bannerbanner
Серебро морского песка
Серебро морского песка

Полная версия

Серебро морского песка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Юрий Орлов

Серебро морского песка

ПРОСЬБА

Не стану называть настоящего имени. Даже имени кошки, которая прыгала со шкафа на шкаф её комнаты, не назову. Выдумаю, пожалуй. Оставлю название улицы: улица Шенкин города Тель-Авива. Там была квартира-мастерская.

И за окном шумел первый осенний дождь.

Так вот, Леночка, как раз в то время, когда ты была еще королевой там, где все почитали уважаемого психиатра, мы сидели и слушали дроби средиземноморского ливня не так далеко от тебя – всего два часа полёта над Кипром, Босфором и двумя морями.

Сонечка впивалась в разрезанный пополам лимон, который служил лекарством. Из динамиков потихоньку орал Том Уэйтс1, горели свечи, а в коридоре мелькала толстая марокканская молодка.

– Курить-то хотя бы я могу? – ее крупная голова вопросительно повернулась, показав простуженные глаза немножко влюбленной женщины.

– Кури-кури.

Она сидела на полу спиной ко мне. Я обвил ее: в одной руке коробок – в другой спичка.

Извлекая огонь, я объявил себя Зевсом.

– Крокодил смотрит косо!

Сонечка повела плечом в знак безразличия, – мало ли как можно смотреть, приблизила сигарету к огню, прикурила.

Пять минут назад я оказался на кухне. Взгляд Крокодила был направлен мимо сковородки, на которой жарилась индейка. Ход безмыслия вспахал ему тревожную складку поперек лба. Пришлось уйти.

– Тебе понравился Яффо? – спросила она. – Мы гуляли среди арабов, как среди своих, и нас никто не тронул. Все не так страшно.

– Сладкая пита в кофейне у христиан была очень кстати… А что, нужно радоваться, раз мы живы после этой прогулки?

Она снова пошевелила плечом, как будто вся эта каша между арабами и евреями ее не касается.

– Не понимаю, почему Крокодил. То – земноводное, а это – простой араб, и у него взгляд ревнивца.

– Не знаю. Крокодил и все. У него в городе никого нет, кроме нас. Даже документов нет, любой полицейский может арестовать. Эсти его любит. Крокодилу нравятся мои работы, особенно эта.

Прозрачный дух с бородой вкрадчиво глядел с картины на стене, окруженный кубами и пересечениями бликов.

– У меня есть знакомый художник в Крыму. Было дело я тоже возомнил себя художником. Не хватало холстов, но я чувствовал потребность писать картины. Однажды я принёс ему картину взамен на чистый холст. Друг сказал обидное:

"А почему я чистый холст должен менять на грязный?.."

– На что намекаешь? – спросила она.

Сонечка смотрела с улыбкой, сквозь которую пробивалась едкая кислинка в смеси с табачным дымом.

Я ни на что не намекал, просто вспомнил смешной случай из жизни. Стало заметно, как обида готовится превозмочь простуду Сонечки, поэтому я признался:

– Когда мы вчера скрывались под одеялом, этот прозрачный бородач грозил мне кулаком.

Она рассмеялась:

– Ты врешь, потому что был укрыт вместе со мной и не мог этого видеть!

– Крокодил и дух с картины сговорились. Оба хотят, чтобы я поскорее убрался!

– Перед тем как улетишь, мы должны побывать в Иерусалиме, – эти слова сопровождались убедительным сплющиванием окурка об стеклянное дно пепельницы.

– Мы должны. Но у тебя красный нос. Снаружи льёт, как из пяти ведер, и послезавтра мой самолет.

– Плевать на нос и дождь. Завтра в Старом Городе нас будет ждать человек. Завтра ты увидишь Котель2 и тюрьму Варравы.


На другой день мы ехали в облезлом "Опеле" вдоль периметра мрачных крепостных стен, низкие тучи окрашивали святой город в темно-серые тона и недовольно рокотали, сдерживая надвигающийся ливень. За рулем была женщина по имени Анна, моя землячка из Симферополя. Она была как раз тем человеком, который ждал нас, и она стала нашим гидом в тот памятный день.

Вернувшись в Крым, я буду вспоминать древние камни, покрытые древним лишайником, руки арабских девочек, протянутые за подаянием, очередную кофейню, где обитают "единственные" во всем мире знатоки кофе, и евреев у могилы царя Давида, благословляющих за деньги. Никакой святости не нашел я в тот день. Лишь оглушающий дух фанатизма и стяжательства, и еще проросшие сквозь стены семена застарелой вражды.

