Полная версия
Дежавю. День второй
Дежавю. День второй
Алексей Олексюк
Иллюстратор Нина Сергеевна Олексюк
© Алексей Олексюк, 2021
© Нина Сергеевна Олексюк, иллюстрации, 2021
ISBN 978-5-4485-4182-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
День второй. Утро
Декабристы обрящут вечный декабрь.
Сергей Шевченко«SEA.BEER»1. Полночный трамвай
В полночь за окном проскрежетал последний трамвай. Тяжким сизифовым камнем прокатился вдоль освещённого сизым электрическим светом проспекта, вминая усталые рельсы в податливый болотистый грунт, из которого выступала маслянистая влага. Дрожь пробежала по мягкой, интеллигентной почве, взобралась по водосточным трубам и стенам, передалась дощатому полу, мебели, стёклам, люстре, вползла через позвоночник в мозг и стекла тревожным тремором с кончиков пальцев.
2. Книга
Забравшись с ногами в угловатое советское кресло – грубая обивка впечатывалась узором в локоть, – Аделаида читала. Вкрадчивая уличная прохлада втекала в раскрытое окно. Пахло старой замазкой, деревом, землёй. Воздух стоял в спальне молчаливым соглядатаем – осязаемым и обоняемым спутником бессонной ночи. Тёплый и плотный, как топлённое молоко, свет торшера пропитывал тонкие листы рисовой бумаги, делая их тонированными. Толстый, большого формата том – настоящий фолиант в самодельном клеёнчатом переплёте – лежал на коленях Аделаиды, упорно продиравшейся сквозь блеклую печать и опечатки. Некоторые абзацы были сплошь испещрены рукописной правкой. Книга поглощала её внимание, как сухой песок поглощает воду – мгновенно и необратимо. Вглубь. Туда, где текст уже неотличим от тьмы за окном.
3. Мост Петра Великого
– Я ещё застал большой кованый сундук, который стоял на кухне, справа от входа, накрытый плотным войлоком, чтобы гости могли присесть, когда снимали или надевали обувь. В сундуке хранились книги. Множество книг, собранных моим дедом. Среди современного типа изданий встречались иногда и старинные – с ятями и ерами: из букинистических лавок или книжных магазинов. Их запах – тёплый, чуть прелый, обволакивающий мягкой грустью, как обволакивает голову повышенная температура, – это запах моего детства. Белая пелена страниц, чёрные гроздья слов – словно пашня, припорошенная снегом.
– Что же это были за книги? – спросила девушка, по-прежнему стоявшая чуть поодаль. Её собеседник, напротив, навис над перилами моста, над тёмными волнами, вскипавшими белой пеной у массивных бетонных опор. Резкий электрический свет, отвесно падая из опрокинутых вниз стеклянных пирамид, подобно кислоте протравливал медную пластину ночного воздуха, обращая монументальную живопись городской панорамы в лаконичный офорт.
– Я не помню названий. Но я помню, как дед приносил очередную купленную им книгу, как бережно клал её на скатерть, как осторожно перевёртывал листы, как тут же налетала на него бойкая, не сдержанная на язык жинка: «Да щоб воны згорилы, кныжкы прокляти!», – и как он спокойно отмахивался от её упрёков: «Пустое! Гроши – что?! Наживём ещё. А такую книгу грех не купить. Вот ты послухай, что в ней прописано…»
Аделаида смахнула влетевшую в окно ночную бабочку и перевернула страницу.
– Каждый вечер после ужина дед выуживал из зеленоватой воды забвения одну из плотных, с матовой кожей рыб – молчаливых и всезнающих, прохладных, как лёгкий озноб, но живых, одушевлённых. Дед сажал меня к себе на колени и, водя заскорузлым пальцем с жёлтым окостеневшим ногтем по строкам, учил грамоте… Аз есмь… Его жёсткая щетина щекотала мне щёку. Он учил дышать под водой, в глубине, где обыденная речь глохнет, сжимаемая чудовищным давлением до густоты поэзии…
Антон оторвал взгляд от тёмных всплесков, нёсших в себе пологое дыхание Ладоги, и, выпрямившись, всмотрелся в лицо своей спутницы: по природе своей хрупкое, ломкое, оно не выглядело умиротворённым – какая-то затаённая смута начисто стирала все определения, делая смуглые черты под стать сумрачным очертаниям города… Зеленоватые отсветы лежали на самом дне серых очей.
– Вы озябли? – он никак не мог окончательно перейти на «ты».
