bannerbanner
Родиссея
Родиссея

Полная версия

Родиссея

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Начался аукцион. Воздух павильона студии, не рассчитанной на засилье теплокровных, быстро прогорал под углекислой болтовней светского междусобойчика, прерываемого выкриками состоятельных индюков, повышающих ставки скорее из тщеславия, нежели из-за ценности лота. Ну что за безделица вроде сорокаминутного мастер-класса по бадминтону от личного тренера Медведева? Того самого, даже в бытность тогда главой отечества неубедительного, как воланчик.

Кондиционеры не справлялись. В самый разгар торгов кто-то обратил внимание присутствующих, что в помещении душно. Например, изобразил легкий обморок, – нам не было видно из-за плотно сомкнутых жоп. Открыли окно, потянуло сквозняком. Подышали и сочли, что вышло недостаточно свежо. Открыли еще одно, сквозняк усилился. Нагрянул в гардеробную, надул щеки и дал старт нашим маленьким парусникам к большой регате.

Блядь, любая бумажка к черту катись, но эта… Эти.

Мой напарник сорвался со стула хватать беглецов – куда там. Да и толку.

Я вышел на улицу, перекурить это дело. Отчего-то на ум пришла «Баня» Зощенко: «Ежели каждая сволочь веревок настрижет, польт не напасешься».

Бросил сигарету и отправился в сторону Полянки. Достаточно просветленный, чтоб не париться о таких пустяках.

А через месяц повстречал Иру и на долгое время позабыл о царстве приговоренных.

И вот я здесь, их полномочный представитель и заступник. Заступник от слова лопата: «Послушайте, вы, все, живущие ныне…» Забыл, как там дальше. И хорошо, что забыл. С некоторых пор полюбил открытые финалы. Подставляешь нужное в зависимости от ситуации: «сидите ровно» или «не забрасывайте мастурбации», – и пошли они лесом, мемориалы.

И вот я здесь. Впрягся за тех, кого здесь нет. Крутые у меня интересанты. Одним своим видом способные удручить любой расколбас. И никогда наоборот. Мне бы надменно задрать подбородок. Ан нет, его поскрести бритвой, не потревожив шейных позвонков… Бреюсь раз в неделю или реже, исключительно ради пассажиров. Точнее – пассажирок. Бреюсь для осветления имиджа исходящей от меня угрозы.

Меня вот к концу смены прилично скрючивает на деревянной седушке VW Polo. Затекает правая нога, и я перекладываю вес на левую, приобретая взамен весьма нелепый вид. Кажется, будто рулю я, прилегши на бок и разглядывая город в водильское окошко, а что там в лобовом, меня ничуть не занимает. Это отчасти правда. Правда и то, что многие дамочки ввечеру, приветливо вторгаясь в мою зону комфорта: «Ах, вы не представляете, какое везение – после стольких стремных поездок заполучить водителя славянина!» – вскорости начинают лихорадочно барабанить маникюром по обивке двери. Не представляю. Не так я представляю себе везение. Напротив, вслед за Стивеном Хокингом, чью манеру посадки я поневоле копирую, мне открылся новый вид испарения. Я пока затрудняюсь с его определением, но ведь что-то же улетучивается из этих дамочек, что они отбрасывают маску благодушия и ударяются в нервяк? Вот, что я вижу в зеркало заднего вида: «Господи всемогущий, пусть этот мужлан немедленно прекратит свою стремную оптимизацию под нужды физиологии и держит спину ровно. Ну и что, что славянин. Мне один такой славянин жизнь испортил. А этот и угробить горазд».

И начинается:

– У вас в машине есть радио? – (Умирать, так с музыкой?)

– Тарифом «эконом» не предусмотрено.

– А что предусмотрено тарифом «эконом», позвольте спросить?

– Можем послушать навигатор.


Так отчего же ни на грамм задора в моем пионерском походе к небытию, когда ни нагнуться, ни присесть без молодцеватого треска, будто хворост для костра заламываешь? Глупый вопрос, да?

