд. Камиль лжец, подумал он, всегда был лжецом. А впрочем, скажем мягче: он приукрашивает.

– Что ж, удачи, – сказал аббат. – Видели, как толпа принимала королеву? Весьма нелюбезно, не правда ли? Зато как приветствовали герцога Орлеанского! И Лафайета. И Мирабо.

И д’Антона, чуть слышно шепнул Камиль, словно пробуя слова на вкус. У д’Антона важное дело, он даже не пошел смотреть процессию. И Демулена, добавил Камиль. Демулена приветствовали громче всех. Он ощущал тупую боль разочарования.

Всю прошлую ночь шел дождь. В десять, когда началась процессия, по улицам бежали ручьи, но к полудню земля была суха и горяча.


Камиль договорился, что переночует в Версале у своего кузена. Он специально попросил депутата при чужих, чтобы тому неловко было отказать. Явился Камиль далеко за полночь.

– Где, ради всего святого, тебя носило? – спросил де Вьефвиль.

– Я был у герцога де Бирона и графа де Жанлиса, – пробормотал Камиль.

– Ясно. – Де Вьефвиль был раздосадован, не зная, верить ему или нет. К тому же в комнате присутствовал третий, мешая хорошенько отчитать Камиля.

Молодой человек покинул тихое место у камина.

– Я ухожу, мсье де Вьефвиль. Однако поразмыслите над моими словами.

Де Вьефвиль и не подумал их друг другу представить. Молодой человек сам обратился к Камилю:

– Я Барнав, возможно, вы обо мне слышали.

– Все о вас слышали.

– Вероятно, вы считаете меня обычным смутьяном. Надеюсь, я докажу, что способен на большее. Спокойной ночи, господа.

Он тихо закрыл за собой дверь. Камилю хотелось выскочить вслед за ним, задать вопрос, завязать знакомство, но на сегодня он утратил способность изумляться. Это был тот самый Барнав, который выступил против королевских эдиктов в провинции Дофине. Люди называли его Тигром, но сейчас, разглядев этого скромного, некрасивого, курносого адвоката, Камиль понимал, что в прозвище содержалась легкая насмешка.

– В чем дело? – спросил де Вьефвиль. – Ты разочарован? Представлял его себе иначе?

– Зачем он приходил?

– За поддержкой. Уделил мне жалких пятнадцать минут, да и то среди ночи.

– Вы оскорблены?

– Завтра увидишь, как они будут драться за привилегии. Все думают только о том, как бы что-нибудь ухватить, если хочешь знать мое мнение.

– Неужели ничто не способно поколебать ваши провинциальные взгляды? – спросил Камиль. – Вы хуже моего отца.

– Камиль, будь я твоим отцом, я бы давным-давно свернул твою тощую шею.

Часы во дворце и в городе согласно пробили час. Де Вьефвиль развернулся и ушел спать. Камиль вытащил черновик памфлета «Свободная Франция». Он прочитывал каждую страницу, рвал поперек и ронял обрывки в камин. Камиль не успевал за развитием событий. На следующей неделе, deo volente[10], в следующем месяце он перепишет его снова. В пламени Камиль видел картину: он пишет, чернила скользят по бумаге, он откидывает волосы со лба. Когда под окнами стихло, он свернулся в кресле и уснул при свете догорающего камина. В пять утра рассвет просочился сквозь ставни, первая телега с кислым черным хлебом покатила на версальский рынок. Он проснулся, сел, оглядел незнакомую комнату, болезненные предчувствия пронизывали его, словно медленное холодное пламя.


Слуга, который был скорее телохранителем, чем лакеем, спросил:

– Это вы написали?

В руке он держал копию первого памфлета Камиля «Философия французской революции». Слуга помахал памфлетом, словно судебной повесткой.

Камиль отпрянул. В восемь утра передняя Мирабо кишела посетителями. Весь Версаль, весь Париж хотел получить аудиенцию. Камиль ощущал себя мелким и незначительным и был совершенно подавлен напористостью слуги.

