Полная версия
Лестница в небо. Сон Беатриче
Я просто заболела балетом и упросила маму отдать меня в студию при Дворце пионеров на Фонтанке. Меня попросили раздеться, долго осматривали, «как лошадь на базаре», неудачно пошутил папа, потом суровая преподавательница сказала маме, а я услышала: «У нее физические данные вроде есть, но вы, гражданка, опоздали – ей уже восемь лет, какой там балет, поздно уже. В четыре года надо начинать было, в Академию она никогда не поступит». – «В какую Академию?» – спросила я маму. «Ну есть такая – Академия имени Вагановой, там готовят балерин для Кировского театра». – «Я хочу туда, – сказала я. – Я никуда больше не хочу, только туда». – «Ну хорошо, – сказала мама. – Если хочешь, то надо попробовать. У тебя есть целый год, готовься, может и получится поступить».
Ну и началась подготовка, я ходила в школу… и все равно что не ходила, школьное время проносилось в параллельном мире, оно заканчивалось, и тогда начинался мир настоящий. Я ехала в троллейбусе по Невскому, и в голове проносились все движения, я как бы проживала их еще до зала. Мама упросила преподавательницу давать мне частные уроки, и когда все девочки уходили, мы оставались одни в зале, под потолком горели лампы и освещали зеркала, и мы были вдвоем, а точнее втроем – еще с нами был балет. Потом снова троллейбус, где я, полуживая, дремала, пытаясь не проспать свою остановку «Площадь Восстания», потом к половине десятого я приходила домой и принималась за уроки, но ненадолго, глаза слипались, мама отводила меня, полусонную, к кровати и заводила будильник на пять утра, чтобы я утром все доделала. Папа вздыхал и отсчитывал полтора рубля за дополнительное занятие. Так прошел год. И вот весной, в конце мая, мы пошли на экзамен в Академию. Я помню, что светило яркое солнце, весна сменялась на лето, папа надел костюм и галстук, но родителей все равно дальше входа не пустили. Я тут же влюбилась в это здание на улице Зодчего Росси, мне казалось, оно чрезвычайно гармонично подходит Академии балета, вся улица была так классически правильно построена, как продуманная партия. Потом нас снова куда-то отвели с другими девочками, снова попросили раздеться до трусиков, у меня даже щеки сводило от страха, а потом все закончилось. Женщина за столом, вся в черном и с заколотыми в пучок волосами, похожая на грациозную паучиху, погладила меня по голове и сказала: «Очень жаль, милочка, но без шансов. С твоими-то физическими данными… Тебя просто поздно отдали в балет. Плохой шаг, выворотность недостаточная». Через пять минут я снова стояла у крыльца. Двери открылись и закрылись, но я уже успела полюбить Академию – уже запомнила запах старого дерева в ее коридорах, и он манил меня, мне снова хотелось туда, туда, туда! «Я буду поступать еще раз, – сказала я маме. – А потом еще раз, пока не поступлю!»
Год и три месяца спустя я стояла в «первом зале низ» Академии на празднике Первого сентября и рассказывала стихи, которые специально сочинил папа, он же был профессиональным поэтом в конце концов. Они начинались так: «Балет, история, рассказанная в танце…», а дальше я не помню, надо было записать. И в сборнике не найдешь, его почти не печатали, только переводы. Да и неважно, уже столько лет прошло, а я по-прежнему считаю, что балет – это способ рассказывать красивые истории. Мы живем и нашей жизнью рассказываем истории, только в балете они получаются красивее. Балет берет все безобразие, весь ужас мира и выплескивает его на сцену в красивом танце, и тогда жизнь не кажется такой ущербной и напрасной. Наверное, в этом-то и состоит предназначение искусства. Кто так говорил? Вольтер? Le secret des arts est de corriger la nature[12].