О да, да, и еще раз – да, – мне по силам до поры до времени схоронить любой скелет в шкафу. Но этот-то во мне, будь он неладен! А я не шкаф и не музей: «А ну-ка, тсс, дамочка! Этот парень со мной!»

Лучше послушаем навигатор, куда он заведет:

Положим, знакомлюсь я с женщиной. Мы идем к ней, потому что сам я живу… Да неважно, как. И по дороге, я:

– Надо зайти в аптеку.

– Не надо.

– Нет, надо.

– Не надо… – И после короткой заминки: – Презервативы у меня есть. – Она сообщает это почти скороговоркой, приглушив голос до смущенного шепота.

– Да не презервативы, беруши.

– Беруши?! – Само собой, удивление: может, ослышалась?

– Ага, они самые.

– Для тебя? – Опять она, но теперь уже с нотками настороженности в голосе. Потому что в повседневных терках, может, и не обязательно, но уж когда ебешь женщину, изволь к ней прислушиваться. Этому меня еще мама научила. Мама моих детей, да и моя, если честно, тоже. Моя вторая мама, топкой тягучей ночью согласия родившая меня наново, как Диониса.

– Нет, для тебя. Ты не должна этого слышать.

– Что, что я не должна слышать? – Тут уж испуг, без вариантов. И мы никуда не идем.

Ну и ладно, у меня от женщин отбою нет. А что есть? Есть у меня в голове крупный отдел, работающий исключительно на воображение. Можно сказать, на оборонку от действительности. А при нем – элитное подразделение, отвечающее непосредственно за баб. Спецназ. Сплошь альфа-самцы. Одна беда – ветераны. Со дня первого набора никакой ротации. Им бы побухать, погрезить о былом, да искупаться в фонтане спермы.


Кстати, где моя провожатая? Мой навигатор по «Турандот».

Вот она! И вправду, ждет не дождется. Вытоптала каблучками едва заметную ложбинку в мраморе. А я заметил, заметил.

Не опутать ли её сетями изощренного флирта? «Право, красавица, ну что за холопский аватар – хостес? Всего лишь второй уровень после прохождения гардеробщика. И уж если жизнь – игра, а хоть бы и внутри компьютерной симуляции, не вознестись ли нам сразу на семнадцатый? Уровень владычицы морской. Обещаю экипировать вас убийственным артефактом – стариком. И каким стариком! С любой рыбой совладает. В порошок сотрет».

Или воздействовать еще тоньше, через изящные искусства? К примеру, с подчеркнуто наигранным неудовольствием попенять ей, что у статуи Посейдона, освящающего мудями входную группу их ресторана, хер недостаточно велик, теряется на их фоне: «А как ни верти, дорогуша, любую входную группу предпочтительней освящать хером. И чем он крупней, тем предпочтительней. Ну ты сама знаешь». И на контрапункте рассказать об одном примечательном скульптурном ансамбле, поразившем меня не так давно в поселке на Новой Риге: «Аполлон на педикюре». Моложавый олимпиец с отрешенным взором бесстыдно распахнул колени, опустив ноги в таз, гладкие, как после эпиляции. А вкруг него хлопочут речные нимфы или дриады, – черт их разберет, не подписано. Кто с кувшином, кто с полотенцем, кто с тактильным вниманием, – все при деле, все при нем. Кажется, он уже что-то сочиняет под их влиянием. Записать вот только не на чем, и рассовать, как фанты, некуда. Все мыслимые одежды он куда-то сдал, а гениталии завесил номерком. Фиговым листочком, податливым дуновенью сквозняка.

