Полная версия
Двойной шпагат. Орфей. Опиум
Темная сторона Жака тщетно передавала его светлой стороне ощущение морального дискомфорта. Он принял этот рваный ритм, приспособился к нему. Он шел по крышам походкой лунатика, и голова у него не кружилась.
Монстр соизволил на минутку подсесть к ним. Приглушенным на это время голосом он расхваливал кольца Луизы. Демонстрировал свои. Рассказывал про налет полиции.
Когда движется все сразу, кажется, будто ничто не движется.
Осознать свою душевную леность Жаку мог бы помочь какой-нибудь неподвижный ориентир. Пусть бы он, к примеру, представил себе отца или мать посреди этого гульбища. Но сейчас он действовал далеко от них, далеко от самого себя, уютно облокачиваясь на зеркало грязных вод.
Окажись он в таком месте один, ему стало бы противно. Неотделимый от Жермены, которая запанибрата болтала с фетишем, он ничем не возмущался и жил как живется.
Оркестр заиграл модный танец.
Мода умирает молодой. Вот почему так серьезна ее легковесность. Апломб успеха и грусть о его скоротечности облагораживали этот танец. Всей этой музыке суждено было в свой срок пронзить сердце Жака. Они закружились по площадке.
Когда все остановились, глядя, как монстр исполняет очередной номер, Луиза вдруг вскрикнула: «Вы?» – и они, обернувшись, увидели Озириса, который игриво улыбался, опираясь на трость, между тем как его нос, цилиндр, жемчужная булавка сверкали в свете электрических шаров.
– Да, дети мои, я самый! И даже вполне довольный. Последние дни меня донимают анонимными письмами, в которых говорится, что Жермена целыми днями пропадает на скейтинге с любовником. Я решил проверить и убедился, что это выдумки. Вот так-то, – заключил он, потрепав Жака по плечу, – потому что между нами, голубчик, не в обиду вам будь сказано (на вкус на цвет товарищей нет), вы – не ее тип мужчины.
Он сел. Жермена молотила его кулачками, грозилась и оправлялась от встряски.
– Вообще-то, – сказал он, раскрывая бумажник, – мне сдается, что это почерк Лазаря. Может быть, он решил поквитаться. Вот, Жак, возьмите, мой мальчик, проглядите эти письма. Вы, молодежь, выросли на Рокамболе[13], вы тут лучше разберетесь, чем такой старый дурак, как я.
– Ну как, мы любим глупого старенького папочку? – сюсюкал он, щекоча Жермене подбородок. – Любим, а?
И Жермена, снова на коне, надежно утвердясь в седле, отвечала:
– Нет, не любим. Никто не любит шпионов.
Жизнь Жака напоминала всегда неприбранные комнаты женщин Монмартра, которые встают в четыре часа и накидывают пальто поверх ночной рубашки, чтобы выйти поесть. При таком положении дел всегда нарастает напряженность. Нестор больше не смеялся, не показывал писем. Жака он не подозревал, несмотря на прямые улики; он подозревал Жермену. Ослепленный самолюбием, он вполне допускал, что она может изменять ему с мужчиной его возраста и дородства, что он наивно именовал «ее типом», но чтобы с малышом Жаком – в такое поверить было выше его сил. Подобная возможность даже не рассматривалась. Он проникся к Жаку особым доверием и просил его присматривать за Жерменой.
– Мне ведь приходится чуть ли не жить на бирже, и работаю я часто до поздней ночи. Вы уж не оставляйте ее одну, сопровождайте повсюду. Сделайте мне такое одолжение.
С некоторых пор Нестор Озирис отводил душу сценами. Пока еще он не угрожал; бил только статуэтки. Жермена заметила, что при каждом примирении он дарил ей бронзовых зверюшек. Это позволяло ему устраивать погромы без особого ущерба. Китайского фарфора и терракоты он избегал.
Когда он разбил саксонскую статуэтку, Жермена поняла, что водевиль начинает оборачиваться драмой. Он обшаривал ее комоды, выискивал следы, подкупал маникюрш – совсем потерял голову.
Как-то вечером, побывав перед тем у дантиста, он застал Жермену полулежащей в шезлонге. Он спросил, принимала ли она кого-нибудь. Она отвечала, что никто не приходил, что она весь день то читала, то дремала. Так оно и было.
Нестор вышел в прихожую повесить шубу. И вернулся, потрясая тростью с черепаховым набалдашником.
