Полная версия
Закон сохранения. Книга 1 трилогии «Связь времен»
В той школе было только восемь классов. Все мои подружки даже эти восемь не отходили, побросали. А я закончила – да и объявила маме, что поеду в город поступать в педучилище. Она в слезы. Учебники мои сожгла, приговаривая: «Книжки тебя кормить не будут!»
А вышло, видишь, что как раз книжки меня и кормят.
Все-таки добилась, поехала, поступила. Время было голодное – первые послевоенные годы. Желудок у меня болел – до умопомрачения. То, что давали в училищной столовой, я совсем есть не могла. Приеду к маме на выходные товарняком до ближайшей станции, потом по лесу пешком. Пока добреду – ночь. А утром – обратно. Мама и рада бы мне что-то дать, да у самой ничего нет. Одну коровку удалось ей сохранить после войны, но молоко пить мы не могли, потому что был план сдачи масла. У всех, кто имел коров, собирали масло и отправляли на Москву. На это масло уходили все сливки. Нам доставался только перегон. Возьму я два бидончика этого перегона – и пешком через лес обратно к станции. Вот и вся моя еда на неделю.
Сижу над учебниками, а желудок от голода так болит, что строчки перед глазами расплываются. Упрусь животом в край стола что есть силы – вроде чуть легче, учу дальше. Когда были семечки, лузгали их все время, чтобы голод перебить. Семечки нас спасали – знаешь, над ними еще в войну немцы смеялись, называли их «сталинский шоколад». Но для желудка они нехороши – после них он болел еще сильнее.
И все-таки выучилась, получила распределение в маленький поселок, повела свой первый класс. Комнатку мне дали при школе. Приду с занятий – холодно, печка потухла. За углем к котельной ходить приходилось, он мелкий, мокрый, посмерзается глыбами. Но ничего, наколю, печку растоплю, а она старенькая, вся в трещинах – огонь отовсюду видно. И, знаешь, какая я тогда счастливая была! Все повторяла про себя: «Я – учительница!» Гордилась.
– В тот год я и встретила твоего отца. Он только вернулся с войны – их на три года в Берлине задержали. Военный летчик. Тогда все в форме ходили: во-первых, с одеждой туго было, а во-вторых, гордость какая – победители, да и просто привыкли уже за войну. Петлицы у него на форме были, знаешь, такого василькового цвета и чуть-чуть с сиреневинкой. И, помню, меня поразили его глаза – точно того же цвета. Он же постарше, а мне тогдашней казался совсем зрелым мужчиной, даже неудобно – почти девять лет разницы!
Но он был такой уверенный – в себе, в нас, в будущем!
«Ты не переживай, Настя, – говорил он мне, убеждая выйти за него, – я, если головы не хватит, руками могу зарабатывать, я же все умею: и плотничать, и сапожничать, и лодку могу сделать, да что там лодку – дом могу с нуля сам построить, вот увидишь. А здоровье у меня – прадед сто четыре года прожил! Дед вон до сих пор как огурчик».
И правда, ты же знаешь, руки у него золотые. И голова светлая. Горло подвело. Очень уж охочее до выпивки оказалось.
Я до свадьбы никак этого распознать не могла. Мы если где в компании бывали, он всегда говорил: «Водка? Нет-нет-нет! Мне только красненького полстаканчика». Да и то за весь вечер не допьет. Я еще радовалась: надо же какой! Вокруг-то все любили за воротник заложить. В то время к этому как-то мягко относились. Главное, дескать, врага одолели, а это уж – мелочи. Живы остались, руки-ноги целы, остальное приложится. Да война ведь – она не только ранила и убивала, она еще и спаивала. Знаменитые наркомовские сто граммов – они не на одно поколение след потянут. На фронтах война закончилась, а в семьях началась. Там мы победили, а здесь проиграли.
Я с детства испытывала отвращение к выпивохам, но никогда даже и представить себе могла, какой страшной бедой, каким ужасом может обернуться пьянство, как оно способно овладеть человеком. И мне на примере собственной жизни пришлось убедиться, что от этого порока не спасают ни образованность, ни положение в обществе, ни дружба, ни любовь, ни семья. Всегда помни, сынок, что эта пропасть – рядом, и всегда опасайся сделать туда шаг.