Нет-нет, не то. Да и не так. Ведь о чем я тогда подумал ввиду этого вальяжного покровителя муз и граций? Много о чем подумал. Он без срока годности, подумал я, он эту провокацию от скуки долгожительства затеял. Просто трахаться его уже коробит. Всё и всех перепробовал, дальше только день сурка. И еще подумал, что примерь он на себя одежки смертных, отрешенность с его ресниц как ветром сдует, и стишки пойдут на порядок мощнее. А уж я не откажу ему во временной регистрации и отвешу килограмма три шмоток, чтоб не замели за непотребство. Пускай оседлает любую лавку на моем районе и расслабится. Пускай потешит самолюбие незарастающей тропой, самой народной из протоптанных. А как пресытится паломничеством синяков, калек, буйных и прочих эндемиков, и возжелает исключительно муз и граций, – сбиться с ними в спа-ансамбль, – будут ему и музы, и грации, годами не чесанные, сами нуждающиеся в глубокой косметологической переработке. Одна такая не преминула атаковать меня шпилькой, когда я поскупился осыпать ее чеканной монетой. Как тут заскучаешь? Я потому только и не позволяю себе мечтать на скамейках под кронами или в ротондах – всё хожу и хожу, не покладая ног, как мудак, если не таксую или не валяюсь в койке, – а вовсе не потому, что доктор прописал. И все же, и все же: трахаться мне ничуть не надоело. Напротив… Но видите ли, господин Аполлон, сколько я ни затевал предпринимательской деятельности в отношении слабого пола, столько раз сдавал нулевую отчетность. Это как у вас с Дафною (бревно баба, сочувствую). Мне просто слишком везло на женщин с инициативой. Не часто, зато – каких! Сами об меня спотыкались и забирали в оборот. И вдруг никого больше, как отрезало. А ведь с иными искусительницами так сладко быть ведомым. И я не верю, будто все они сублимировали в завоевательниц-беспредельщиц, наподобие той, с заколкой. А верю я, что быть может… ну хоть сегодня… За спрос-то денег не берут:

– Куда дальше?

– Прошу за мной.

Я же говорил.


По округлому периметру общей залы меня проводят вдоль анфилады позолоченных наличников. За развешанными в их проемах портьерами укрываются приватные кабинеты. «Эй, начальник!»

Народу в зале – не меньше, чем в Макдональдсе, однако же… Что не так? Да так. Нет, а все же? Да все не так. Не Макдоналдс. Гул общения мягче, ленивое позвякивание приборов, в посадках тел светская непринужденность… – мгновенье остановилось и скоротечность жизни под вопросом, вот что. А еще – люди. И люди – красивые. Красивые, и всё тут, – то ли в антураже, то ли сами по себе – какая разница?

Красивые люди, да. Быстрый взгляд, брошенный в их трапезу почти украдкой, наполняет меня чувством неловкости, а то и стыда. Красивые люди окружают себя красивыми вещами. А затем, чтоб вещички не спиздили, заборами, тоже красивыми. И я двигаюсь строго по кромке интересов красивых людей, строго вдоль забора. А неловко мне оттого, что я внутри периметра. Собак, само собой, не спустят, и без того выпирает, как крепко я обручил с ними жизнь, но все же.

Все же красивые люди – само воплощение последовательности. Они и едят из красивой посуды, и наложено им туда нечто в высшей степени красивое. Ибо ты – то, что ты ешь.

Гиппократ, сморозивший эту чушь, выставил себя тем еще циником. Почище нашего Чехова. Ага. И в Анатомическом театре аншлаг. Дают «Проклятье Гиппократа». Последнюю часть дилогии «Жизнь от естественных причин». В первой части, «Метаморфозы», безымянный герой набивал брюхо деликатесами и долго игнорировал тревожные знаменья, подаваемые ему хором внутреннего многоголосья. Игнорировал, лицедействуя в упорстве и натужности, так долго, что когда стремительно исчезал в суфлерской будке или присаживался над оркестровой ямой… Само собой, что на подмостках, ввиду эстетического конфликта с публикой, прижилась вторая:

– «Поклянись, что не навредишь!» – взывал к интерну с операционного стола длиннобородый старец. Но тот, окутанный врачебной тайной, лишь демонически ухмылялся, оттачивая скальпель о накрахмаленный рукав халата. Вошла анестезиолог, необутая девочка лет пяти в ситцевом платьице (назовем её Настенька) и стиснула в ладошках сухие пальцы старика: – «Потерпи, дедушка. Будет больно, а ты потерпи. Потому что люди в зале. Красивые люди. Неудобно на людях, понимаешь?» – «А ты кто такая?! Ты, вообще, что ешь?!» – Гиппократ аж привскочил на мгновение, лягнув жесткий настил с обеих лопаток. – «А я, дедушка, ничего не ем. Я нюхаю. И видишь, какая большая вымахала! И еще вымахаю! А как до неба дорасту, спрошу у бога новые сандалии». Девочка шепелявила, еще не полностью возместив утрату молочных коренными, и «большая» вышло у ней «босая». – «Это у которого?» – «А до которого первого дорасту, у того и спрошу». – «Новые сандалии – это хорошо, очень даже хорошо. Но это потом, потом. А пока, дочка, спроси этого, с ножичком, чего ему надобно?» – «А я сама тебе расскажу, хочешь?» – Гиппократ, до того мелко осциллировавший подбородком, внезапно зашелся им в горячем согласии. Да так широко, с такой дворницкой удалью, что прихватил косматым веником бороды лицо девочки. Она зажмурилась и потерла правый глаз кулачком, её щека увлажнилась: – «Забывать тебя стали, старый хрыч, – произнесла она надтреснутым голосом пожилой и озлобленной женщины. – Крепко и насовсем. А мы тебя заново откроем».


Короче, не хочу быть обличителем общественных яств, однако, если ты то, что ты ешь, сколько ж человеческого должно заключаться в фартовом зомби? «Menschliches, Allzumenschliches!» – как восклицал один свихнувшийся фриц. Да в нем даже слишком – человеческого! Слишком! Но это в фартовом. А я не таков. Ничего, окромя заусенцев, толком и не распробовал.

И все же сегодня я подниму за здоровье друга, и не раз, и постараюсь совладать в себе с пожаром амбиций. И да, таксист был прав: я все еще умею шевелить ластами.

Мельком проскальзываю в откинутую провожатой портьеру и оказываюсь в комнате, завешанной гобеленами оттенка потертого тусклого мха. Такими же и наощупь, – я обтер о них вспотевшую ладонь. Воздержался её сырость бросать полотенцам рукопожатий, как сказал бы Маяковский.

Паша, Паша… Патриот Руси в её кондовом изводе, адепт «Домостроя» и завзятый охотник до Сабанеева остановил свой выбор на интерьерах болота. В фарфоровых кувшинках – украшенная свежими лепестками закуска. Чуть в стороне, на ломберном столике, сгрудились бутылки. Бутылки, вот уж обязательный атрибут охоты, как я её запомнил, побывав на ней разок с Пашей и давно упокоившимся Барбеем.

Удивительной, кстати, личностью отметился Барбей на этом свете. Начать с того, что Барбей никакая не кликуха, а так было отмечено в метрике и перекочевало на плоскость гранита. Заполучил однажды в собутыльники престарелого работника спецслужб, страшащегося пенсии с шестью нулями. Открыл тому бессрочный кредит в паленой водке и вскоре обзавелся веером загранпаспортов от Иванова до Сидорова с махровой семитской физиономией на титульном развороте. И под каждым документом прожил некоторую часть своей краткой, яркой и глубоко законспирированной биографии. И под каждым огреб люлей. В основном – за контрабанду и мелкое мошенничество. Ну и за прочие девиации вроде езды в нетрезвом виде: паспорта он использовал и вместо прав тоже.