Тягостное ощущение старых и новых войн, подкрашенное глухой и ворчливой непогодой, рассеялось, когда в армянском квартале мы нырнули в какую-то дверь и увидели аккуратные раскопки недалеко от купели, где Иисус по преданиям исцелил больного.

Мы вошли в базилику двенадцатого века. Там в безлюдной тишине горели в нишах свечи, и единственный посетитель, монах, бормотал молитву.

– Послушайте, какая акустика, – сказала Анна и запела Ave Maria; ее негромкий голос вознесся под своды и долго наполнял их, когда пение прекратилось.

Ей было за сорок, и она из тех, чьи глаза лучатся глубокой невысказанной печалью. Не знаю, сколько лет эта женщина прожила в Иерусалиме, но она была "ерушальмит"3. Лишь спустя много лет я понял, что это люди особенной любви и преданности этому городу. Мне показалось, Анна все здесь знает, обитатели Старого города ей улыбаются, плещут из окон руками.

Один рыжебородый выходец из Москвы выбежал на балкон и пригласил к себе на чашку чая, когда мы проходили мимо. Из окна его квартиры, уставленной книжными полками, была хорошо видна арка взорванной синагоги "Хурва".

Позже Анна привезла нас в светский район Иерусалима, где с недавнего времени жила вместе со своим новым мужем, профессором медицины. Я на время позабыл, о чем просил у Стены плача, – то ли потому, что во мне продолжал звучать печальный зов той песни, то ли из-за моей ребячливой глупости, которая не научилась еще придавать значение мыслям, оформленным в оболочку слов.

Квартира была на первом этаже старого дома, который построили немецкие колонисты. Окна, улыбающиеся распахнутыми деревянными ставнями, выходили на клумбу, с кустами роз и бугенвиллий. Невысоко, мне показалось, прямо над крышей перекатывались колеса грозы.

– Бог сердится, – сказал профессор, наливая виски в широкие стаканы.


Его терзал сухой астматический кашель.

Сонечка поднялась, и я сосчитал восемь шажков в сторону вешалки, где она достала из своего серого и длинного пальто носовой платок.

Она побледнела и устала от долгих переходов, простуда еще шелестела, но пылающий камин и глоток виски до блеска прояснили ее взгляд, который гладил меня короткими и нежными прикосновениями.

Но ты, Леночка, была как будто рядом, холодная и почти безразличная, и я подумал, что когда приеду, то всё будет уже кончено между нами, ведь я теперь тоже не смогу любить тебя, как прежде.

– Ты женат? – спросил профессор, мудрый еврей из иерусалимской научной элиты.

Сонечка тихо высморкалась в коридоре.

– Женат, – произнес я, в то время как у меня во рту распускался аромат незнакомого алкоголя.

– Кто она?

– Медик.

– Очень еврейская профессия.

Моя жена русская, хотел сказать, но промолчал я. Разговор этот велся в присутствии Анны, которая переводила, поскольку иврита я не знал.

– Я болен, – сказал он. – Как жаль. Ведь у меня теперь есть Анна. – Профессор произнес эти слова по-русски, с акцентом.

Анна погладила ему руку.

– Не надо, – сказала она.

Старик тяжело поднялся и подал сухую ладонь.

– Говорите без меня. Пейте виски. Увидимся, даст бог.

Профессор двинулся, неся груз гиппократовой клятвы, и те, кому она предназначалась, стояли над его согбенной спиной с молчаливым желанием дать освобождение от обязательств почти прожитой жизни.

– Он польский еврей, – сказала Анна, когда профессор спустился вниз по лестнице, ведущей, как я предполагал, в кабинет. – Русский язык у него плохой, из концлагеря.

Я знал, что у Анны есть дело, связанное с моим возвращением и видел, что она в силу деликатности никак не может приступить к его изложению.

– Давайте и правда выпьем еще, – предложила она. На ее лице читалась тревога, которая не исчезла после того, как мы чокнулись и выпили за процветание нашего Крыма.

– Говорите, – сказал я, наконец. – У вас есть кто-нибудь там? Я должен перевезти какие-нибудь вещи или слова?