Первый раз отец набрался прямо на нашей свадьбе. Я еще не видела, чтобы люди так напивались – до полного бесчувствия. Вот такая у меня была брачная ночь: гости разошлись по домам, жених спит на лавке, а невеста плачет рядом. Его старший брат, уходя, так и сказал мне:
«Эх, Настя, Настя! Ты что, не знала? Да он же слабенький по этой части! Ох какой слабенький. Он и тебя пропьет, и все на свете».
– Но я решила бороться. Убедила его, что надо учиться. Он поступил в финансовый техникум. Я работала и тянула на себе все хозяйство – мы тогда коровку завели, на одну голую зарплату было не прокормиться. Техникум он закончил с отличием. Начал работать в отделении Госбанка и быстро вырос до управляющего. У него был талант – и к финансам, и к управлению людьми. Потом банки стали укрупнять, ему предложили отделение побольше с перспективой перевода в область, и нам пришлось переехать. Мне было жалко бросать обжитое место, свой класс, но все равно я была рада. Главное – оторвать его подальше от дружков-собутыльников.
Я как могла старалась отвлечь его от выпивки, занять чем-то. Подсобрала денег – экономила на самом необходимом – и подарила ему фотоаппарат с целой лабораторией. Он колдовал там часами.
– При красной лампе, чтоб не засветить пленку и бумагу, – вспомнил Егор.
– У него получались отличные снимки. Вообще, он обладал удивительным умением хорошо сделать то, чего никогда раньше не делал и чему нигде не учился. По военной привычке он все еще ходил на работу в галифе и сапогах. И вот выяснилось, что местные портные шить галифе не умеют. Тогда он принес домой сукно-диагональ, распорол старые галифе, сделал по ним выкройку, а я на машинке застрочила. Получились не хуже фабричных!
Люди вокруг считали, что мы – идеальная семья. И только я знала, что семья эта летит в пропасть. Потому что он пил все больше и больше. Все, конечно, судачили о том, что он выпивает, но говорили – а кто не пьет?
Я тогда корила себя. У нас ведь долгое время не было детей. Наверное, сказалось мое голодное детство. Я знала, как он хотел сына, и оправдывала его пьянство – думала, что он терзается и глушит боль.
А потом родился ты. Наверное, все матери дочерей кинулись бы сейчас со мной спорить, но, знаешь, для женщины – произвести на свет мужчину, мне кажется, это особая гордость. Не просто свое подобие, а нечто совершенно иное.
Ты дался мне нелегко. У меня стали тромбы в ногах образовываться. Врач сказал: «Вы должны лежать. Встанете – умрете».
Но куда деваться? Тебя же пеленать надо. Бинтовала ноги и вставала.
Впрочем, самое тяжелое было в другом. Отец в эти трудные для меня дни не пришел к больнице ни разу. Нянечки с удовольствием рассказывали мне, как он кутил по всему нашему городку – праздновал рождение сына. А на сына-то даже и не взглянул. Этого я ему простить уже не могла.
Когда он наконец заявился меня забирать, опухший и все еще нетрезвый, я спросила: «Слушай, ну, говорят, люди пьют от горя, но у тебя-то какое горе? У тебя же все есть! Теперь даже сын, о котором ты мечтал! Ты-то отчего пьешь?» А он улыбается глупой пьяной улыбкой и отвечает: «От радости». Его водка как будто подменяла.
Мама немного помолчала, воспоминания печалили ее глаза.
– Я так мечтала встретить в жизни большую любовь. Чтобы отдать себя всю без остатка, но и взамен получить полную открытость и честность. И мне казалось, что я встретила именно такого мужчину. И, знаешь, я даже не могу сказать, что ошиблась. Твой отец действительно умный и достойный человек. Когда трезвый. А пьяный он превращается в какого-то чужого дурачка. Хвастливого, безответственного, жуликоватого, агрессивного. В зависимости от стадии. И видеть каждый раз эту метаморфозу невыносимо. Два совершенно разных человека в одном теле. И насколько я любила одного, настолько же ненавидела другого. Мне верилось, что рождение сына все изменит, излечит его, а вышло наоборот. Но больше всего я боюсь, чтобы ты не последовал его примеру…
– Ну ты что, мам!
– Да я надеюсь, что ты насмотрелся и что у тебя хватит воли и разума не пойти по этой дороге. Но, знаешь, это гораздо труднее, чем тебе кажется сегодня. Сколько сыновей осуждали отцов за пьянство, а потом становились их собутыльниками! Я поэтому и старалась, когда в институте училась, тебя к бабушке в лес отправлять, не оставлять с отцом. Чтоб ты не привыкал к обстановке разгула – он же вечно всех дружков своих домой тащил.