– Я, – ответил он. – Мое имя стоит на обложке.

– Господи, вас же ищет граф. – Слуга взял его под локоть. – Идемте.

До сих пор все складывалось непросто, да Камиль и не надеялся, что дальше будет проще. Пурпурный шлафрок графа ниспадал античными складками, словно тот позировал сразу нескольким скульпторам. Он был небрит, серое с желтизной лицо, покрытое оспинами, слегка блестело от пота.

– Итак, я заполучил философа, – сказал граф. – Тейтш, кофе. – Он медленно обернулся. – Подойдите.

Камиль медлил, чувствуя, что ему не хватает сети и трезубца.

– Я сказал, подойдите, – рявкнул граф. – Я не опасен. – Он зевнул. – В это время суток.

Пристальный взгляд графа причинял почти физическую боль и был призван вызывать благоговейный страх.

– Я надеялся подкараулить вас где-нибудь в публичном месте, – сказал Мирабо, – и притащить сюда. К сожалению, мне приходится прозябать здесь, дожидаясь королевского зова.

– Король непременно за вами пришлет.

– Так вы мой сторонник?

– Я имел честь отстаивать ваши убеждения.

– Ах вот оно что, – с насмешкой промолвил граф. – Я нежно люблю льстецов, мэтр Демулен.

Этого Камиль никак не мог понять: то, как смотрели на него люди герцога Орлеанского, то, как смотрел на него Мирабо. Словно имели на него какие-то виды. С тех пор как святые отцы махнули на Камиля рукой, никто не строил на его счет никаких планов.

– Вы должны простить мой внешний вид, – мягко сказал граф. – До утра мне не удалось сомкнуть глаз. Впрочем, должен признаться, меня занимала не только политика.

Вранье, сразу понял Камиль. Если бы граф захотел, он принимал бы своих почитателей чисто выбритым и трезвым. Это был просчитанный ход, как все, что он делал; небрежностью и беспечностью, а равно и легкостью, с которой за них извинялся, граф хотел смутить и унизить одетых с иголочки и скованных посетителей. Граф взглянул в лицо своему невозмутимому слуге Тейтшу и громко расхохотался, словно тот сказал что-то смешное. Отсмеявшись, снова обратился к Камилю:

– Мне нравится, как вы пишете, мэтр Демулен. Проникновенно, с чувством.

– Когда-то я сочинял стихи. Теперь-то я знаю, что у меня нет таланта.

– Полагаю, сложностей вообще так много, что незачем сковывать себя еще и стихотворным размером.

– Я не собирался посвящать себя поэзии. Надеюсь заниматься делами государства.

– Оставьте это тем, кто старше вас. – Граф поднял памфлет. – Можете повторить?

– А, это… да, разумеется. – Он привык относиться к своему первому памфлету с презрением, которое до некоторой степени распространялось на тех, кто им восхищался. – Для меня это все равно что дышать. Я не сказал «говорить» по очевидной причине.

– Однако вы говорили, мэтр Демулен. В Пале-Рояле.

– Мне пришлось себя заставлять.

– Природа создала меня народным трибуном. – Граф повернул голову, демонстрируя выгодный ракурс. – Как давно вы заикаетесь?

Послушать его, так заикание – забавное или элегантное новшество.

Камиль сказал:

– Очень давно. С семи лет. С тех пор, как впервые оставил родной дом.

– Вас так расстроило расставание с семьей?

– Уже не помню. Вероятно. Или, напротив, не сумел справиться с облегчением.

– Разные бывают семьи. – Мирабо улыбнулся. – Я не понаслышке знаком со всеми домашними затруднениями, от вспыльчивости за завтраком до последствий инцеста. – Он поманил Камиля за собой в комнату. – Король – покойный король – говорил, что следует ввести должность министра, который занимался бы только нашими семейными ссорами. Видите ли, моя семья очень древняя. И очень знатная.

На страницу:
15 из 17