Итак, у нас было с собой два ящика «Жигулевского», две бутылки «Пшеничной» и неузаконенный обрез. Чего у нас не было, так это лицензии. Как и охотничьего билета, – кто мог поручиться хоть за одного из нас? Тут как с тремя мушкетерами – один за всех, и как раз – по две рекомендации на нос. Поэтому на Барбеевской «четверке» мы отъехали от Москвы километров за сто пятьдесят, прежде чем свернули с шоссе и долго буксовали промеж снежных брустверов, откинутых трактором.

Вышли на воздух, пошукали, хищно прищурившись, зверя, – никого. Исторгли, кто во что горазд, звуки, так или иначе подражавшие фауне, хотя и нездешней. Увы, ни в одном обитателе леса не пробудилось желания попозировать нам на природе, пощеголять хипповыми рогами или топовым полушубком. Всё затаилось и перестало дышать.

Ладно, медведи спали, скворцы улетели, а остальные-то где? Где разнообразие видов? Три придурка с один-на-всех обрезом в окружении крупнокалиберных стволов, постреливающих на морозе, – вот и весь венец эволюционного кошмара? Негусто, негусто. Хоть бы какой заблудший соплеменник потревожил сказочную отмороженность чащи. Мы бы охотно приняли его за лося. И сразу бы повзрослели, уже в юности сокрушаясь ошибкам юности.

Стали опустошать бутылки и соревноваться на них в меткости, экспоненциально затухающей по мере выпитого. Но поскольку пользовали шрапнель, положили всех.

Чуть не вручную развернули «четверку», увязшую в снегах, и отчалили.

Проехали верст тридцать, как вдруг Паша кричит: «Тормози!» – «Что такое!?» – не понял Барбей, но на тормоз надавил. Нас немного занесло. – «Там птица!» – «Где ты в темноте разглядел птицу!?» – «Да точно тебе говорю, сидит на проводе!» Мы осторожно, не хлопая дверьми, покинули авто, опасаясь, как бы трофей не захлопал крыльями. Хм, в натуре, птичка на проводе.

Паша с нежностью сапера преломил двустволку. Снарядил её, спрямил, приглушив ладонью щелчок, прицелился и выстрелил.

Когда дым рассеялся, мы вгляделись в сумрак. Птицы больше не существовало, как и провода. В глубине леса погас маячивший там поселок. Всё, конец фильма – мы без слов поняли друг друга. Сейчас пойдут титры. И если мы не поторопимся, аккурат с нашими фамилиями: Пашиной, моей и какого-нибудь Петрова.

Так и провели два часа в полном молчании: я – на заднем сиденье, в полудреме; Барбей – напряженно вглядываясь в неосвещенную зимнюю дорогу; а Паша… – Паша застыл в кроткой радости блаженного.


Сейчас же он встречал меня в тридцать два лоснящихся зуба. «Где он их достал? Чертов Вронский». А когда представлял свою молодую супругу (вторую по счету): – «Это Аня…» Когда представлял Аню, с прихотливым нажимом рвущуюся из темно-лилового платья, я подумал, что зубов могло быть и побольше.

– Познакомься, Анюточка, это мой самый старинный друг, Володя, о котором я тебе рассказывал.

– Аня, вы заметили, Паша не сказал «самый дорогой». Всегда неплохо разбирался в антиквариате, а со мной просчитался, вкладываясь в меня по-молодости. Многие годы не набили цену, и лот теперь ничего не стоит. – Паша добродушно хмыкнул. Анюточка бровью не повела. Отменная самодисциплина.

А кого, интересно, она ожидала встретить? Илью Резника в волнующей шевелюре, низвергающейся в карманы пальто? Пальто такой кипенной белизны, будто спизжено у снеговика, устроившего уличный стриптиз на бодипозитиве.

А ну-ка тсс, дамочка. И волосы, и польта – всё в гардеробе. Но стишки-то при мне. На все случаи жизни.