– Нет, ничуть, – поспешно ответила Аделаида.
– У вас вздрагивают плечи.
– С чего вы взяли?
Но жёсткая мужская ветровка – тяжёлый, пропахший поездом и папирусной пылью библиотек кожух – уже опустился на её плечи.
– Нет смысла стоять на ветру. Всё равно мост разведён, – категорический тон не оставлял места сомнениям. Это покоробило девушку, хотя мост и ей казался слишком шатким основанием для беседы: клёпаные стальные конструкции висели в стылой метафизической пустоте, опираясь лишь на туманные основания башен из британской мифологии. Причём, башни были туманны сами по себе, в силу своего архитектурного облика, в то время как прочие предметы в ярком электрическом освещении выглядели очерченными чересчур даже чёткими линиями, так что девушка боялась порезаться об острые голубоватые тени, лежавшие на тротуаре.
– Что же дальше? – спросила она, стремительно двинувшись к набережной.
– Дальше? – Антон едва нагнал её на спуске с моста – там, где ступени вели к воде, вниз, на самое дно города с его неистребимым запахом мочи и пива (смятая жестяная банка прилагалась), с окурками и презервативами, которые, впрочем, на фоне гранита смотрелись не так мерзко, как на провинциальном асфальте.
– Ночь почти на исходе, – произнесла Аделаида, чуть замедляя шаг, – а ваш рассказ увяз в лирических отступлениях, так и не добравшись до сути.
– Да, вы правы…
4. Глубокоуважаемый шкаф
– После смерти деда семья наша перебралась в город. Впрочем, город ли? Старожилы называли его «большой деревней». Они ещё помнили те не столь отдалённые времена, когда в нашем одноэтажном Чикаго среди мазанок, срубов, землянок и полуземлянок высилось ровным счётом три трёхэтажных здания – Дума, Острог и Пассаж. Был, правда, ещё собор – красивый, уравновешенный, о пяти золочёных куполах; он стоял на огромной, размером с княжество Лихтенштейн, Базарной площади, в дни ярмарок сплошь уставленной телегами и кибитками, а в прочие – пустынной и пыльной. И была рядом с площадью ещё одна достопримечательность, обязательная в городе с деревянной застройкой – пятнадцать метров кладки из красного и белого кирпича, оформленной чьей-то фантазией в некое подобие московского модерна. С пожарной каланчи отчётливо была видна правильная планировка с широкими, как Невский проспект, улицами, уходящими в перспективу – к зарослям краснотала, зримо обозначавшим лога, за которыми виднелись в беспробудной степной дали десятки ветряных мельниц, моловших полынный воздух, истиравших его в сухую горьковатую пыль провинциальной скуки, что при первом же дожде раскисала вязкой грязью поголовного пьянства. Пили много. Вёдрами. В кабаках ставили ведро водки у лавки и черпали жестяной кружкой, пока та не начинала скрести дно. Остатки выливали в рот, подняв ведро и запрокинув голову, покачиваясь, обливая рубаху и скатерть. Это был город санчо-панс. Но иногда попадались и дон-кихоты. Первоначально их было не много: в основном, из числа политических ссыльных, открывавших бесплатные читальни, насаждавших чахлые деревца против пыли и чайные против пьянства, организовывавших первые любительские спектакли и первые забастовки на первой в городе паровой мельнице. После революции количество дон-кихотов начало возрастать катастрофически и в годы Целины превысило число простодыристых санчо-панс. Город менялся. Вместо ветряных мельниц на окраинах вздымались трубы промышленных предприятий, рядом с которыми закономерно росли спальные кварталы типовых многоэтажек. Мы переехали в одну из них в тот самый год, когда в центре снесли старую пожарную каланчу. В просторной и светлой квартире с видом на зелёную аллею (переезжали в начале августа) и площадь перед Дворцом культуры требовалась новая, сугубо городская мебель. Поэтому место кованого сундука занял добротный книжный шкаф. Это громоздкое сооружение из полированного дерева держалось истым аристократом: этакое подобие Вавилонской башни, снизу доверху утыканное всевозможными раздвижными дверцами, откидными дверцами, обычными распашными дверцами (я уж молчу о выдвижных ящиках). За слегка запотевшим прозеленью стеклом, на прогнувшихся от бремени полках, в софийской пыли осыпавшейся позолоты – чувствовалась острая тишина листопада. И когда я, пытаясь рассмотреть имена на потемневших, чинных, как чиновничьи мундиры, корешках, касался лбом стекла, меня обжигало нешуточным холодом, словно проводили по лицу зеленоватым и солёным куском льда.