Так что запомни: даже если меня не будет рядом, как бы ни сложилась твоя жизнь, не подведи меня, обещаешь? Иначе я просто зря жила на свете. Ну, ладно. Заговорились мы с тобой, а мне еще собраться надо. И голову помыть. И искупаться. Завтра автобус рано утром.
Мама пошла на кухню. Там на табуретке стоял приготовленный таз. Сдвинув гревшееся на печке ведро, она подцепила кочергой чугунные кольца и закрыла конфорку. Вылив полведра в таз, добавила холодной воды, пробуя температуру ладонью, и, наклонившись над тазом, стала намыливать свои красивые каштановые волосы туалетным мылом «Красная Москва». А потом, споласкивая их, добавила в ковшик ложку уксуса для смягчения воды.
Этот разговор в воскресный вечер 1969 года Егор запомнил так ясно, что даже через много лет виделся ему свет той лампы без абажура, что свисала на витом проводе с деревянного потолка, крашенного белой краской. И глаза мамы, смотревшей на него с такой печальной любовью, что он – был бы младше – точно расплакался бы, но, чувствуя себя уже взрослым, просто молчал, притихший и потерянный.
Мама собиралась утром ехать в областной центр, в больницу на обследование – боли в желудке стали просто невыносимыми. Отца еще не было – где-то пьянствовал. Его уже понизили в должности и грозились уволить, но на него ничего не действовало. Он пил каждый день, считая кого угодно виноватым в своих бедах, но только не себя и не свой порок.
– Что? Выпивка? Да я захочу – в любой момент брошу!
– Ну так брось!
– А зачем?
В этот вечер он вернулся за полночь, громыхнул чем-то в коридоре, зажег в зале яркий свет и на полную громкость включил радиолу. Когда мама и сонно щурящийся Егор осторожно вышли из спальни, отец уже спал на диване, не сняв сапог и громко храпя.
Через неделю Егора окликнула на улице знакомая женщина:
– Я племянницу ездила проведать, видела твою маму. Ее на операцию кладут. Просила, чтоб отец тебя привез. Передай ему, хорошо?
– Хорошо, тетя Клава, я передам.
Вечером Егор сделал все уроки, поужинал тем, что нашел, и сел ждать отца. Тихонько тикали часы, горела настольная лампа. И неожиданно как-то сами собой, даже не в голове, а где-то в груди Егора стали складываться стихи, просясь наружу вместе с дыханием и трогая шепотом губы.
Егор достал из портфеля, уже собранного к школе, авторучку, раскрутил колпачок, почистил перышко и на бумаге в клетку стал строчку за строчкой записывать ровные колонки строф, кое-где перечеркивая слова и аккуратно надписывая новые.
Он и раньше любил составлять рифмованные строчки. Мама, когда они бывали в лесу, иногда говорила:
– Посмотри, какими искорками горят росинки на полыни! Ты видишь, в лесу даже после дождя не бывает грязи. И ветер – он там, в верхушках шумит, а тут – тихо, только блики на траве колышутся. Смотри, какой причудливый ствол у того старого карагача на косогоре. Что он тебе напоминает? Правда, как будто из земли торчит узловатая рука? Вроде это даже не холм, а сказочный великан заснул, а одна рука выбилась из-под пушистого зеленого одеяла, которым он укрылся. Опиши это стихами, попробуй. Я вот очень хотела бы, но у меня не получается, как-то дальше первой строчки – не идет, а у тебя должно получиться, я чувствую.
Вера родителей в успех ребенка – самый надежный фундамент его достижений.
Иногда мама просто подбрасывала сыну одну-две строчки, например:
Редеют кроны,
Желтеют листья…
И восьмилетний Егор тут же подхватывал:
Был лес зеленый —
Стал золотистый!
Это было – как игра.
Егор проснулся утром. В доме он был один. Отец не возвращался. Настольная лампа все еще горела, на столе лежал листок со стихами – Егор сам не заметил, как заснул одетым на нерасстеленной кровати. Пора было идти в школу. Но Егор почувствовал такую острую тоску по матери, что решил непременно увидеть ее сегодня. Он выгреб и пересчитал всю мелочь, которую копил в старой шкатулке. На билет до областного центра не хватало. Егор поискал по карманам плащей и пальто в шкафу. Нашлось еще несколько монеток. Собрав всю мелочь в карман, он отправился на автовокзал.