– А это что? Вот это? – вопил он. – Раз твой приятель оставляет в моей прихожей свою трость, ты у меня ее отведаешь!
Жермена закрыла книгу.
– Вы с ума сошли, – сказала она. – Извольте выйти вон.
Зазвонил телефон.
– Не трогай трубку, – заорал Нестор. – Если это владелец трости, я сам с ним поговорю.
Звонок действительно имел прямое отношение к трости. Дантист просил господина Озириса проверить, не произошла ли ошибка, потому что у другого его клиента оказалась трость с монограммой Н. О. вместо его собственной с черепаховым набалдашником.
Жермена скромно торжествовала. Этот эпизод обеспечил ей мир на целых четыре дня.
По воскресеньям братья Озирис охотились. Выезжали накануне, в пять часов. И тут уж Жермена была свободна. В эту субботу Нестор пожертвовал охотой, чтоб остаться с ней. То был галантный жест, долженствующий снискать ее прощение.
Жермена сумела скрыть досаду. Она предупредила Жака. Всего разумнее ему оставаться дома, на улице Эстрапад, и пораньше лечь спать.
В девять часов Жак читал у себя в комнате, равно как и остальные пансионеры (за исключением Махеддина), как вдруг на лестничной площадке раздался робкий звонок.
Дружок, исполнявший обязанности привратника, открыв дверь и с кем-то пошептавшись, постучался к Жаку и объявил, что это к нему. В дверях стояла Жермена с сумкой в руках. Жак глазам своим не верил.
Чисто рефлекторно он задвинул ногой под комод старые носки. Жермена смеялась над его изумлением.
Ей стало невмоготу скучать за столом с Нестором. Она сказала ему:
– Посиди тут; я пойду на кухню, приготовлю салат-сюрприз. – Взяла смену белья, кое-что из одежды и удрала через черный ход.
– Не ругай меня, любимый, – упрашивала она. – Я свободна, свободна, свободна. Пусть он там хоть все перебьет. Я увожу тебя в свадебное путешествие.
Бывает, что пейзажи, открывающиеся по пути следования, выглядят настолько иными на обратном пути, что человеку, возвращающемуся с прогулки, кажется, что он заблудился. Родную деревню, увиденную в неожиданном ракурсе с какого-нибудь холма, можно принять за другую, незнакомую. В свете явления Жермены на улице Эстрапад любовница предстала Жаку едва узнаваемой, а собственную комнату и вовсе было не узнать.
С минуту до него доходил смысл предложения: сесть в ближайший поезд и провести воскресенье на ферме стариков Рато, уехавших в Гавр.
Оправившись от шока, Жак впал в такое же буйное помешательство, как и Жермена. Они окрестили свое путешествие «Вокруг света»[14]. Жаку надо было спуститься к хозяйке и предупредить, что он уезжает и вернется в понедельник утром к началу занятий.
Не рискуя оставлять Жермену в своей комнате, куда мог зайти Питер, он закрыл ее в пустующей комнате Мариселя, снабдив лампой и сигаретами. Там она была в безопасности.
Спустившись, Жак застал профессорскую чету за важным делом: профессор заводил свои часы Буль. Пришлось ждать, пока пробьет подряд все «ровно» и «половины». После чего Жак, и без того исчезавший каждый субботний вечер, сообщил, что проведет воскресенье за городом у приятеля.
Берлины не возражали, лишь бы ученик предстал в понедельник утром в кабинете наставника. Жак побежал наверх, освободил Жермену, и они быстро собрались.
Все уместилось в одну сумку. Это обстоятельство стало лишним поводом для ликования. Они давились от неудержимого смеха. Жак, продолжая игру в «Вокруг света», шептал, что надо соблюдать осторожность, пробираясь мимо каюты злодея-англичанина с красными бакенбардами, с мешком денег и вуалью из сачкового тюля. Этот англичанин выслеживает их от самого Ливерпуля и строит козни им на погибель.
Освещая себе путь спичками, они беспрепятственно спустились по лестнице и сели в автомобиль, оставленный Жерменой на углу улицы Муфтар.
VI
Чтобы передать дух этого путешествия, потребовался бы весь волшебный арсенал иллюзиониста. Флажки, букеты, фонарики, яйца, золотые рыбки.
Жермена сохранила нежный пушок нетронутого персика – сохранила чудом. Ее не раз уже трогали. Жака уберегала от грязи некая защитная оболочка, наподобие жирового слоя, благодаря которому лебедь не намокает в воде. Но и тот, и другая пропускали мимо первые заснеженные деревья, первых животных на своем пути, как полуночник, возвращаясь домой в пять часов утра, пропускает мимо телеги зеленщиков, направляющихся на рынок.