– Старшая сестра. Передать нужно денег, но это не главное. Я не знаю, как сообщить о том, что со мной произошло, боюсь, она не поймет, подумает, что я стала меркантильной. Сказать вам честно, – сама не всегда уверена, так ли на самом деле, потому и боюсь, что мой поступок будет истолкован с неправильной стороны.  Живут они небогато, особенно сейчас, когда рухнуло это треклятое государство. Теперь есть возможность помочь, но она не примет никакую помощь, если будет думать, что я пошла на это ради них. Там есть короткое письмо, – она положила на стол конверт. – Если сестра будет спрашивать, скажите, профессор хороший человек и что я его люблю. Бумаге я почему-то не доверяю, поэтому в письме о замужестве не пишу. Вижу, вы сможете сказать так, чтобы она поверила и приняла это без колебаний.

Я успокоил Анну, дав обещание поговорить с ее сестрой.

Затем она рассказывала о своем сыне, который служил в Армии Обороны и о том, как познакомилась со своим нынешним мужем в то время, как я рассматривал белые стены с висящими на них иконами и массивные кресла, драпированные плотной тканью табачного цвета. Краями глаз я видел две полураскрытые двери, одна из которых, кухонная, выдавала шум отмываемой кем-то посуды, а другая, расположенная под тупым углом, была спальней, где среди пестрых одеял валялась на кровати большая белая собака.

– Ты перепачкался шоколадом, – сказала вдруг Сонечка, потянувшись ободранным ногтем художницы к моему рту. Увидев этот ноготь, я улыбнулся.

– Не волнуйтесь, – сказал я напоследок. – Уверен, что где-нибудь через полгода вы покажете сестре Иерусалим.

– Надеюсь, так и будет, – сказала она.


Когда маршрутное такси двинулось вниз – в сторону Тель-Авива, дождь вовсю распустился крупными каплями, застучал в запотевшее окно, закрыв серые сосны по обе стороны дороги. Приключение в этой камерной стране уже почти завершилось, и мой ум подытоживал те события, которые ему предшествовали. Наша первая встреча посреди позднего лета в доме у отца, поездка в Коктебель, где мать Сонечки проходила сеансы суггестии у моего друга и учителя Абияна, прогулки у моря и поиски сердоликов в прибрежной гальке.

Тобой, Леночка, я был ранен накануне тем, что ты увлеклась психиатром, который подлащивался к твоему подсознанию и, может быть, даже затащил тебя однажды гипнозом на свой диван. Отношения между нами находились на стадии какой-то вялой натянутости, и однажды перед тем, как закрыть за собой дверь ты произнесла: "Не знаю, что должно произойти, чтобы я снова полюбила тебя!" А я понятия не имел как нужно вести себя, и какие поступки совершать для того, чтобы случилось то, о чем ты не знаешь.

Потом Сонечка улетела в Тель-Авив, оставив у меня в памяти свои смуглые руки, на которые поверх средиземноморского был нанесен загар Черного моря, а также два смешных сердолика, почти черные с круглыми белыми разводами, которые теперь, когда я пишу эти слова, лежат на моем гобане.


Спустя полгода, Сонечкина мать вызвала меня в Палестину потому, что ее позвонки время от времени укладывались в беспорядке, а мой друг и учитель Абиян, живший по закону своего личного пространства и потерявший паспорт, не имел прав на пересечение границ. Эта женщина почему-то не допускала к своей спине местных хиропрактов и решила, что, позвав меня, выиграет и в деньгах, и в качестве.

Вот так, мой иерусалимский дождь, оказался я здесь и ощущаю в это мгновение плечом уснувшую Сонечку.

Кошелек, лежащий в кармане куртки, прилично растолстел , – Сонечка словно бы ненароком каждый день находила клиентов на массаж, однако, душа моя внезапно обрела обратную сторону, сквозящую холодом и пустотой.

Уже послезавтра предстоял недолгий перелет в переполненном и насквозь прокуренном салоне Ту-134.

Я поднимусь лифтом на восьмой этаж, где мы жили в двух комнатах. В предвкушении объятий и запахов пятилетней Алисы, позвоню, – но никто не откроет, лишь тишина пустого жилья встретит, да еще разбросанные куклы.


А через год уедем в эту страну, где нам предписано потерять друг друга насовсем… насовсем.


В Тель-Авиве  на старой тахане мерказит4, притихшей от непогоды, ворота открылись.