Войдя без билета в большой старый автобус, он прошел в самый хвост и сел на задний ряд к окошку. В будний день пассажиров было немного. Когда водитель, взойдя на подножку, пересчитывал всех по головам, Егор пригнулся, прячась за спинкой предыдущего сиденья. Автобус тронулся.
Больницу он нашел, расспросив прохожих о маршруте. Дежурная в приемном покое поворчала на него за то, что он не знает номера палаты, но потом нашла в книге нужную запись:
– Жди вот там, на стульчике, сейчас позовут.
Мама вышла в стареньком застиранном больничном халатике. Егор бросился к ней, и она обняла его, целуя и гладя ему макушку.
– Сыночек, родной мой, вы все-таки приехали. А я уже отпрашивалась сегодня, чтоб к вам ехать – вижу, вас нет. А где отец?
– Мам, я сам приехал.
– Как сам? Один? И он тебя отпустил?
Мама посмотрела на Егора испуганными глазами.
– Мам, ты не переживай, я уже взрослый. Видишь, я сам тебя нашел.
– Родной ты мой, взрослый. Не надо – люди ведь разные встречаются.
Они сели на потертые стулья, обитые коричневым дерматином.
– Да ладно, мам, все хорошо. Ты-то тут как?
– Да как, сынок. Смотрел меня профессор, говорит, надо срочно оперироваться. Тянуть нельзя – уже почти полный стеноз, то есть непроходимость желудка. А отчего – никто не знает. Подозревают опухоль, но точно увидят, только когда разрежут. Такая, видать, моя доля. Кому жизнь – радость, а у меня – долг. Я не ропщу. Просто как же ты-то будешь, если со мной вдруг что? Нельзя мне сейчас уходить!
Мама посмотрела на Егора, как смотрит, наверное, раненая птица на своего птенца, которого она не может больше защитить от клыков и когтей. Она не сдержалась и заплакала, прикрыв лицо руками. Егора поразило, какого они желтого, неживого цвета.
– Извини, сынок, это я так, – мама постаралась овладеть собой и улыбнулась, утирая слезы. – Ничего, бог даст, все будет хорошо. У тебя как дела? Что ты сегодня кушал?
– Я не голодный, мам, спасибо.
– Где ты взял деньги, чтобы доехать?
Обратный автобус шел уже в темноте. Егор сидел у окна, вглядываясь в бесконечную тьму и высматривая далекие одиночные огоньки. Весь мир был чужим, бесприютным и тоскливым. Егор сунул руку в кулек, который ему дала мама «на дорожку», и достал кусочек печенья. Оно пахло больницей.
Операция прошла успешно. Самого страшного, чего опасались – злокачественной опухоли – не было. Стеноз возник из-за наслоения рубцов от многолетней язвы. Сделав резекцию, профессор еще раз осмотрел операционное поле и кивнул:
– Шейте. Все нормально. Еще поживет.
Он был хирургом от бога и, хотя операция этим методом очень травматична, сделал все ювелирно, щадяще. Получилось красиво, аккуратно, и профессор покидал операционную удовлетворенным.
А вот медсестра Валя в это время, напротив, готова была себя убить. Новые капроновые чулки со швом – и дырка на второй день. Только вчера она почти час крутилась и пританцовывала перед зеркалом, защепив пальцами и приподняв подол юбки – любовалась модным оттенком, который придавали чулки ее стройным ногам. Тем более на Новый год она грохнула чуть ли не ползарплаты, но сделала себе подарок: купила гэдээровский кружевной пояс! Это вам не советское сатиновое убожество, лежавшее на прилавках. У спекулянтов взяла, восемь рублей сверху! Вообще, такие чулки, со швом, они же не на каждые ноги сядут. Вон Любка с ее кавалеристскими гачами как наденет – святых выноси! Еще и перекрутятся они у нее обязательно. А у французов, между прочим, как говорили Вале знающие люди, есть пословица: лучше две морщинки на лице, чем одна на чулке! Это Валя запомнила на всю жизнь! И она особенно глубоко, всей душой чувствовала себя женщиной, когда шикарные чулки как влитые красиво облегали ее ноги. И вот – на тебе. Зацепилась за старый стул, когда переодевалась к смене. Зачем она вообще их сегодня надела – Леша ведь не дежурит. Но под белым халатиком они смотрелись так отпадно, не удержалась. И теперь вот ходи в зашитых. Когда еще удастся купить новые! Один вопрос – деньги, на ее зарплату не разбежишься. А второй – где такие достанешь? Шла – случайно выбросили в конце месяца. Рижская сеточка!