5. Перспектива
Антон смахнул с лица лёгкую паутину прохлады. Небо стремительно светлело, отделяясь, отдаляясь от бескровных, разбелённых предрассветной дымкой кровель. Абсолютно безлюдный – ни машин, ни пешеходов – проспект уводил вдумчивый взгляд вдоль официальных фасадов к незримой точке схода, сходил на «нет» в линейной перспективе, исчезал в математической абстракции, лишённой каких-либо земных примет.
6. Замедление движения
– Вы опять отстаёте? – возмущённая Аделаида (демонстрирующая возмущение всеми складками своей кофты под невозмутимой прямизной кожуха) гневно оборотилась к Антону.
Тот и впрямь стоял шагов на десять позади – у обшарпанного забора, ограждающего от посторонних некое медицинское учреждение. А, может, и не медицинское. Но, несомненно, какое-то учреждение, полускрытое отяжелевшей за ночь зеленью небольшого палисадника.
– Что там? – возмущение мешалось с любопытством.
– Книга, – ответил Антон.
– Книга? – она подошла поближе и удостоверилась, что не ослышалась. На крошащемся кирпичном основании ограды, из которого росли вверх коричневые от ржавой коросты прутья, действительно, лежал солидный том в плотном, под кожу сделанном переплёте. Не новый. Ещё советского, судя по всему, издания: страницы сжелтели, а обложка обтрепалась на уголках, обнажив картонное нутро.
– Вы разве верите в знаки? – спросила девушка, скосив ехидное око.
– Только в дорожные, – в тон ей прозвучало в ответ.
– Но что-то вас остановило возле этой книги? Иначе вы не придали бы ей значения и прошли бы мимо.
– У меня была такая же, – Антон озабоченно провёл рукой по волосам, словно оглаживая растрёпанные мысли.
– Давно?
– Давно. Время было тогда смутное, безденежное, самодостаточное, бартерное, студенты падали в голодные обмороки на парах, слушали русский рок и совершенно не думали о времени, прожигая его в нескончаемых спорах. Страна потеряла остойчивость. Всё казалось возможным. Кроме стипендии. Все специальности разом стали платными, и лишь на нашем факультете очередь в кассу стояла не с, а за… Очередь непрерывно ржала, выдыхая смешанный со смехом пар, ибо помещение не отапливалось, а на улице – декабрь месяц, минус десять и лёгкая метель. Но деньги выдали. Всем без исключения. Сразу за три месяца. Оживившись, подсмеиваясь и подкалывая друг дружку, мы высыпали на плохо освещённую улицу и рассыпались в разные стороны. Я остался один. Я остывал от внезапного возбуждения, постепенно пропитываясь тишиной и безлюдностью города. Всё вокруг было серо-коричневым, как старинный фотоснимок, как если бы меня и мой город отбросило лет на семьдесят назад. Того гляди выйдет из-за угла городовой или вывернет извозчик. Сумерки – как спитой чай без сахара. Желтоватый, прогорклый снег облепил деревья после вчерашнего бурана: на соснах и елях он лежал широкими лапами, пригибая ветви к самой земле, на тополях и клёнах – смёрзшимися полосами, похожими на окантовку, которая постепенно сужалась, переходя в пунктир, а тонкие ветви берёз и рябин и вовсе казались белым кружевом на фоне кирпичного неба. По истоптанному снегу между завороженных, обросших кухтой деревьев донёс я свою стипендию до написанной нарочито старомодным шрифтом вывески «Букинистъ». Отчётливо помню, что нужно было подняться на высокое крыльцо, пройти тёмные сени, повернуть налево и войти в небольшое помещение, все стены которого снизу доверху были заставлены стеллажами с книгами, а между стен стояли «покоем» столы со стопками всё тех же книг.
Пожилая продавщица знала предмет моей безнадёжной страсти. Я регулярно делал обходы стеллажей и столов, но надолго замирал только у застеклённого шкафа, где хранились полные и не полные собрания сочинений – стройные ряды однотипных корешков, среди которых взгляд безошибочно находил шесть чёрных (именно чёрных!), чуть шероховатых томов. Это была несбыточная мечта: у студента сумма, означенная на заднем форзаце каждого тома, вызывала ассоциации только с расстоянием от Земли до Туманности Андромеды. Моей стипендии – за три месяца – не хватило бы даже на один том. Вздохнув – глотнув тусклой трухи, витавшей в воздухе, – я отправился искать что-то более близкое – увы, не сердцу, а кошельку. Я шёл медленно, внимательно вглядываясь в названия, вдумчиво пролистывая содержание, с наслаждением вдыхая запах типографской краски. И вдруг – среди знакомых имён, названий, запахов – эта странная книга: без автора, без названия, без запаха…
– Разве так бывает? Что бы нигде не было указано… хотя бы название…
– Можно убедиться в этом прямо сейчас, – Антон протянул было руку, но Аделаида перехватила её.