Потом потянулись занятия. Первая зима выдалась мерзлой, и в коридорах и в залах Академии было ужасно холодно. Я-то еще приходила из дома, а девочки, которые жили в общежитии, рассказывали, что по утрам в кружках замерзает вода. Многие болели, а долго болеть было нельзя, иначе отчисление, все приходили с температурой и заражали других, эта зима плыла мутным маревом из сменяющих друг друга жара и озноба. Из старых подруг только Маруся не бросила, забегала из школы иногда, но страшно было не это, а то, что новые подруги не появлялись – Академия оказалась не сильно щедрой на дружеские чувства, наоборот, кругом все друг другу завидовали, делали мелкие гадости, у меня постоянно воровали бутерброды, которые мне давали с собой родители, а я им не могла об этом сказать и ложилась спать голодной, ужина было мало. Постоянно хотелось есть, тело вытягивалось в струнку и наполнялось воздухом, но не пело, или пело не так, как надо. В этом-то и была проблема – я начинала ненавидеть свое тело, настолько оно было несовершенно: в сердце играла музыка, в голове мне рисовался совершенный танец, одно движение, потом плие, потом проход, battement tendu, temps levé sauté, pas assemblé[13], и голову выше, а тело все смазывало, было как плохо пошитое платье, не слушалось, сковывало, все выходило не так, и я плакала по ночам, не от болезни, не от голода, а от того, что никак не могла укротить свое тело. По утрам я ехала на троллейбусе по темному Невскому и думала – ну вот сейчас, ну вот сегодня я смогу, я буду как Уланова или даже лучше, а потом вбегала в балетный зал и снова, снова все выходило не так. У нас была одна преподавательница, Зинаида Альбертовна, молодая еще, все девочки ее очень любили, и я в том числе, она как-то посмотрела на мои потуги, а мне так хотелось, чтобы именно перед ней у меня все получилось, я так старалась и все равно все было неверно, тело не позволяло, оно было как сковавший меня кокон. Зинаида Альбертовна посмотрела на меня, погладила по голове и сказала: «Не волнуйся, милочка. Это марафон, а не спринт. У тебя обязательно все получится». И правда, в третьем классе я поняла, что могу подчинить себе тело, это я командовала им, а не наоборот, я контролировала то, что и как оно делает, а чего не делает, и тогда наконец-то пришла уверенность.
В четвертом классе я попрощалась с комнатой на углу Транспортного переулка и Днепропетровской улицы. Папа все писал в Литфонд и в Союз писателей об улучшении жилищных условий, ему постоянно предлагали квартиры в новостройках, и он так же постоянно гордо от них отказывался. «Я петербуржец в третьем поколении, – говорил он, – и в новостройках жить не буду!» Мама вздыхала, качала головой и молчала, а я тоже не хотела в новостройки, – как бы я тогда ездила в Академию?.. Наконец ему предложили квартиру на Красной[14] улице – это был первый этаж, с видом во двор, по-видимому кусок бывшей дворницкой господского дома, но это была настоящая двухкомнатная квартира и вся – наша. Стоял конец сентября, уже вовсю падали листья и пахло холодом, грузчики выносили мебель и заталкивали в огромную фуру, матерясь и сморкаясь, а я прошла мимо них к путям железной дороги. У меня не было ни грусти, ни сожаления, я уже выросла и привыкла и к сполохам фар на потолке, и к crescendo, к тому же я все время жутко уставала и засыпала, едва коснувшись подушки, я просто хотела сказать им «до свидания». Так же, как и пассажиры в поезде, я ехала на новое место, туда, за счастьем. Я прошла через дырку в заборе и перебралась через пути, на которых стоял брошенный товарный вагон. Пахло характерным железистым запахом рельсов. От платформы Московского вокзала отчаливал пассажирский: ленто, потом набирающее силу адажио. Он шел прямо передо мной, на вагонах было написано «Ленинград – Адлер», мне было уже пятнадцать лет, и я прекрасно знала, где Адлер – там, где зеленое море и страна Дельфиния. За занавесками можно было различить лица пассажиров, только-только распрощавшихся с провожающими и по инерции прилипших к окнам. И почему-то я невольно подняла руку и замахала им, поезд ехал медленно, я махала долго-долго, и некоторые пассажиры тоже махали мне в ответ, мы прощались друг с другом и с комнатой в коммуналке на углу Транспортного и Днепропетровской, и с той полосой жизни, которая называется детством. Потом поезд вильнул последним вагоном и начал набирать скорость за Обводным каналом.
Как-то воскресным летним утром, я помню – в воскресенье, потому что в Академии не было занятий и я спала до двенадцати, выйдя к завтраку, я увидела за столом молодого человека, который с удовольствием поедал мамин пирог и запивал его, прихлебывая, чаем, а рядом суетились мама и папа, подкладывая ему еще куски пирога. Мне бросились в глаза его спортивные, как у артистов балета, плечи, жилистая фигура, узкое лицо со слегка выступающими монгольскими скулами и ежиком подстриженные волосы. «Что это за красавчик?» – подумала я. – «Привет, сестренка! – дружелюбно сказал он, взглянув на меня глазами, в которых светились веселые и прятались шаловливые искорки. – Я твой брат. Да не боись, троюродный. Приехал из Тамбова поступать в ваш Финэк. Перекантуюсь тут у вас, пока на абитуре комната не освободится».