– Ладно. Надо работать, – взяла себя в руки Валя. – Так. Кто там у нас сегодня после операции…
Отделения реанимации, именуемые тогда «противошоковыми кабинетами», где каждому больному обеспечивается индивидуальный присмотр, пока что существовали только в нескольких крупных медицинских центрах страны, а на периферии больных с операции сразу везли в общие палаты.
– Так, в шестой мужчина, пятьдесят два года, удаление желчного пузыря… В восьмой – женщина, сорок лет, резекция желудка…
Что-то дежурный врач говорил сделать по поводу этого дядьки из шестой, но Валя была так расстроена проклятой дыркой, что даже не расслышала. Ладно, пусть пока лежит. Не забыть потом переспросить. А сейчас надо поставить капельницу тетке. Валя еще раз посмотрела лист назначений, взяла зажим, достала из стерилизатора рыжие резиновые трубки и стала подсоединять к ним стеклянные детали капельницы. Наконец система была готова, и, принеся ее в палату, Валя четко, с первого раза ввела иглу в вену пациентки. Молодая медсестра всегда гордилась своим умением безошибочно попадать в сосуд. На самом деле это даже от опыта не всегда зависит – бывает, со стажем медсестра, а по нескольку раз перекалывает, и все то мимо, то насквозь. А бывает, пигалица приходит – и в такие ниточки попадает, что их и венами-то можно назвать только из вежливости.
Металлическое колесико на старой капельнице прокручивалось в резьбе и плоховато зажимало трубку. Вале пришлось помучиться, пока она установила нужную скорость введения. Но вот вроде ничего, держится. Валя потрогала пальцами кожу руки вокруг иглы – не поддувает ли? – и мельком взглянула на пациентку:
– Господи, трупяк трупяком. Вообще, после сорока, по-моему, лучше уже и не жить – кто на тебя посмотрит?! Ладно, надо будет не забыть зайти, проверить скорость капельницы.
Ее позвали из четвертой палаты – пожилой пациентке стало плохо с сердцем. Пришлось вколоть камфару. Дежурство пошло по накатанной. В голове опять крутилась эта чертова дырка. Если аккуратно зашить… нет, ничего не выйдет – место видное. Бесполезно. Если бы просто петля поползла или затяжка – она бы ювелирно сделала, но это же рижская сеточка! Она вообще не ползет! Ее порвать – еще умудриться надо! А тут, как назло, прямо с мясом вырвало. Вот такая дырища! Как ни стягивай, все равно позорище будет.
Свернутое колесико старенькой многоразовой капельницы слегка шевельнулось, и маленькие капельки, мерно падавшие в стеклянной трубочке, зачастили, постепенно сливаясь в тоненькую струйку.
Валя помнила точно, сколько какие чулки она проносила. Рекорд был – почти год! А тут – в первый же день.
– Обидно, просто обидно! – не могла успокоиться она.
– Что? – переспросил пациент.
– Нет-нет, ничего… – улыбнулась Валя. Она поняла, что бормочет свои мысли вслух. – Все в порядке. Извините…
И тут же нахмурилась: «Ой, совсем забыла – капельницу у тетки надо проверить!»
Мама умерла от острой левожелудочковой недостаточности, а можно сказать – оттого, что многоразовая капельница была старой и негодной, а еще можно сказать – оттого, что медсестра Валя порвала чулок.
Похороны пришлись на дождливый день, но в последний момент выглянуло солнышко. В такие моменты люди склонны видеть в погоде какое-то сопереживание. Хороним в дождь – значит, природа плачет вместе с нами. Хороним в погожий день – значит, светлого человека провожаем. Есть в этом что-то лживо-надуманное как в индийском кино, где стоит героям поссориться – тут же обрушивается ливень, а едва они помирятся – сияет солнышко.
Егор ехал в кузове грузовика, везущего гроб, вместе с плачущей родней. Он не плакал. Не было ни слез, ни мыслей, только одна фраза по кругу повторялась в голове: «Вот и все. Мамы больше нет».