– Подождите.
– Почему?
– В таком деле нужна пауза. Иначе вся история теряет ореол таинственности.
– Бросьте! Я уже читал эту книгу. Иногда мне кажется, что я читал её даже раньше, чем купил в «Букинисте».
7. Дождь
– Не уверен, что это приснилось мне. Хотя, больше всего похоже на сон. Стеклянные дверцы шкафа дзинькнули с явственным польским акцентом. Этот звук разбудил меня. За окном шёл дождь. Дождь создавал фон, подобный шуршанию иглы по виниловой пластинке, мерно закручивающейся (тридцать три оборота в минуту) по спирали, против часовой стрелки, в воронку ушной раковины. Тёплый баритон отца слегка охрип, обретя грассирующее «р» – видимо, от долгого чтения во время дождя… Я открыл глаза. В свете настольной лампы – плоский силуэт отца, склонившегося над книгой, и золотистое облако волос матери… Отец читал. И я знал этот текст, он всплывал в моей памяти, как голос отца всплывал поверх мерного шороха дождя, наполнявшего мой слух.
8. Трудности перевода
Аделаида внезапно подумала, что переводчик удивительно точно подобрал слова в описании дождя… И тут же одёрнула себя: с чего я взяла, что это перевод?
9. Остановка
Первые – тяжёлые – капли дождя ударились о гранит тротуара и о плотный кожух, накинутый на узкие плечи. Туча наплывала на город слоями всё более густых чернил, которые пролил златоусый и сребробородый Перун над Балтийской пустошью и которые, повинуясь незримому рельефу атмосферного давления, стекали навстречу восходящему солнцу.
– Либо мы берём книгу и бежим вон к той остановке, либо смотрим дальше как дождь превращает литературу в макулатуру.
Мелкие брызги скатывались в бесцветные, как лейкоциты, шарики на шершавых, рыхлых страницах с плохой печатью.
Всемирный потоп в этом выстроенном на болоте, пронизанном реками и каналами, пропитанном сыростью городе никого не смог бы испугать. В городе, где непрестанно натыкаешься на отметки былых наводнений, ниже собственного достоинства почитают бояться дождя. Поспешность, с какой Антон и Аделаида укрылись под пластиковым куполом остановки, обличала в них людей нетутошних, нездешних, не питерской породы. В качестве наглядной антитезы по противоположной стороне проспекта шла влюблённая пара: она шла неспешно, не обращая внимания на свою совершенно мокрую одежду, благо пелена ливня целомудренно прикрывала их очертания.
– А вдруг эта книга – та самая? – произнесла девушка, понизив голос в тон дождю.
– Та самая и есть…
– Нет, вы не поняли. Не такая же, а та самая, которую вы держали в руках в букинистическом магазине.
– Может быть. Чем чёрт не шутит…
– Чёрт не шутит, – как-то чересчур серьёзно заметила Аделаида, пытаясь рассмотреть в запотевшем пластике своё отражение: её беспокоили намокшие и обвисшие волосы.
Влюблённая пара тем временем целовалась, остановившись прямо против остановки, между двух потоков, хлещущих из водосточных труб. Дождь казался теплее, чем утренний воздух, и стоять под ним было почти так же безопасно, как под душем.
– О чём же книга?
10. Киоск
Мальчик ещё раз обошёл вокруг ярко освещённого киоска, словно не доверяя собственным глазам: увы, но их нигде не было. Обсаженная с трёх сторон кустарником и стрижеными тополями площадь перед Торговым центром словно вымерла, а само здание набычилось тёмной двухэтажной громадой, и лишь в том конце, где стоял бело-голубой киоск, светились окна почтового отделения с нарисованными на них белой краской телефонным аппаратом и силуэтом самолёта на фоне стилизованного Земного шара. Моросивший весь день дождь с уходом солнца обратился в невидимый глазом мелкий снежок, сеявшийся из бурой, словно налитой загустевшей кровью, тучи, чрез которую местами проступало чёрными полыньями ночное небо. Это был первый сносный снегопад с начала зимы. И первая ростепель. Зима стояла суровая и скупая, похожая на мумифицированную старуху со второго этажа, ходившую всё лето в чёрном каракулевом пальто и чёрных очках.
