Полная версия
Город звериного стиля
– Почему мне?
– Потому что ему не надо. Съездим с тобой на днях, дом проведаем.
– Дед, кстати, а ты кого в маленьком доме прячешь? Там свет горит внизу, я с улицы видел. А дверь во дворе – на замке.
– Много будешь знать – скоро состаришься, – усмехнулся дед. – Да мастерская у меня там, парень, я забыл, видать, свет погасить. Бог с ним. Все равно все твое будет… Покажу потом, как пойму, что ты за камешек. С виду-то вроде не пустая порода. Ну что, как в школе? А в школу-то в какую поступил?
– Где взяли. Большую улицу, по которой трамваи ходят, перейти и дальше почти все время прямо-прямо по Островского. Можно на автобусе, можно пешком минут двадцать. Около Угольного института.
– Вот так случай! Ну надо же, – хмыкнул дед. – Старая школа, довоенная. Отец твой там учился. И я, только она тогда называлась «Первая железнодорожная». А в войну там госпиталь был. Завтра пойдешь? Каникулы-то когда?
– Каникулы уже. Но там елки новогодние, я с ребятами познакомился, помогаю им. С девочкой еще, она Хозяйку Медной горы играет.
– Кого-кого?
– Хозяйку Медной горы.
– Нехорошо.
– Почему? – изумился Мур.
– А вдруг настоящая приревнует, – усмехнулся дед. – Красивая?
– Очень! Завтра еще две елки с утра, а потом, они говорят, на Егошиху пойдем, кататься. Что такое Егошиха?
– Речка в логу. Кататься? Так тебе чего, санки, что ль, надо?
– Я сам не знаю.
– Да в логу такие склоны! Трамплины видел?
– Нет, я как-то ничего еще толком не видел. Только вокзал, школу да автобусы.
– Я там, на Егошихе, тоже в детстве катался. На круге деревянном от бочки, – задумчиво сказал дед. Муру почему-то вдруг стало жалко его, старого, костлявого, вернее, жалко его старые, источенные жизнью кости, за которые слабо держалось усталое тело. – А то еще ледянки намораживали, снежку с водой намесишь, навозца конского подмешать – летят! – дед чего-то совсем загрустил. – Вот и жизнь так же пролетела. Мигом. Вроде вчера только в логу катался, а уж скоро семьдесят жахнет. Ох. Вспомнил чо-то, как дедынька вон тут, под окошком сидел и те же слова говорил, мол, как вчера парнишкой был. Двенадцать ему было, как революция началась и все перевернулось, – дед почему-то вздрогнул и странно посмотрел за окно, а потом на внука, и снова будто бы испытующе. – А мы всё живем.
Мур поскорей спросил:
– И ты всегда здесь жил? В этом доме? – он вспомнил вчерашний кабинет нотариуса и документы, по которым теперь стал владельцем этого странного дома. Даже двух. И конюшни. И дров. И гаража над логом. Дед подарил ему все это, чтобы не заморачиваться с завещанием. Интересно, почему он не хотел, чтобы эти хибарки по наследству получил отец? – А дому сколько лет?
– Да уж за двести. И построен на том месте, где всегда наша родова жила. Я так-то всю жизнь по горам да по пещерам мотался, но возвращался всегда сюда.
– И родился прямо здесь?
– А родился я посередь Камы, на пароходе, не дотерпел до Перми, – усмехнулся дед. – Но пермяк, коренной пермяк. И ты – пермяк.
– Дед, а если снесут домики эти?
– Скоро-то не снесут. Тут большое строить нельзя, песчаники, все в лог сползет. Поживем еще. На мой век хватит.
– Да я б хотел, чтоб и на мой хватило. Тут… Странно так. История.