Мы несли молчание, вдыхая мелкие капли тумана. Сквозь эти ворота я шел один, потому что распахнутость предназначена тому, кто просит.

Марокканка Эсти встретила в коридоре. Колечки губного пирсинга разошлись в улыбке. Она удалилась гадать по картам Таро, показав покатую спину, качавшуюся, как труба парохода при среднем волнении. Крокодил улыбался тоже – штакетником редких зубов. Зазывал на кухню есть пеструю от пряностей индейку. Он так щедро не скрывал своей радости по поводу моего отъезда, что подумалось, будто я все это время занимал его место.

Затем последовал звонок Сонечкиной матери с просьбой о «прощальном сеансе», и снова панорама непогоды, которая теперь из-за ушедшего солнца почернела и безуспешно пытается поглотить свет фар, витрин и уличных фонарей.

Женщину звали Элеонора Соломоновна. У нее была гладкая, как атласная карта, спина. Я невольно сравнивал эту спину со спиной Сонечки. Они были похожи, как две капли, но только эта капля была плотнее и волнообразнее.

– Твой отец должен был передать сто долларов моей умершей матери, – говорила она, лежа на животе. – А он передал другие сто долларов, совсем не те! Он что, доллары умершей потратил, оставил себе?! Узнай в точности. Мне нужны именно те сто долларов, та бумажка. Здесь я могла бы их обменять.

– Мне мало что понятно, – ответил я.

– Приеду следующим летом к Абияну на лечение. Возьму купюру.

– А если он ее потратил?

– Тогда пусть ему будет. Что можно сделать, когда человек ни черта не смыслит в деньгах!

Элеонора Соломоновна тоже родом из Крыма. Я видел старые фотографии, – красивая незнакомка гордо смотрела из прошлого.

Когда у этой женщины украли мужа, она репатриировалась.


Позже Элеонора Соломоновна забрала своего мужа назад. Теперь он сидит в кресле, наблюдая за тем, как я работаю. Муж пьет анисовую водку, закусывает мороженым. С виду просто счастлив.

Прошедшим летом, когда, заменяя Абияна, я делал ей массаж, она вдруг взяла меня за руку. Это прикосновение было интимным. Позже Элеонора Соломоновна говорила отцу, что если бы не годы, она с большой вероятностью могла меня соблазнить. Когда отец сообщал об этом признании, я увидел в его взгляде странное беспокойство и озорную грусть.

Элеонора Соломоновна сдержала слово, соблазнив меня при помощи своей копии, о которой, спустя годы, я вспоминаю с мрачной иерусалимской нежностью.


В нашу последнюю ночь прозрачный дух сошел со стены. Кошка, сидя на шкафу, была свидетелем. Он склонился надо мной и сообщил:


"Твою просьбу рассмотрели. Ты вернешься в Иерусалим"…

ПОСЛЕДНИЙ ПОДАРОК


За спиной осталось то короткое время, которое мы провели в поселении Гиват Зэев между Иерусалимом и Рамаллой.

Тогда мой сын еще не успел заинтересоваться наркотиками, а полиция не успела заинтересоваться сыном. И пришло счастливое время, подарившее, наконец, удачу с работой, когда ночная развозка  газет осталась позади, как пройденный этап и неприятное воспоминание.

Жена нечаянно нашла двухэтажный коттедж, который сдавался сравнительно недорого, мы сняли его вместе с мебелью, и я впервые задал себе вопрос: что делать со свободным временем, дабы прекратить происходящее в мозге жужжание самых разных мыслей: от глупых до не очень глупых.

Если не считать концерта Джона Мак-Лафлина в Иерусалиме и моноспектакля "Контрабас", в котором Константин Райкин силой таланта боролся с вялой публикой и жарой, а также дважды посещенного Музея Израиля, общение наше с внешним миром было минимальным. Мы жили по схеме. Она была простой и вариаций не предполагала, потому что не одно столетие оттачивалась евреями всех стран. Мы приняли эту схему безропотно, несмотря на всю сомнительность нашей принадлежности к иудаизму, и выглядела она так: работа-семья-суббота-праздники.

На работе я фрезеровал автоклавы. Занятие это было хоть и шумным, но не утомительным. На работе я даже прочитал несколько толстых книг. Кое-кто мне завидовал. Я ставил автоклав, запускал большой программный станок и садился читать, пока  длинный процесс обработки не подойдет к концу. Мои коллеги в это время крутили ручки станков. Я их раздражал. Я ловил на себе недобрые взгляды, и старался не думать о том, что если буду выгнан, то снова придется  бегать с газетами по ночным этажам.