Тонкая медная змейка скользнула мальчику за ворот. Поёжившись, он привстал на носки и ткнулся своим нестандартным с точки зрения классической анатомии носом в холодное стекло. Белое облачко конденсированной влаги всплыло перед его взором и тут же осело.
Увы, но на витрине их тоже не было. Чтобы знать наверняка стоило, конечно, спросить у продавщицы, но мальчика одолевало смущение. Он уже спрашивал вчера. И позавчера. И позапозавчера. И… стоило ли спрашивать ещё раз о том, что очевидно?
Последний раз он видел их рядом с «тонкими» журналами, вроде «Работницы», «Огонька», «За рулём» и т.п., которые крепили к натянутой горизонтально леске обычными бельевыми прищепками. Впрочем, они могли оказаться и внизу – там, где под сухими журнальными гроздьями пенились пахнущие типографской краской и новизной пологие волны газет. Отец мальчика признавал лишь две газеты в мире – профсоюзный «Труд» и местный «Ленинский путь». Оба издания внимательнейшим образом просматривались сразу после работы за ужином; особенно тщательно изучалась телепрограмма, в которой аккуратными кружочками отмечалось то, что следовало непременно посмотреть.
Специально для мальчика выписывали «Пионерскую правду», в которой из номера в номер печаталась новая фантастическая повесть – ради повести и выписывали. Что касается журналов, то их было не слишком много: «Весёлые картинки» и «Барвинок» из раннего детства последовательно сменили «Мурзилка», «Костёр», «Пионер» и, наконец, «Уральский следопыт»; мама время от времени выписывала для себя «Работницу», а отец – «Науку и жизнь». «Толстых» литературных журналов у них в доме отродясь не водилось. Мальчик видел их только здесь, в киоске, где эти адепты художественного слова в своих вызывающе старомодных обложках ютились на дальней полке в одной компании с уценёнными томиками русских классиков. Впрочем, иногда их выставляли на самое видное место – слева, где обычно пылились всевозможные небесполезные мелочи вроде прошлогодних отрывных календарей, засохшего силикатного клея, «одеревеневших» ластиков, которые следовало вымачивать в керосине, не втыкающихся канцелярских кнопок и не пишущих стержней для авторучек. Там же иногда оказывался небольшой кляссер с почтовыми марками.
В школе в их классе многие собирали значки или марки. Мальчик долго не мог уразуметь смысл этого занятия. Что за радость тратить уйму сил, времени, денег на какие-то железочки и бумажечки, рыскать по всему городу в поисках недостающих, обмениваться, переживать – и всё это исключительно ради того, чтобы полюбоваться несколько минут, сложить в коробочку или альбомчик и знать: оно у меня есть, лежит вместе с кучей других? Этого он не понимал. Но лишь до тех пор, пока не увидел набор импортных марок с изображением кошек. Кошки были нарисованы столь искусно, что казались даже не сфотографированными, а почти живыми. На самой дорогой марке красовалось изображение дикой ливийской кошки, родоначальницы всех культурных пород: словно обсыпанная с головы до хвоста мелким песком Сахары, по которому прочертили тёмные продольные штрихи, она недвусмысленно скалила свои острые, как рыбьи кости, клыки. На марке номиналом поменьше из ветвей чего-то широколиственного выглядывала дикая европейская кошка – более пушистая и мордастая, нежели её африканская родственница, и несколько иного окраса: желтовато-серого, с чёрными поперечными полосами на туловище и хвосте. А ещё там были: жеманная, как кисейная барышня, длинношерстная ангорка, голубовато-дымчатый перс с тупой мордой самоуверенного купца-миллионщика, голубоглазая сиамская красавица в короткой, чалого цвета шубке, слегка запачканной тёмно-бурыми пятнами на мордочке, лапках и хвостике, и, наконец, бесхвостая, с длинными задними лапами кошка с острова Мэн. И всё это счастье стоило четыре рубля – целое состояние для мальчика. Конечно, можно было попросить деньги у родителей, но мальчик никогда ничего не просил. И искренне удивлялся, когда ему дарили или покупали именно то, что так хотелось. Он две недели копил деньги, сдавая в стеклотару пустые бутылки из-под пива и лимонада, которые находил в сквере. Но теперь накопленные с таким трудом четыре рубля лежали в кармане мёртвым грузом, ибо марок с нарисованными кошками в киоске не было. Кто-то купил их раньше.