– Еще б. Мы тут, по преданию-то, с дотатищевских еще времен, с первого Мураша. Деревня здесь с давних пор. Починок, дак мы, дед говорил, с того починка еще строгановского, по летописям с тыща шестьсот сорок седьмого года. А деда говорил, с пораньше, мол, пищальник Петро Петров сын, тот в записях с двадцать третьего… Дак и до записей всяких тут жили. Не только русские, а и до них много кто. Народы уральские.
У Мура выбило пол из-под ног, и он рухнул во тьму веков. Семнадцатый век! «Пищальник»! Да еще и «с пораньше»! Жил не тужил сам по себе, а теперь, оказывается, за спиной целый строй этих дедов-прадедов. С пищалями!
– А женился он на нерусской бабе, на местной, которая из тех, что тут испокон веков жили, по-научному – «автохтонное население». Кто она была, вогулка или пермячка, то неведомо. Но все равно, сам понимай, какой глубокий корень.
– Это пугает.
– Привыкнешь. «Починок на реке Каме и на речке Егошихе», – на память сказал дед. – А красивое место, пожалуй, было. Егошиха-то сейчас от дамбы до Камы в трубе подземной, поверх урман да дрянь всякая, а тогда по чистому песочку меж крутых бережков прозрачной водицей да в камский простор… Кататься-то куда пойдете? Лог большой.
– К трамплинам.
– И правильно. Тут-то, у дамбы, заросло, да и места совсем злые. Потом расскажу.
На житье дед определил его в комнатенку на втором этаже, в которой две стены занимали самодельные стеллажи с книгами по геологии, в третьей – два окошка на улицу, а четвертой стеной был беленый бок печи, у которого стояла древняя металлическая кровать с шишечками на спинках. Такие он видел в фильмах про Советский Союз. Одеял куча – как печка остынет, так понадобятся… И пахло тут какой-то историей, а еще печкой, книжками пыльными… Не дом, а машина времени. И пространства тоже: снаружи дом небольшой, зато внутри – лабиринт комнат и комнаток.
За окнами снег. Мур выключил свет, подошел, отвел сетчатую занавеску – фонаря за метелью не различить, только светлое пятно. Сугробы, темная стена старого депо напротив. А тут, в книжной комнатке, тихо, темно и уютно. Куда уютней, чем дома на Просвете, в душной квартире в старой многоэтажке, где сверху, снизу и со всех сторон вокруг полно незнакомого народу живет. А тут до соседей-то сколько? Кажется, они с дедом одни на всей улочке… Как же дед жил тут – один-одинешенек? И в этом снегопаде сплошном – кажется, будто и вообще никаких других домов на всем белом свете нет. Ни Разгуляя, ни Перми, ни Петербурга…
На границе света от фонаря мелькнуло что-то темное и мохнатое. Отступило. Потом появилось в стороне, ближе к стене депо. Собака? Ну да, мохнатая черная, только косолапая какая-то и длинная. Собака что-то повынюхивала под стеной, повела в сторону острой мордой – и побежала дальше по своим ночным делам. Здоровенная какая! И побежка у нее какая-то не собачья, сутулая… Ну, не росомаха же в городе! Зверюга целеустремленно скрылась в метели. Как ни бывало. Будто примерещилась.
В кровати окутало теплом от печки. Да, знали, как жить, прадеды эти… С пищалями… Дед сказал, завтра печку топить научит… И еще завтра – Долька… Школа, ребята… Кататься на Егошиху…
С утра сияло синее небо над белыми снегами. Праздничные елки пролетели мгновенно, искрясь зелеными блестками с Долькиной шубки, а еще чудесная, румяная от мороза Долька притащила мандаринов и пахла теперь мандаринами. И губы у нее как мандариновые дольки… Куртка зеленая, шапка и варежки цвета мяты… Малахитница. Долька! Это влюбился он, что ли? Это, значит, так бывает? Ребята косились, но ему было все равно. Первая девушка!