Впрочем, это неважно. В Жермене было что-то наследственно-сельское. Она возвращалась в потерянный рай, и Жак был уже не Жаком, а Жерменой, а значит, одной из тех повозок на высоких колесах, которые ранним утром дышат свежестью на площади Согласия, баюкая огородников, спящих, подобно королям-лежебокам, на ложе из капусты и роз.
Поистине, Жермена кому угодно отвела бы глаза. Впору было и впрямь подумать, что не иллюзионист, а весна собственной персоной пускает в ход свои тайные пружины и ящики с двойным дном.
Как же было Жаку, который мирился с идолом скейтинга, не принять эту бутафорскую раннюю зелень за настоящую?
«Тысячи дорог удаляют от цели, – говорит Монтень, – к ней ведет одна»[15].
Жак шел к цели. В вагоне он прижимал к себе Жермену, согревал ее и ребячился вовсю.
Жак не нравился себе, но другим нравился. Они с Жерменой составляли красивую пару. Все принимали их за бесхитростных юных влюбленных, собравшихся на прогулку.
Сколько непосредственности, сколько сюрпризов! Но эти сюрпризы бедной девочке брать было неоткуда, кроме как из рукава.
Закулисных нитей Жак не видел так же искренне, как дети, аплодирующие представлению. Заслужить аплодисменты детей – уже хорошо.
Жермена, отбросив прежние уловки, искренне верила в золотые часы и голубей, которых извлекала на свет. Иллюзионист разделял иллюзии публики.
И вообще это путешествие было единственным глотком свежего воздуха, единственным чистым счастьем, которое им выпало.
Ферма была маленькая. Жермена перездоровалась со всеми служанками и коровами. Целая свора щенков не давала ей проходу, покусывая за ноги. Она вскрикивала, отбрыкивалась, роняла шляпку.
Завтракали в зале, где в камине пылал пожар. Ели чистые продукты, каких никогда не едят в городе. Только сыр в виноградном листе, подпорченный по всем правилам, составлял разительный контраст творогу и свежему мясу.
После завтрака Жермена показала Жаку комнату отца, старого и уже неисправимого пьяницы.
Посреди этой комнаты висел бумажный абажур всех цветов радуги. На комоде стояли выцветшие матросские и свадебные фотографии, а под стеклом – полумакет фрегата, наклеенный на волны, писанные зеленой краской.
– Вот тут я – девственница, – сказала Жермена, протянув Жаку рамку из морских раковин. Раковины окружали голого младенца.
У Жермены была здесь своя комната. Там они спали и там любили друг друга – в последний раз. Предчувствовал ли это Жак? Ни сном ни духом. Как и Жермена. И это понятно, поскольку в дальнейшем им предстояло еще не раз заниматься любовью.
Они пустились в обратный путь на рассвете третьего дня, не успев устать. Они слышали петухов, занимавшихся друг от друга, как огоньки огромного газового канделябра. Все было обледенелое, мокрое, девственное. Жермена храбро щеголяла красным носом. Ни морщинки не являла она чистому утру.
В шкафу она откопала свою старую фотографию. На снимке глаза у нее были близоруко прищурены. Жаку эта гримаска показалась божественной. Жермена подарила ему фотографию.
Еще они взяли с собой творога и свежих яиц. Они действительно объехали вокруг света.
Жермена успела забыть, как выглядят парижские улицы в такую рань. Нечаянная радость еще продлила приключение. Это было возвращение в привычный уклад, не омраченное печалью. Крики торговцев, тренировочная гонка тощих бегунов за велосипедистами; служанки, выколачивающие вывешенные из окон коврики, курящиеся паром лошади напоминали ей детство.
Они договорились, что после занятий Жак придет к ней завтракать. Взяли такси, потому что Жермене захотелось подвезти его.
Шофер гнал, как бешеный, срезал углы, перемахивал островки безопасности. Жермену и Жака швыряло друг на друга, из стороны в сторону, они целовались, стукаясь зубами, и веселились от души.
При каждом новом подвиге шофер оглядывался, пожимал плечами и подмигивал им.
После долгих объятий Жермена высадила Жака на улице Эстрапад. Было около десяти. Он глядел на ее машущую перчатку, пока такси набирало скорость. Времени ему как раз хватило, чтобы переодеться и ровно в срок, подобно Филеасу Фоггу, прибыть вместе с однокашниками в кабинет, где господин Берлин пытался научить их географии.