Так в моей жизни появился Сева. Он в самом деле пробыл у нас только два дня, потом забрал свой чемоданчик и переехал в общежитие, где жили абитуриенты. Сева был вроде медалистом, так что сдавать ему нужно было всего один экзамен, что он и проделал блестяще. Мы редко потом встречались, у него была своя жизнь, у меня своя, я заканчивала последние курсы Академии и мечтала о распределении в Кировский театр, сначала он часто приходил в гости на всякие праздники, потом все реже и реже. И может потому, что видела Севу нечасто, я не могла не удивляться происходящим с ним переменам. Сева приобретал столичный лоск: куда-то ушли простонародные словечки и прихлебывание, появилась осанка, веселые глаза по-прежнему стреляли шаловливыми искорками, но без тени провинциального смущения, а самое главное – кузен одевался модно, лучше многих знакомых мне ленинградцев, курил сигареты Marlboro и Camel, в то время как папа жаловался, что уже и банальные болгарские «Родопи» достать нельзя. «Откуда, Всеволод?» – спросил как-то папа, после того как Сева подарил ему очередную пачку Marlboro, вытащив из нее для себя одну сигарету, и сам стушевался от свей бестактности, но Сева невозмутимо сверкнул веселыми глазами и сказал: «Ну что вы, Александр Викторович, ни в чем себе не отказывайте! У меня еще много». И всем очень захотелось Севе поверить, а еще – сделать для него что-нибудь хорошее.
Потом время стало нестись очень быстро. Страна поменяла имя, город поменял имя и, главное, театр тоже поменял имя, стал называться Мариинским. Да, как-то так получилось, что я уже там танцевала в кордебалете. От Красной, а теперь Галерной улицы до театра ходила пешком, город был очень грязный, стены домов словно готовы были обрушиться под собственной тяжестью, а на площади Труда ветер тащил пыль и бумагу, какие-то листовки или рекламные объявления, и вокруг было много, ну очень много нищих. Это смотрелось ужасным диссонансом – высокое искусство, которым я занималась, которым дышала в театре, и дорога от театра до дома, напичканная внезапно появившимися и потому еще более гротескными уродствами жизни. Ко всему прочему, у нас стало очень плохо с деньгами, папины переводы оказались больше не нужны, а его собственные стихи никуда не брали, «не было бренда», как папа говорил, стараясь звучать современно, маме же постоянно задерживали зарплату и фактически мы жили только на то, что мне платили в театре. Я старалась быть максимально in demand, в смысле задействованной во всех спектаклях, это ведь были деньги, и на эти деньги могла существовать семья. Папа, конечно, отнекивался, не брал, но потом говорил: «Ну в какие бизнесмены я пойду в шестьдесят лет!» (я была поздним ребенком) и, смущаясь, клал деньги в стол. А на площади Труда летом ветер все кружил вихри из пыли и бумаги, а зимой чавкала грязь, было очень много грязи, снег не чистил никто, и голубей в те годы почему-то тоже было много, как и нищих. Вечерами в свете фонарей фасады дворцов казались покрытыми пылью и их хотелось почистить щеткой.
Стояла весна 1993 года, в преддверии Восьмого марта к нам, как ни странно, заглянул Сева – поздравить маму. Мне кажется, он до этого год не объявлялся. На нем было длиннополое пальто из светло-бежевой верблюжьей шерсти с отворотами и черные широкие брюки, прикрывающие модные ботинки, я такой наряд только в фильмах про гангстеров видела. Он подарил маме букет мимозы, потом оглядел нашу обстановку, вытащил из внутреннего кармана пальто толстую пачку денег и, не считая, отдал папе. «Возьмите, Александр Викторович, – сказал он. – Потом отдадите, я не обеднею. А ты, – и он сверкнул в мою сторону веселыми глазами, – погнали с нами Восьмое марта справлять? Спектакля сегодня ведь нет небось? Я тебя с друзьями познакомлю, у нас веселая компания». Зная Севу, в этом я не сомневалась… и спектакля в самом деле не было. «Иди, Мариночка, – сказал папа, – хоть отвлечешься от своего театра».
Через двор, на Галерной, стоял спортивный «опель». Сева открыл пассажирскую дверь и пригласил меня садиться. «Твой, что ли?» – недоверчиво сказала я. «Мой, – улыбнулся Сева, – неделю назад из Германии пригнал. – Зверь просто! Смотри, сейчас как рванем». Мы понеслись по Конногвардейскому теперь уже бульвару и выехали на набережную Невы около Медного Всадника. Движение было совсем свободное, и Севин «опель» несся, опережая поток и обдавая другие автомобили мартовской грязью из-под колес. «Классная машина, – говорил Сева. – Представляешь себе, что ты будто по Майами-Бич мчишься, на Оушен драйв, мимо пальм». – «А это где?» – спросила я. «Ну и глупенькая же у меня сестренка, – весело покачал головой Сева. – Это в Штатах, во Флориде, самый классный город на земле. У меня мечта туда попасть». Затем мы свернули с набережной на Халтурина, теперь Миллионную, я вспомнила Марусю, мы уже так давно с ней не общались, и выехали на набережную Мойки, почти напротив Дома-музея Пушкина.