Ватрушки для катания тоже были мандаринового цвета. Пару их притащила маленькая, вроде шестиклассницы, девчонка в ярко-желтом, как у спасателей, лыжном комбезе, закупоренная в капюшон до глаз, и Долька ей милостиво кивнула. Мур не понял, кто это, да и какая разница? Перед ним уходил вниз заросший заиндевевшими кустами склон громадного лога, над которым высились ржавые трамплины, похожие на останки стимпанковских верфей для вымерших летательных аппаратов. Скатывалась на дно лога белая, не слишком широкая полоса горки, по ней на ватрушках и ледянках слетали вопящие люди – и школьники, и народ постарше, вроде студентов, и родители с детьми. Это казалось опасным. Но Долька завертела ватрушку за стропу, засмеялась, засияла, вся такая ладненькая в малахитового цвета комбинезоне, в ярко-зеленой вязаной шапке, и Мур сам не заметил, как уже сидел в большой ватрушке, а Долька невыносимо милой тяжестью свалилась на него – и они полетели. Зима ожгла лицо, засвистело от скорости и счастья под ребрами, замелькали кусты и цветные человечки, взбирающиеся вверх по сторонам горки, и тут же их вынесло на ровное дно и кинуло в высокий накатанный бруствер-горку, скатило обратно, и Долька на ходу еще выпрыгнула, озираясь назад малахитовыми глазами:
– Скорей-скорей, вон уже едут!
Они скатились раз пятьдесят, а поднялись по истоптанным, перемолотым тропкам, кажется, раз сто. Мур взмок, начерпал снегу в ботинки, джинсы внизу заледенели и царапали щиколотки – да ну и что! Народу на горке прибавилось, папаши норовили отталкивать чужих подростков, чтоб успела умоститься и сверзиться в лог своя малышня, кто-то орал, кто-то матерился, кто-то потерял ватрушку. Девчонка в желтом комбезе дергала Дольку за руку и ныла: «Пойдем домой!» Вскипяченный Колик Усольцев, одноклассник, суровый и ушастый, от которого валил пар, сказал:
– А чо! Давайте вон под трамплины, там народу меньше! Малых нету!
Широкие белые склоны под самыми трамплинами до сих пор держали советскую выправку – и ужасали почти отвесностью. Но из-под столов трамплинов самоубийц и не было кататься, а пониже, с середины склона самого маленького трамплина, катались двое парней постарше, чем они.
– Это опасно, – сказал Мур.
– Хлюздю на палочке катают, – огрызнулся Колик. – Чо, москвич, ой-ой? Домой пойдешь?
Черт его знает, почему ребята решили, что Мур москвич. В общем, через несколько минут они уже всей компанией, по трое парней и девчонок, все с елки, и они с Долькой плюс мелкая в желтом комбезе, скатились в лог и стали пробираться по узкой тропке к забору из ржавой рабицы. Под ногами вдруг заскрипел под снегом ледок – черная вода под стеклом!
– Это что? – Мур аж попятился. – Речка?
– Егошиха, – кивнула Долька и вдруг рассердилась: – Галька! А ты куда? Я ж тебе велела домой идти! С ума сошла, куда ты с нами лезешь! Мала еще!
Девчонка в желтом комбезе, волоча за собой ватрушку, упрямо перла прямо на нее. Долька уперла руки в боки:
– А ну иди домой, зараза!
Девчонка Галька не свернула, так и шла. Молча, вроде легонько, толкнула Дольку, но та поскользнулась и села в рыхлый снег берега, где начинался подъем. Долька зашипела. Тут сверху как раз полетел парень на синей громадной ватрушке. Пока они, замерев, смотрели, как он там выруливает на раскатах внизу, Галька, прыгая по целине склона, обогнула парней и девчонок – рыжая ватрушка весело скакала за ней на поводке и разве что не тявкала – и помчалась вверх. Мур вынул Дольку из снега и подумал, что зачем все эти горки, если вот, держать за руки, а пальцы через мягкие варежки такие милые, и надо обнять ее и поцеловать, но нет, люди ведь кругом, и…
– Она ненормальная, – буркнула Долька, вырвалась и помчалась вверх по тропинке к дыре в рабице: – Галька, дура, стой!