Мастером смены значился у нас религиозный еврей Шауль по кличке Косой – человек веселый и забавный. На кличку свою он не обижался, поскольку просто не знал русского языка. Шауль и вправду кривил на один глаз и работал на пиле, вокруг которой пускался петь и плясать, услышав по радио подходящую музыку. Как-то раз я избавил его от болей в области шеи, после чего Шауль стал постоянно обращаться по проблемам здоровья. Случалось давать сеансы массажа прямо на работе, за что в качестве ответного жеста мне позволялось заниматься чтением и решением цумэго5.

Это был настоящий ловелас, который пользовался успехом у женщин, несмотря на неправильность одного глаза. Он часами болтал по телефону. Телефонный аппарат находился у меня на рабочем столе, и порой приходилось быть невольным соучастником амуров косого мастера. Наблюдалось его ухо. Через пять минут разговора ухо начинало краснеть, через двадцать становилось лиловым, а через час синим. Я давал станку больше оборотов, и замечал, как производимые децибелы влияют на ушной цвет. Я чувствовал себя специалистом.

Через два года кто-то случайно проверит телефонные счета, и Шауля переведут на склад. Оставшиеся пять лет работы на этом заводе я честно буду бороться с новым начальством за право читать и заниматься посторонними делами.

Неожиданно игра стала рисовать у меня в сознании пятна узоров, затягивать, заполнять пустоты мозга. Благодаря этой забаве я, пожалуй, и смог продержаться  на должности так долго, ведь баталии в Интернете волнообразно перетекали на рабочее место, где читалась не одна только посторонняя литература, но и проводились исследования по технологиям программного управления станками с ЧПУ. Таким образом я упрочил свои позиции и стал бессмертным, как двуглазая группировка в игре Го. Без лишней скромности сообщу, что в деле фрезерной обработки автоклавов я достиг совершенства, и здесь правильнее поставить точку, если бы вдруг не стали появляться люди, желающие завладеть и моими знаниями, и рабочим местом. Впрочем, это к слову, и об этом как-нибудь в другой раз…

Жизнь текла тупо, вот в чем беда! Автоклав за автоклавом, деталь, за которой шла следующая деталь, из дома на работу и с работы домой. Сплошная нержавейка! Стружку я находил даже у себя в трусах, и сей факт радовал, позволяя не думать о хлебе завтрашнего дня. Временами мечталось о заслуженной пенсии, но задворки разума почему-то давали сигналы тревоги, сообщали о невозможности долгого нахождения в состоянии глупого счастья.

Благоприятное положение вещей не может продолжаться бесконечно – законы эволюции этого не предполагают. Я ждал потрясений. Но дождался лишь того, что бросил употреблять алкоголь. С чего это вдруг я бросил пить – сам не пойму! Иной раз сижу возле компьютера на втором этаже снятого коттеджа, ставлю виртуальные камни на виртуальную доску и даже забываю о том, что пора бы уже и напиться. А потом ложусь спать, так и не дождавшись прихода жены с работы, а сына с улицы.

Ночные прогулки по Иерусалиму с тяжелой почтовой сумкой для газет по прошествии каких-то двух месяцев уже не казались ночным кошмаром. Мне стало не хватать пустынных переулков, одетых в тяжелые влажные облака тумана, сквозь которые едва видны спящие кафе под тусклыми огнями реклам. Стены Старого Города, освещенные желтым светом ночных фонарей, блокпосты с недремлющими пограничниками и тревожная перекличка муэдзинов в моих воспоминаниях уже не несли никакой враждебности. Я по-прежнему просыпался около трех ночи, и сила привычки толкала из ложа на склад получать газеты. Но проснувшаяся память о том, что не нужно никуда ехать накрывала темным бархатом уюта, и я блаженно засыпал, зная, что впереди еще целых три часа сна. Но еще большим блаженством накрывала мысль о том, что, когда я приду на работу и дам станку грызть очередную деталь, можно будет беспрепятственно дочитать очередную книгу Мураками, послушать радио или разобрать взятую из Интернета партию профессионалов Го.


Всего два месяца назад состоялся мой последний разговор с отцом по телефону. Между нами лежали два моря – Средиземное и Черное. Тревожные волны проходили сквозь меня начиная с утра.