Жермена зашла на почту и позвонила домой. Жозефина, которой в тот знаменательный вечер приказано было отвечать Озирису, что она не видела, как мадам уходила, рассказала ей о бешенстве бедняги. О его розысках, мольбах, проклятиях. Он разбил зеркало, а потом плакал, ибо был суеверен. Все воскресенье караулил телефонные звонки, подъезжающие автомобили, метался по комнате. Наконец, уже вечером, заявил с нарочитым спокойствием:
– Жозефина, вернется мадам или нет – я ее покидаю. Можете передать ей это от меня. Соберите мои вещи. Остальное предоставляю ей. Пусть распорядится всем этим, как хочет.
– Уф! – выдохнула Жермена. – Скатертью дорожка.
Она знала, что красивая девушка никогда не останется на мели.
Дома ее ждала сестра.
– Ведь предупреждала я тебя, что этим кончится, – воскликнула Лут. – Нестор не желает больше тебя видеть. Когда заговаривают о тебе, он плюется.
– Ну и пусть плюется, – отвечала Жермена. – Я с ним задыхаюсь. Мы с Жаком ездили в деревню. От Нестора пахнет затхлостью.
– Как ты собираешься жить?
– Не беспокойся, детка. К тому же Нестор – сущая липучка. Очень удивлюсь, если он не попытается вернуться.
Вернулся Озирис так скоро, что столкнулся с уходившей Лут. Жермена, успевшая прилечь, заставила его дожидаться в прихожей.
Войдя, он остановился, отвесил поклон и опустился на стул в изножье кровати.
– Дорогая Жермена… – начал он.
– Это что, тронная речь?
Он приосанился.
– Дорогая Жермена, между нами все кончено, кончено. Я написал тебе письмо, в котором разрываю наши отношения. Но, зная твое небрежное обращение с письмами, я пришел прочесть его тебе.
– Знаете ли вы, – сказала она, – что вы более чем смешны?
– Возможно, – не отступался Нестор, – но вы все же выслушаете мое письмо.
И достал его из кармана.
– Я не стану слушать.
– Станете.
– Нет.
– Да.
– Нет.
– Ладно. Все равно я его прочту.
Она заткнула уши и затянула песенку. Озирис голосом человека, привыкшего выкрикивать биржевой курс, начал:
– Безумная моя бедняжка…
Жермена прыснула.
– Мадам смеется, следовательно, мадам слышит, – заметил Нестор. – Итак, я продолжаю.
На этот раз Жермена запела во весь голос, и чтение стало невозможным. Нестор положил письмо на колено.
– Хорошо, – сказал он, – я умолкаю.
Она убрала руки от ушей.
– Но только, – он угрожающе поднял палец, – предупреждаю тебя: если ты не дашь мне читать, я уйду. И ты меня больше не увидишь. Ни-ког-да.
– Так ведь этим письмом ты и так разрываешь отношения.
– Разрыв разрыву рознь, – промямлил этот человек, гениальный в цифрах, то есть в поэзии, и беспросветно тупой в любви, в которой никакой поэзии нет. – Я хотел разойтись по-хорошему, как положено, а ты меня гонишь. Ладно бы я требовал от тебя отчета…
– Я не обязана перед тобой отчитываться, – закричала Жермена, выведенная из себя этой комедией, – ну а если уж ты так хочешь, что ж, отчитаюсь. Да, я тебя обманывала. Да, у меня есть любовник. Да, я сплю с Жаком. – И при каждом «да» она дергала себя за косу, как за шнур звонка.
– Ну, знаешь ли! – С этими словами Озирис встал и, отступив на шаг, прищурился на нее, как портретист.
И обвинил Жермену в том, что она навлекает его подозрения на смирного, услужливого мальчика, чтобы он, Озирис, гонялся за ним, пока она будет принимать своего настоящего любовника. Он добавил, что его не проведешь; да, он богат, и многие норовят от него поживиться, но быть богатым – это профессия, нелегкая профессия, которая учит разбираться в людях.
Жермена таяла от восхищения. Хоть в театре остались такого рода персонажи, до сих пор она не верила, что они существуют в жизни.
– Нестор, вы неподражаемы, – сказала она. – Я правда сплю с Жаком. Да вот (в дверь позвонили), это наверняка он. Я жду его к завтраку. Спрячьтесь и сами во всем удостоверьтесь.