Я вытянул Пашу в сторонку. Как бы для передачи подарка:

– Слушай, если заметишь во мне некоторые странности, ну там мычанье, протяженные слюни или сопли, кривой осклаб… Видел маску, олицетворяющую театр? Одна половинка грустит, другая над ней потешается.

– Ты прикалываешься?

– Так вот, с учетом количества гостей, двадцать минут вам на фотки со мной и короткие видео для сториз. Потом вызывай скорую.

– Новый элемент в программе?

– Вроде того.


Пока все рассаживались, я еще раз, теперь уже с вниманием прошелся по лицам. Лица, лица, лица… «Что не так? Некрасивые, что ли?» А вот что. Эти ребята, мои ровесники, многих из которых я знавал когда-то, включая именинника, они выглядели лет на десять моложе меня.

«На десять!? И только!? Да я…» – залепетал я про себя. «Да мне!..» – воспротивилось во мне. «Да внешность ничего не значит! Ровным счетом ничего! Что внешность?! Внешность это так, пшик! Зато в глубине души я всё еще…»

«В глубине души? Серьезно? Зачем же так глубоко копать?» – вновь осаживаю себя и понуро тянусь ложкой к салату. «Ты ведь подстраховался, чтоб не вышло конфуза, правда? Ты сегодня в памперсе. И вчера был в памперсе. А позавчера так вообще, побрезговав кабинкой сортира, менял его в комнате для пеленания. Сущее дитя».


5


Уролог отошел к раковине, деловито стянул с руки латексную перчатку и отправил её в ведро. Включил воду:

– Я не нашел простату увеличенной, но на всякий случай дам направление на онкомаркеры.

– Тогда что это, по-вашему?

– Есть такой синдром, постинсультный страх.

– Так я и до инсульта не отличался отвагой.

– Тут другое.

Он вытер руки бумажным полотенцем, подсел к компьютеру и принялся набивать текст. Тот же палец, что франтовато помахивал тростью у меня в прямой кишке, теперь неуклюже склевывал буковки с клавиатуры. Проба пера. Все с этого начинают.

Время шло, и в какой-то момент показалось, что доктор увлекся, попросту забыв про меня. Неужели, в моей заднице можно наковырять столько впечатлений? Надо попробовать, а то всё музы, музы.

Закончив, он вытянул из стопки бланк рецепта и выписал мне таблетки:

– Два раза в день после еды. Чаще не стоит.

– Чаще и не выйдет.


Дома я загуглил название, прифигел от ценника и полез ниже. Подумаешь, дорого. Истинный замысел писателя не в первой реакции на произведение, а в последующих. Иными словами – в побочных эффектах.

Что же замыслил мой матерый уролог и начинающий автор? Он предлагал сыграть по-крупному: острая диарея. Его можно понять: с точки зрения филологии «наделать в штаны» или «обосраться» от страха – более устоявшиеся языковые формы. Обоссаться позволительно со смеху, а мы с ним в продолжение приема были настроены весьма серьезно и пришли к консенсусу, что мной помыкает страх. С другой стороны, литература занятие опасное. Он знает, чем закончил Пушкин, – все знают, – и не бросается вонючими перчатками в лица посетителей. Он умывает руки. Раком я стал добровольно, оскорбительную эпиграмму в мой адрес, что так долго сочинялась за компом, он не показал. Он корректно отослал меня пригвоздиться к позорному столбу самостоятельно и куда подальше, – вроде как в кабинете и без того хватает неприятных запахов.

У меня в салоне авто и безо всякого дерьма побочки их тоже было предостаточно:

– Не поеду! Не поеду!

– Да почему ж ты не поедешь, Сонечка?

– Плохо пахнет в машине.

– Нельзя так говорить.

– Все равно плохо пахнет! Не поеду!

– Да чем же пахнет!?

– Папой!

Таблетки я похерил и нашел выход в подгузниках. Им всё божья роса, как утверждал производитель. Тем более, что они подарили вторую жизнь коллекции штанов, из которых я выпал не по любви, добавив мне два размера в бедрах. Даже третью, с учетом места их покупки.