Работал я тогда на другом предприятии, которое принадлежало трем братьям, выходцам из Ирана. Устраиваясь к ним,  я ничего не знал о настоящей скупости. Мое финансовое положение было отчаянным, я продал себя, не имея другого выхода, за минимальные деньги, и по этой причине был вынужден взять подработку на развозке газет. Ничего удивительного и сверхъестественного – так делают многие, когда расходы превышают доходы. Беда только в том, что это затягивает и, спустя некоторое время, мне уже стало казаться, что спать по четыре часа в сутки, не читать книг, не слушать музыку, не играть в Го – это нормально.

Взяла трубку мама, и, скрывая волнение, сообщила, что отец неважно себя чувствует. Все серьезнее, чем обычно, подумалось мне. Отец же, как всегда, шутил, рассказал свежий анекдот. «Не волнуйся, – сказал он. – Мама преувеличивает»…

Медсестры говорили, что даже в последние минуты своей жизни он продолжал шутить, открыто смеялся в лицо смерти.

Иранцы с пониманием отнеслись к моему отъезду и даже ссудили деньгами на билет, поставив под вопрос всеобщее мнение об их скупости. (Впрочем, когда я вернусь, они вычтут все до последней агоры.)

Я летел в самолете, наблюдая за радужным кругом, сидящим на его крыле и за сочной подсветкой облаков, плывущих внизу. Думал о том, что этот радужный круг, возможно, является душой моего отца или таинственным воплощением его ангела-хранителя, который теперь принял на себя заботу о моей благополучной доставке домой. Этот ангел, существуй он на самом деле, видимо взял на себя  заботу о том, чтобы вырвать меня из железных тисков накатанной колеи, по которой, подобно общественному насекомому, я катался изо дня в день.

Похороны отца оказались станцией отправления не только для него, но и для меня. Он отправился в пределы неведомые и потусторонние, косвенно предложив под иным углом взглянуть на мою собственную жизнь. Я взглянул, и почему-то показалось, будто что-то в этой жизни неправильно, словно бы что-то нарушается, и за спиной  осталось что-то важное, – такое, чего нельзя пропустить мимо. Но это важное – ускользнуло, поэтому и впереди, как ни всматривайся, простиралась безнадежная и серая пустота.


Контрапунктом моего детства были стихи Маршака, стихи папы и папин живот.

Живот у папы был тугой и звонкий. "Мой звонкий мяч!" – называл я его. Когда мне было шесть лет, мы играли так: я отклоняюсь туловищем назад и ударяюсь о живот лбом. Внутри у папы что-то шумело и переливалось. Это была терапия и такая игра. Папа просил, и я ударялся.

Папа был круглый. Его торс был покрыт черной кудрявой шерстью. А когда он надевал свою пеструю полосатую рубашку, то становился похожим на арбуз.

«У арбуза – всюду пузо», наверное, он так писал про самого себя.


Если бы папа умел играть на баяне, то ему, наверное, было трудно поместить инструмент у себя на коленях. Но зато спрятанная в ладонях губная гармоника и пела, и аккомпанировала одновременно.

Мне было шесть лет, а ему тридцать три. Жили мы в коммунальной квартире.

В то время режиссер Крымского Театра кукол Борис Смирнов ставил папину пьесу «Тимка с голубой планеты».

Я брал папу за указательный палец, и он вел меня смотреть на волшебство.

– Почему кукольный театр называется клубом энергетиков, – спросил я (тогда Театр Кукол располагался в здании этого клуба).

– Энергетики, – объяснил папа, – это веселые люди, у которых много способностей и сил. Актеры этого театра – энергетики.

Скоро я в этом убедился. Главный энергетик театра был Смирнов. Он кричал на актеров, и актеры пели песни.

– Папа, а ты энергетик? – спросил я.

– Сам подумай.

Я подумал и решил: он энергетик.

Мы шагали по улице Пушкина. Солнце улыбалось, прохожие улыбались. Я тогда не мог знать, что вместе с нами шагает последний рассвет советского государства, который долгое время будут называть хрущевской оттепелью.


Хорошо идти, удобно держась за родной указательный палец!


На этой улице его знали, с ним здоровались. Звали Володей, Володенькой или Володечкой, – Владимир Натанович придет потом, а тогда я шел вместе с веселым, задорным, полным энергии молодым человеком, которого совсем недавно приняли в Союз писателей.

На страницу:
1 из 3