Мур нашел в снегу стропу ватрушки и припустил за Долькой. Что ей эта желтопузая девчонка? Самому жутко смотреть под трамплин на эту белую, почти отвесную, как простыня на веревке, стену снега, а уж пустить туда Дольку или эту упрямую Гальку… Какой огромный лог! Доисторический. По сторонам его нормальный город, с трамваями и домами, а тут заросшее шерстью пространство, которое город словно не замечал.
На самый верх, под столы трамплинов, они, конечно, не полезли. Под самым маленьким трамплином, где катались большие парни, склон был более пологий, Галька ускакала туда, и они все взобрались за ней. Все равно высоко. Даже Колик притих, только носом шмыгал.
Мур и сам оцепенел. Под синим промороженным небом – древний разлом лога, заросшего урманом. Куда скатывались полотенца трамплинов – еще простор, раскаты, а за забором все поросло, только пестрая от людей лента той горки, а наверху, над логом, громадные деревья чего-то вроде парка да торчат старые пятиэтажки и новостройки. Вдали шумит транспорт на новой дамбе.
– Тут прыгают? Выглядят действующими, – оглянулся Мур на трамплины. – Нам не влетит?
– Клуб «Летающий лыжник», с советских времен еще. Там где-то есть охрана, конечно, – другой парень, Денис, махнул рукой куда-то вверх. – А что они нам сделают? Заорут – укатимся.
И тут вдруг Галька опять оттолкнула Дольку, плюхнулась на ватрушку и улетела вниз. Долька взвизгнула, рванула стропу ватрушки у Мура, но он не пустил, Долька обрушилась на него, он в ватрушку – и миг спустя они уже упали вдвоем, невыносимо вниз-вниз, отвесно почти, и сладкая жуть изнутри ударила в череп, отхлынула обратно, и ноги отнялись. Руки – нет, руками Дольку держать, притискивать к себе. Ватрушка визжала об снег. Солнце слепило. Как же они неслись! И Долька, вот она. Только слой его одежды и слой – ее. Сильная она какая, крепкая, только мягко, где…
Галька внизу еще только выбиралась из красной ватрушки. Мур и Долька, вдвоем тяжелые, с разгона врезались в нее, сшибли в ватрушку обратно и снесли дальше по белому раскату, их закрутило, девчонки завизжали всерьез – а раскат внезапно кончился. Мимо замелькали бетонные пасынки забора, и вдруг один выскочил как из-под земли прямо перед ними, и Мура со всей дури приложило об него плечом. И всех отбросило назад. Ватрушки тихонько прошуршали и остановились. Плечо онемело.
– Ой, – тихо сказала Долька. Встала, шатаясь, зачем-то сняла варежку. Розовые пальцы торчали, не шевелясь, над кромкой зеленого рукава, как червячки. Или как щупальца актинии. И с какой-то неправильной стороны. – Ой, мама. Больно как. Перелом, кажется.
Мур кое-как встал. Галька сидела в своей ватрушке и смотрела на него громадными белыми глазами. Настолько белыми, что будто вместо глаз дырочки навылет и сквозь глазницы видно снег. За ржавой сеткой забора, под корнями вывернутой из грунта бугристой от старости березы, как в логове, лежала мохнатая черная собака с длинной мордой и тоже смотрела на Мура маленькими глазками, черными, но тоже будто прозрачными – и просвечивает сквозь них земля. Мур потрогал плечо – стало больно. Ужасно больно. Хорошо, что не башкой. Спросил:
– А сюда скорая приедет?
Долька прижала руку к груди и стояла, покачиваясь. Сверху один за другим скатывались ребята, еще с середины склона начиная притормаживать ногами. Девчонки и Колик опасливо сбегали вниз по тропинке пешком. Подбежал Денис:
– Сильно шабаркнулись?