11. Ночной разговор
Мальчик отошёл в сторону. Оказавшись в тени, он увидел незримый прежде снег, который густым и мелким, как пыль, планктоном оседал на землю, отливая в электрическом свете влажным серебром. Иллюзия была столь полной, что ему даже померещилась тревожная тень белой акулы, мгновенно скользнувшая по цоколю Торгового центра.
Резко подавшись назад, мальчик наткнулся на какого-то невысокого гражданина в кургузом чёрном пальто и куцей меховой шапке. У него были светлые внимательные глаза и густые пшеничные усы – довольно жёсткие на вид. Стоял гражданин, слегка подавшись вперёд, расставив тупые носы громоздких зимних ботинок. Рядом, в снегу, что-то забилось в предсмертных конвульсиях и закашлялось безудержным лаем.
– Фу! – скомандовал мужчина, одновременно всматриваясь в развернувшегося к нему лицом мальчика. – Ты, что, собак боишься?
– Нет.
– Это правильно. Собаки без причины не кусают.
– Мне больше кошки нравятся.
– Кошки? – удивился мужчина, с усилием оттягивая за поводок злобно тявкающую шавку. – Я думал, всем мальчикам нравятся собаки, а девочкам – кошки.
– Я – не все, – твёрдо заявил мальчик, поворачиваясь, чтобы уйти, но странный ночной собеседник определённо не понимал намёков.
– Ты живёшь где-то поблизости? – спросил он.
– Да. Вон в той девятиэтажке.
– Так мы соседи! – мужчина слегка хлопнул мальчика по спине. – Ты не против, если мы с Сэром проводим тебя?
Мальчик был против. Но из вежливости промолчал. Он невольно взглянул на злобный клок шерсти без лап и хвоста, который подпрыгивал рядом со своим худощавым хозяином. Абсолютно ничего аристократического в этой взбесившейся меховой шапке не было.
– А почему я не видел вас раньше? – спросил мальчик, когда они двинулись по расчищенной трактором дорожке. Розоватый свет уличных фонарей заливал её ещё не застывшей глазурью.
– Я недавно переехал.
– Вы тоже работаете на комбинате? – предположил мальчик, поскольку все жители района так или иначе были связаны с огромным текстильным комбинатом, чьи длинные корпуса и высокие трубы смутно виднелись в просвете между домами.
– Нет. Я писатель.
– Писатель? – мальчик с недоверием взглянул на узкоплечего мужчину в цигейковом пальто и цигейковой же шапке. Не тянул он как-то на писателя… Хотя… кто их знает? Ни одного из них мальчик до сих пор не видел вживую: может, Михаил Шолохов или Роберт Рождественский тоже ходят в цигейковых куцых пальтишках и покоцанных молью шапчонках.
– Что же вы пишите? – спросил резонно мальчик.
– Книги, – не менее резонно ответил мужчина.
– А в нашей школьной библиотеке их можно почитать?
– Нет. Их нет в библиотеке.
– А где их можно почитать?
– У меня нет пока изданных книг, только рукописи.
– Значит, ваших книг никто не читал?
– Я читал их друзьям… Понимаю, звучит не убедительно. Но лучше быть не издаваемым писателем, нежели издаваемым графоманом.
– Графоманом? – переспросил мальчик, впервые услышавший это слово.
– Есть такие люди, которым не важно что, но лишь бы писать… В детстве мне очень хотелось быть «как взрослые». Я не понимал, для чего взрослые пишут и читают написанное, для меня это было не важно. Важен был сам процесс, дававший ощущение «взрослости». Поэтому я решил стать писателем. Составив вместе две деревянные табуретки, соорудил таким образом подходящий моему росту «письменный стол». В качестве «стула» выступала низенькая скамеечка для ног. Я взял стопку писчей бумаги из отцовского портфеля и перьевую ручку из маминой сумочки. Окончив эти приготовления, сел за «стол» и принялся методично заполнять листы ровными строчками абсолютно бессмысленных закорючек, имитирующих буквы: издали они походили на мелкий аккуратный почерк. Родители смотрели на мою самодеятельность как на безобидную (хоть и странную) игру. Так что я оставался «графоманом» до семи лет, пока не пошёл в школу и не выучился там грамоте.