– «Мариничев, знаешь, почему тебе не пишется? – Ира отложила мои поползновения с живота на простынь и одернула ночнушку. – Я почитала твои наброски ни о чем…» – «Давай, не сейчас, а?» – «Нет, ничего ты не знаешь и не понимаешь. Ты не понимаешь, что у писателя должна быть ТЕМА! А у тебя её нет. И это страшно с учетом возраста. Если уж не можешь найти работу, надевай штаны и садись, думай над своей темой. Пару месяцев я тебя еще покормлю, а дальше сам». – «А любовь – тема?» – «Да, любовь – тема и очень глубокая». – «Кажется, я свою нашел», – я возобновил экспансию. – «Володь, вот серьезно, если сейчас не уберешь руки, ты ее потеряешь».

Она знала, о чем говорит. И я знал, что она знала. Десять лет мы с ней то сходились, то расходились. Всё наше барахло смешивалось, затем делилось на глаз и вновь вступало в бинарные соединения. И однажды, где-то на исходе первой пятилетки, я обнаружил в своей писанине кое-то любопытное. Пожелтелые, отпечатанные на машинке странички, вложенные в файлик. Ну-ка ну-ка: точно не мое. Гербарий её бедной юности в театральном училище Орла. Выпал, как черт из табакерки, и увлек меня с первой до последней строчки так, что я перечитал его дважды. Рассказ поразительной простоты и силы, без дураков. И уж, конечно, про любовь. Первая любовь и чем она закончилась. Только вот почитаемому ею Тургеневу не нашлось в нем место. Ему сделалось дурно еще в парадном орловского абортария. Я прошел значительно дальше, прямиком к гинекологическому креслу, но и мне под конец будто выпустили кишки наружу.

Ладно, кишки наружу это так, первая реакция. Куда чувствительней последующая. Оказывается, всё это время я спал с человеком незаурядного литературного дарования. Ну спал и спал. Женщина с воображением – как раз в зачет качеству секса. Скверно, что когда бодрствовал, строил из себя непризнанного гения. Подолгу бездельничал, наполняя стакан с первым лучом солнца, устраивал скандалы. В общем, нащупывал подходы к шедевру по заезженным лекалам и сильно обмишурился с выбором роли и её трактовкой. Что и говорить, прескверное ощущение.

Это тогда, а теперь вон, в отсутствии темы, дописался до памперсов: «За мной, читатель! Я покажу тебе настоящую любовь! А, нет, стой пока, где стоишь, мне нужно отлить». Об ощущениях промолчу.


В литературный я поступал по классу поэзии. Согласен, звучит не совсем как фортепьяно. Совсем не звучит. А на слух воспринимается так и вовсе спорно. Настолько спорно, что нам по средам выделяли аж две пары для выяснения отношений. Четыре часа буйства высоких регистров именовались «семинар мастера». Мастер наличествовал, присматривая за нами и осуществляя судейство. Да, в основном – молчаливое, но в молчании его заключалось на порядок больше порядка, чем в окриках повиновения, когда-то сопутствовавших нашему щенячеству. Послушает, как мы надираем глотки, точно соседи, не поделившие предбанник, зачерпнет из глаз, как из колодцев, и понесет на коромысле бровей в самое пекло полемики. С одного ведра плеснет скуки смертной, с другого – тоски зеленой: «was ist das». В общем, обдаст нас самым необходимым, – всем тем, чего нам так не хватало, воинственно отстаивающим эпитет «гений» от затасканности и обходящимся сдержанными эвфемизмами к нему: «жалкое эпигонство», «детский сад» или «полное говно». На то он и мастер. Человек, на ногах перенесший «высокую болезнь». Знающий, что старое доброе водолечение от шизы исподволь расставит всё по своим местам: и жалкое эпигонство, и детский сад, и полное говно.

На страницу:
2 из 3