На кладбище он наклонился к гробу в последний раз поцеловать маму, и его ладони легли на ее скрещенные под саваном руки. Это неожиданное соприкосновение вдруг вывело Егора из полусонного ступора. Трудно объяснить, но у него возникло ощущение, что в эту минуту они с мамой заключили молчаливый, только им ведомый договор. Он почувствовал, что мама здесь, с ним. И она останется с ним, но только об этом никто не должен знать.
Когда гроб опустили в узкую темную щель могилы, отец, трезвый и хмурый, бросил туда горсть земли и, отходя в сторону, увлек за собой Егора:
– Все, сынок, нет больше нашей мамочки.
Егор теперь знал, что это не так. Он вывернулся из-под руки отца и исподлобья посмотрел ему в глаза. Тот, пряча взгляд, полез в карман за носовым платком.
На поминках люди садились за длинные, сдвинутые из нескольких столы, пили водку из разнокалиберных, собранных по соседям стопок (первую – скорбно, а третью – уже смачно) и с аппетитом ели. Отец не удержался, перебрал, его стало развозить, и хмурая скорбь превратилась в пьяные сопли. Шум за столами нарастал, и скоро только черные платки да отсутствие гармошки отличали это застолье от любого другого.
Егор незаметно ускользнул в сад, в самый дальний угол. Он присел на корточки, спрятавшись от чужих взглядов, и только здесь из его глаз неудержимо брызнули слезы.
То одно, то другое воспоминание вспыхивало в его памяти, обдавая волной тепла и тоски.
Вот он в январе, загулявшись до глубокой темноты, вбегает с мороза в ярко освещенную кухню, а там мама делает вареники. Она шумовкой вынимает их из кипящей воды, и они исходят ароматным паром – маленькие, аккуратные.
– Мама, а почему ты делаешь их такими маленькими?
– Это только у ленивых хозяек они здоровенные, как лопухи. А маленькие вареники лучше провариваются, не разваливаются и поэтому вкуснее.
А вот они в июле выбрались искупаться на речку. Он бежит из воды, цокотя зубами – перекупался, и мама подхватывает его, закутывает в пушистое китайское полотенце с этикеткой «Дружба», обнимает. Рядом на траве на чистой скатерочке уже разложены крупные красные помидоры и в обмотанной тряпицей кастрюльке – горячий молодой картофель в сливочном масле с укропом.
Неужели мы действительно проживаем короткую земную жизнь, чтобы потом обрести другую – вечную? Не будет ли та вечная жизнь бесконечной тоской по этой скоротечной, жестокой, бесценной земной жизни?
Мой чудный лес, мой лекарь и судья,
Познав азарт и пыль дороги дальней,
Вернулся я в твою исповедальню
Поговорить о сути бытия.
Как мало нам отпущено на жизнь
Желанных встреч, находок безобманных,
И лишь надежд, несбыточных и странных,
Так много нам отпущено на жизнь.
И полосу сменяет полоса,
И дни уходят, и видней потери.
И все труднее верить в чудеса.
И все сильнее хочется в них верить.
ГЛАВА 4. СТИХИ
Глеб Родионович Пшеничный родился еще в девятнадцатом веке. В том самом, до которого всего четыре года не дожила Екатерина Великая и который начался с присоединения Грузии к России царем Павлом Первым, прожившим в этом веке чуть больше двух месяцев.
А закончился век строительством Транссибирской железной дороги, пересекшей вдоль всю огромную империю, третью по величине за историю человечества – после Британской и Монгольской.
– Я, конечно, того столетия почти не застал, – рассказывал Глеб Родионович, – семь лет всего захватил. Хотя кое-что помню. А вообще-то, в целом тот век получился такой, знаешь, романтичный и самонадеянный. Мне кажется, его дух лучше всего передали удивительные фантазии Жюля Верна и Герберта Уэллса. В девятнадцатом веке человечество уже почувствовало мощь современной техники, но еще не знало порожденных ею катастроф. Не было пока ни крушения «Титаника», ни пожара на дирижабле «Гинденбург»…
Будь это лет на двадцать позже, Глеб Родионович, несомненно, добавил бы: «ни Чернобыльской трагедии». Но к моменту этого разговора роковую АЭС еще даже не начали строить.
А разговор продолжался уже довольно долго. Спешить обоим собеседникам было некуда. Егор слушал, стараясь удержаться от вопросов, чтобы не перебивать рассказчика. Этого человека, жившего по соседству, он уважал до обожания и привязался нему, как может привязаться только ребенок, недоласканный в собственной семье.