Мур вытащил телефон:
– Надо скорую… Денис, Долька руку сломала, надо вон пару веток сломать, примотаем шарфом пока…
Денис кивнул и побежал к дыре в сетке, нырнул в нее и по сугробам поскакал, проваливаясь, к черной березе. А собаки там уже не было, только дыра в смерзшейся глине, комочки мерзлые скатываются.
И тут, сперва чуть слышно, заскулила Галька. А потом заорала.
Глава 2
Подземные яблоки
1Из травматологии Мур ехал на трамвае – вахтер в больнице подсказал, как добраться до Разгуляя. От обезболивающих качало подводную муть в голове, но он хотя бы ничего не сломал, лишь получил сильный ушиб плеча. За замерзшим, в корке инея, окном плыл синий город, сиял новогодними огоньками, как космос звездами. Кто-то рассыпал мандарины, их подавили по полу, и в трамвае густо пахло новым годом. Школьными елками и Долькой. Муру было тошно и одиноко.
Дольку с загипсованным запястьем родители забрали, а Гальку с ее сложным переломом ноги, конечно, оставили в больнице – после операции по репозиции отломков. Вроде как Мур не был виноват, даже родители девчонок в конце концов это признали, когда все сидели в холле приемного покоя и рассказывали, как что было на проклятой горке, и ждали результатов Галькиного рентгена. Но факт, что девчонки пострадали, а он не смог их уберечь, жег внутри как пламя, обугливающее все вокруг. Потому что вышло, будто от удара о столб девчонки прикрыли его собой: Галька, которую несло впереди, и Долька, сидевшая у него на коленях. А так бы, может, ушибом не отделался бы.
Папаша Богодай, правда, поначалу как ворвался в приемный покой, хотел ему голову свернуть, орал, что через два дня соревнования и такие деньги псу под хвост, коньки швейцарские, тренер два раза в день, и кто тебя откуда прислал, паршивец? Мур ничего не понял. Какие еще швейцарские коньки?
И тут в приемный покой влетел еще один экипаж скорой, с каталкой, на которой без движения лежал парнишка в тающем снегу, обе ноги в желтых шинах и голова перемотана, и кто-то крикнул:
– Еще ватрушечники с Егошихи! Там следом двое легких, вывихи-ушибы!
Долька заревела, прижалась к отцу, неловко оттопыривая загипсованную руку:
– Пап, па-ап, мы сами виноваты, а больше всех дура эта упрямая, я ее просто догнать не успела! Она сама виновата!
А что дура упрямая-то? Ей тринадцать, внизу еще ловить надо было. И Мур корил себя, что не поймал.
Мимо провели «легких», двух маленьких пацанов с шинами на руках. Папаша Богодай отобрал у Дольки телефон, позвонил Колику, Денису и девчонкам, расспросил, как дело было, – и стих, нахохлился, большой и помрачневший. Мать плакать перестала, всхлипывала и тоже бормотала что-то о соревнованиях, о том, что все, пиши пропало, билеты придется сдавать и что не надо было отпускать дочек на эту проклятую Егошиху.
А Долька, вздрагивая, сбивчиво рассказывала, что это Мур примотал им палки поверх комбинезонов, чтоб не было смещения, и они с Денисом тащили Гальку на сцепленных руках, как в учебнике ОБЖ, вверх по тропинке и еще по тысяче ступенек около большого трамплина на пост охраны, а Колик помогал Дольке и только все ныл, а потом наверху, когда охранник начал орать на них, вообще смылся. Ватрушки они там у трамплинов бросили, но их, наверно, ребята забрали. А скорая приехала, когда они уже поднялись, это еще снизу Мур ее вызвал. И да, их всех троих в одной машине в травму повезли, но больница-то вот совсем близко…
Трамвай бесшумно скользил сквозь мороз. Вдруг ускорился, и Мур процарапал гляделку в инее: за белым полотном дороги, по которому неслись машины с ослепительными фарами, за бликующими отбойниками стояла застывшая чернота. Край мира. А где город-то? Где город? Куда это трамвай заехал?!