Она хотела порвать окончательно.
– Ага, «спрячьтесь», – фыркнул Нестор. – Больно уж просто. У вас на все есть уловки, изобразить можно что угодно. Я остаюсь здесь.
И едва хлопнула входная дверь и из прихожей донесся голос Жака, крикнул:
– Жак, мой мальчик, представляете, что выдумала Жермена?
Жак вошел.
– Она говорит, что вы с ней спите!
Соприкасаясь с Жерменой, Жак заражался ее хитростями. Он с первого взгляда сориентировался в ситуации, понял, что его любовница, обессиленная усталостью, раскололась.
– Полно, господин Озирис, успокойтесь, – сказал он. – Вы же знаете, какая Жермена злючка. Она дразнит вас, потому что любит.
Жак, эта чистая душа, так чисто сработал, что Нестор остался с ними завтракать и распечатал коробку сигар.
Царицы Египта! Не ваши ли это маленькие мумии с золотыми поясками покоятся в богато разукрашенной коробке?
Озирис ел, курил, хохотал, потом ушел на биржу.
Жермена дулась, корила Жака за его хитрость.
– Значит, ты не хочешь, чтоб я была только твоей?
– Я не хочу быть виновником такого серьезного шага, которым ты когда-нибудь меня попрекнешь.
Ферма, парное молоко, свежие яйца остались где-то далеко-далеко.
Когда Лазарь приступил к брату с расспросами, Нестор похлопал его по плечу.
– Жермена оригиналка, – сказал он, – в этом ее прелесть. За ней не поспеть. Взяла и поехала к себе на ферму: стосковалась по коровам. Нашему брату, биржевым дельцам, этого не понять. Лут – та попроще, как бы это сказать… нет в ней того огонька, изюминки. Хотя, конечно, у нее есть свои достоинства. Нет, я с Жерменой не расстанусь.
Этот эпизод теперь виделся Озирису как очередное приобщение к тесному кругу посвященных. Пересуды, анонимные письма вызывали у него улыбку превосходства, словно он знал некую тайну, в силу которой Жермена могла давать сколько угодно поводов для сплетен, но это лишь украшало ее богатого покровителя.
Эта довольно туманная тайна состояла в нестандартности его любовницы – в ее любви к природе, в увлечении собаководством.
Его спрашивали: «А где Жермена?» Он отвечал: «Я предоставляю ей полную свободу. Ее увлечения – не мое дело».
Лут была потрясена. Не обладая столь гениальной легкостью, она вынуждена была признать, что сестра показала класс.
VII
В таком виде все и оставалось: грязное белье, сигаретные пачки, старые расчески в номере гостиницы. Жаку не было нужды страдать от этого беспорядка. Он его уже не замечал. Он смотрел глазами своей любовницы, которая только так и жила с самого детства.
Скоро беспорядок пополнился новым элементом.
Вот уже три недели Жермена получала дурные вести об отце. Она его не любила и оставляла письма без ответа.
– Видишь ли, – говорила Луиза, – выходить в свет вечерами – наша профессия.
Но Жермена, считая себя более «приличной», смотрела на Луизу немного свысока, и ей представлялось, что лучше скрывать болезнь старика Рато, чтобы не стеснять своей свободы. Она даже себя почти уверила, что мать преувеличивает серьезность положения и волнуется по пустякам.
Однажды вечером, когда она переодевалась, чтобы пойти на какой-то спектакль с Жаком и Озирисом, Жак обнаружил под телефоном плохо спрятанную телеграмму: «Отец умирает срочно приезжай целую». Жермена спрятала ее, чтоб не отменять похода в театр. Жак молча указал ей на телеграмму.
– Брось, – сказала она, подкрашивая губы. Потом подвигала ртом, растирая помаду. – Поеду завтра.
Рато скончался у себя на ферме в одиннадцать вечера, во время антракта.
Последние две недели госпожа Рато читала ему «Дом купальщика»[16], где Иглезиаса расплющивает механический потолок. У Рато эта глава перепуталась с действительностью. Он вообразил себя Иглезиасом и, в самом деле задавленный потолком своей комнаты, распластавшись на полу, свернув голову набок, чтоб оказаться как можно ниже, умер на глазах у перепуганной жены.
Рато завещал жене все, что получил от дочери, и выражал желание быть похороненным в семейном склепе на Пер-Лашез. Озирис нанял в похоронном бюро фургон-катафалк.