– Знаешь, кто в этом доме живет? – спросил Сева, махнув на сероватое раннесталинское здание через Зимнюю Канавку, и, не дождавшись ответа, сказал: – Собчак[15]. А здесь, – и он махнул на старинный трехэтажный зеленоватый особняк, – я живу!
– Твоя квартира здесь? – удивилась я.
– Ну не моя еще, – сказал он. – Снимаю. Но надеюсь когда-нибудь купить.
Севина квартира очень напоминала профессорскую квартиру Марусиного дедушки – такие же огромные потолки, такой же запах старины вокруг, только если квартира Марусиного дедушки была завалена книгами, квартира Севы была абсолютно пуста. Было еще одно отличие – квартира Севы состояла из одной комнаты, фактически огромной залы, в дальнем углу которой притулилось нечто вроде кухни и стоящих рядом с ней стола и дивана, где сидела Севина компания. «Ну да, – сказал Сева, подводя меня к столу, – здесь когда-то был бальный зал, а потом из него сделали квартиру. Сто двадцать метров, представляешь? Знакомьтесь, – сказал он наконец, представляя меня, – моя сестренка. А это Андрей, мой друг по институту, а вот Наташа и Володя».
Так и я и познакомилась с Андреем. Он выделялся в этой компании, не остроумием, нет, здесь Севе не было равных, он был как бы из другого мира, где нет нищих и голубей, на нем был, теперь уже трудно вспомнить, серый в рисунок свитер, заправленный по тогдашней моде в брюки, не карикатурно широкие, как у Севы, а более элегантные, что ли, и от всего его облика, от светлых, прядями спадающих на лоб волос, от крупных черт лица, как у римского философа из учебника истории, веяло загадочностью и породой. «Такие раньше были принцы», – почему-то подумала я. Третий парень, Володя, выглядел более низким и плотным, похожим на гриб-боровик, а девушка Наташа, насколько я поняла, была Севиной подругой, но я ее внешность совсем не запомнила. Володя играл на гитаре, все пели незнакомые мне песни, а потом переключились с песен на стихи, и Андрей читал Бродского:
Когда снег заметает море и скрип сосныоставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишиныможет упасть безучастный голос?Стихи звучали в пустом бальном зале и плыли под потолком, как удары колокола в пустом храме – мерно и раскатисто, и мне казалось, это и есть гармония – как будто танцуешь испанский танец из «Дон Кихота» и у тебя все получается, твое тело трансформирует музыку и рассказывает историю. И все-таки что-то надломленное ощущалось в Андрее, ну не был он идеальным принцем, я понимала, какая-то расстроенная струна вибрировала не в такт и приближала его к настоящему, и из-за этого он мне показался особенно близок. За мной, конечно, ухаживали молодые люди, но они были все из балета, я знала балетный мир, и они мне скоро становились неинтересны, а тут я смотрела на Андрея во все глаза и видела мир надломленных принцев, он меня одновременно пугал и завораживал. Ребята пили коньяк, а мы с Наташей – Amaretto di Saronno, в то время самый популярный у девушек напиток. Время было уже глубоко за полночь, папа беспокоился, наверное, и я сказала, что пойду. Сева геройски встал, сказал «я отвезу», потом качнулся и осел на диван, ну и тут Андрей, конечно, сказал: «Пойдем, я тебя провожу. Я живу недалеко от Галерной».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Вперед, смелей, друзья мои, / Нам так легко здесь быть, / В любви на свет приходим мы, / В любви нам уходить. Леонард Коэн, Буги-стрит.
2
Калифорнийский стиль вождения (англ.).
3
Осторожно – вода (итал.).
4
Деньги на месте. Конец сообщения (англ.).
5
Жизнь любви,Которой мы присягнулиИ которую разрушило время,День за днемРанит мой разум(фр.). Песня «Une Vie d’Amour» в исполнении Шарля Азнавура.6
Жизнь любвиПолная светлого смеха,Единственный путь,Прорывающий наш ад,Ведущий дальше, чем ночь,Ночь ночей (фр.).7
Черт! (англ.)
8
И вот опять (англ.).
9
Теперь (и ранее) Миллионная улица.
10
Turner Classic Movies.
11
где мне начать? (англ.)
12
Секрет искусства – исправлять природу (фр.).
13
Базовые упражнения классического танца.
14
Теперь (и ранее) Галерная улица.
15
Мэр Санкт-Петербурга в 1991–1996 годах.