Гляделка затягивалась инеем, Мур снова ее процарапал – и увидел впереди берег черноты: фонари и светофоры, и знакомый хрустальный дворец, и расплющенный замок старого депо – вот он, Разгуляй. А угольная тьма, стоящая вровень с освещенным полотном дамбы, – это просто Егошихинский лог. Какой же он все-таки громадный! Разломил город пополам и лежит этой своей чернотой между обрывами. А что там, в этой черноте? Кто?
Даже из трамвая выходить было страшно. А люди не обращали внимания, выскакивали на остановке, спешили сквозь мороз по своим делам, тащили елки, детей на санках и за руку, покупки – как будто никакого страшного лога и не было. Как будто это нормально – разламывать город пополам.
Мур перешел большую улицу и прибавил ходу, свернув в заваленные снегом переулки Разгуляя. Главное, не думать про черноту за освещенным фонарями краем лога. Поток транспорта на дамбе успокаивающе шумел. Луна в небе сияла, как свежий спил серебряного небесного дерева, и почему-то от этого серебра стыло ушибленное плечо. Снег под ногами громко скрипел, и казалось, кто-то догоняет – Мур даже оглянулся. Опять он пересек невидимую границу между настоящим и прошлым. Вечер остался на многолюдной улице, а тут, в улочках, казалось, давно ночь. Причем семнадцатого века, и плевать на фонари. Ох, нет. Пусть будут – Мур совсем замерз, представив темень зимы какого-нибудь тысяча шестисотого года, да хоть и тысяча семисотого: только красные огоньки лучинок в избах, вот и весь свет. Темень везде. Это сейчас город загнал ее в лог и глубже, в подземелья, в старые обвалившиеся рудники, в трубы, в которые, как в гробы, закопали речки.
А темнотища эта там затаилась и злится.
Шаги невидимки позади заскрипели снегом ближе и громче.
Во двор дедова дома Мур влетел бегом и запер за собой калитку. Было стыдно, что сам себя довел до испуга. Темнота – это просто отсутствие света. Светилось ярко окно кухни, под навесом качалась рыжая лампочка, облизывая светом дрова – цивилизация. Где он читал, что электричество отпугивает нечисть?
На крыльце, делая для всех скрывающихся во мраке тварей вид, что не спешит и никого не боится, он обмел веником ботинки. Как же хорошо знать, что всякие силы тьмы – просто выдумка! Хотя вон как он струсил. Человек может поверить во все, во что захочет поверить. Все дело в подключаемых архивах, а там таится такое, о чем и не догадываешься. Прошлое-то – вот оно, печкой пахнет, лезвием топора, вбитого в колоду, блестит. Нигде уже такого прошлого не осталось, а тут – пожалуйста. Так поверишь, что в сарае где-то и пищаль приткнута, а в логу черти прячутся.
– Ты что, внучок, как угорелый? – вышел дед в сени. – Стряслось что?
Мур глубоко вздохнул и рассказал. Дед выслушал, почесал в бороде. Он весь как-то ссутулился, помрачнел. Помог Муру стащить куртку с больного распухшего плеча, нашел штаны и теплую рубаху переодеться, даже намазал плечо обезболивающей мазью. На кухне подставил тарелку с котлетами, но у Мура глаза на еду не смотрели. Тогда дед налил ему чаю, сунул туда две ложки густого белого меда:
– Чтоб не простыл. Зря я тебя пустил, а так бы и девки целы были. Смутил ты их, видать.
– Девки таких, как я, не любят, им красавцев двухметровых подавай, – Мур пожал плечами – и поморщился от боли.
– Девкам виднее, – усмехнулся дед. – Не прибедняйся. Парень как парень, не дурак, это главное. Вон я тоже ростом не вышел, а ничего, на жизнь не пожалуюсь. Был бы я двухметровым, так давно под землей бы остался, по пещерам-то да по старым шахтам, – дед хмуро посмотрел в темень за окошком: – А давно я в самом логу-то не бывал, тем более у трамплинов. Не тянет. Уж такое место Егошиха. Порченое.