Лут была в ссоре с матерью.
Поскольку Жермена отказывалась ехать на ферму за покойником одна, Жак выпросил на улице Эстрапад внеочередной отпуск. Нестор должен был дать им свой автомобиль, более приспособленный для трудных дорог, чем лимузин. Фургон выехал на полдня раньше.
Эта поездка на ферму не шла ни в какое сравнение с той. У шофера было зеркальце, заменявшее ему глаза на затылке. Приходилось следить за собой.
Жермена продумывала возвращение. Мать она любила. Она возьмет ее в Париж недели на две. Этажом ниже своей квартиры она снимала еще три комнаты, служившие мебельным складом. Она распорядилась вынести часть мебели в бельевую, а часть использовать для обустройства этих комнат. У госпожи Рато будет свой уголок.
Дочь рассчитывала, строила планы и была искренне растрогана.
Неспособная притворяться, кроме как перед Нестором, она не пролила ни единой слезы об отце-пьянице, побои которого были ей слишком памятны. Она радовалась освобождению матери.
Госпожа Рато вышла им навстречу. Она плакала; в одной руке у нее был носовой платок, в другой испанский веер.
С тех пор как ей не надо было больше работать, она отрастила ногти и, не зная, куда девать руки, не выпускала из них этого веера. Фигурой она напоминала мешочек для лото. У нее было красное, с правильными и заурядными чертами лицо, цвет которого, как у английского судьи, подчеркивался белым париком.
Дочь представила ей Жака. Вдова обратила к нему взгляд человека, страдающего морской болезнью.
Гроб стоял в зале, где молодая пара завтракала во время путешествия «Вокруг света».
Жермена вела свою роль с большим тактом. Она решила, что госпожа Рато должна ехать в автомобиле, а катафалк следом.
Всякий раз, как произносилось слово «катафалк», госпожа Рато горестно покачивала головой, повторяя:
– Катафалк… катафалк.
Обратный путь был сущим наказанием. Жермена то и дело постукивала в переднее стекло, призывая шофера ехать помедленнее, чтобы господин Рато не отстал.
Вдруг она оглянулась, посмотрела в заднее окно и вскрикнула:
– Где же он?
Сколько хватало глаз, тянулась пустая дорога. Катафалка не было.
Развернулись и поехали обратно разыскивать тело. Наконец нашли. Оно потерпело аварию на одном из проселков. Надо было менять колесо. Домкрат оказался неисправен. Жаку и шоферу пришлось взяться за работу.
Целый час они бились, ободряемые горестным покачиванием головы госпожи Рато, обессилевшей от икоты и слез, прежде чем смогли двинуться дальше.
Хорошо хоть Жермена, которую нервировало молчание Жака, избрала такой маршрут, чтоб поскорее высадить его на улице Эстрапад, благодаря чему водители из похоронного бюро могли некоторое время тешиться иллюзией, что везут какого-то высокопоставленного покойника в Пантеон.
Траур госпожи Рато задал работы модельерам и модисткам. Жермена, находя весьма респектабельным иметь мать-вдову, выводила ее на люди. Они вместе ходили по магазинам – роскошь, которой больше всего наслаждалась госпожа Рато. Всюду она первым делом приценивалась к крепу. Накупила креповых платьев, пеньюаров, накидок, токов, капоров и косынок. Впрочем, она берегла свои траурные наряды и никогда не выходила, если ожидался дождь. Потому что, – говорила она, – креп больно линючий.
Но подобно тому как на катафалк ничтоже сумняшеся водружают яркий букет, госпожа Рато не расставалась со своим веером.
Как-то в воскресенье, когда Жермена повезла ее в Версаль, принудив Жака разделить эту повинность, безмолвие, царившее в автомобиле до самого Булонского леса, позволило ему рассмотреть веер.
На нем была изображена смерть Галлито.
Нет ничего более похожего на закат, чем коррида. Бык, изящно склонив свою могучую шею, свой широкий кудрявый лоб Антиноя, смотрит на толпу и вонзает рог в живот упавшего навзничь матадора. На заднем плане пикадор на окровавленной лошади с ребрами, выступающими, как у испанского Христа, пытается поразить пикой несообразительное животное, на загривке которого колышется букет бандерилий. На правом краю какой-то человек перелезает через ограждение, а слева, как эгинский лучник[17], который, говорят, стреляет с колена для того, чтобы заполнить угол, горбатый служитель уравновешивает композицию своим горбом.