– В смысле? Ты о том, что речку в трубу убрали?
– Так это уж когда! А то и завод тут стоял медеплавильный, и пруд заводской вон на дне лога ила метра в два слой оставил, черт его знает, что в этом иле есть, сколько костей там, под дамбой, теперь… А кладбище-то городское вон на нашей стороне с незапамятных времен? Сколько там слоев-то – соты подземные! Вон, на воинском на памятниках почитай, что написано, погляди-ка, сколько солдатиков в одну могилу закопано, я аж двадцать на одной плите надгробной видал. К тому же не разобрать, то ли могила это, то ли шахтная выработка старая… А памятник жертвам репрессий на бугре видел? А тюрьму-то на горе? Батя говорил, стреляли да прямо в лог в ров и скидывали… Этапы вон в скверике на улице, по которой тебе в школу, формировали да и гнали потом по всему краю… Мать-то по всем плачет стоит, видел? Не по одним солдатам ведь. Памятник-то? Скорбящая-то?
– Где?
– А у воинского-то. На кладбище.
– Я и кладбища не заметил… Думал, это парк… – Муру было совсем тошно. Мед в чае горчил. Не зря в этом Егошихинском логу стоит такая жуткая чернота.
– Да вон в край лога от нас за дамбой все кладбище. Речка внизу, в Егошиху впадает, так Стиксом прозвали. А была Акунька.
– Мне в логу не по себе было, – признался Мур.
Как здесь жить? Тут еще и Стикс есть, как на том свете. Гнусная судьба у речки. Была она светлая, веселая, как смешная девчонка Акунька, а ее в трубу засунули и именем обозвали кладбищенским. А Егошиха? Он и дома, в Петербурге, жалел все взятые в трубу речки вроде Лиговки.
– А что не по себе-то? – взглянул дед.
И опять Мур почувствовал, что сдает непонятный экзамен. Ответил честно:
– Как будто в логу людям не место. Потому что он, ну, огромный такой, глубокий. Как будто землю разломили напополам, но не до конца.
– Сама разошлась. Земля подвижная – от плюмов в мантии до рельефа поверхности. И, как живая, она все помнит: к примеру, реки на Восточноевропейской платформе текут там же, где текли триста миллионов лет назад. Наш лог моложе, триста миллионов лет назад еще даже песчаники не образовывались, в котором он заложен. Но и он не просто так возник, зачем-то он живой Земле нужен.
– Живой Земле?
– Конечно, живой. Только жизнь ее другая. Мы живем десятки лет, она – десятки миллиардов… Что мы ей? Микробы. Нам ее жизнь не понять, так, догадываемся, накапливаем знания. Те, кто кроме нас тут обретаются, может, знают больше.
– Как это «обретаются»? – изумился Мур. – Здесь есть не только люди?
– Ну… Я не выжил из ума, внучок. Приходилось мне… сталкиваться. С ними… Может быть, они теснее связаны с Землей, может быть, служат ей… Силы природы, в общем. Может, со времен, как тут море было, и застряли здесь с нами.
– Точно, море, я читал. Палеоморе.
– Да и не одно за миллиарды-то лет, начиная с протерозоя. Да дольше всего после силура Уральское палеоморе тут тридцать миллионов лет существовало, полосой с юга на север, проливом.
Муру почему-то стало жутко жалко деда. Помочь бы ему хоть чем-нибудь! Поэтому спросил:
– Здесь же вокруг медистые песчаники, да? Горы разрушались в песок, реки уносили его в море, и там из него спрессовывался песчаник? А из размытых горных залежей медной руды образовались новые медные месторождения?
– Уральский медный пояс! – обрадовался дед. – А почему читал, внучек? В школе задавали?