bannerbanner
Трамвай её желания
Трамвай её желания

Полная версия

Трамвай её желания

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Худо мне, Клава, – произнесла она, едва успокоившись.

– Дак это с непривычки, Люда, – закивала соседка, махнув рукой. – Уж на что я привычная – ведь мужа, брата и сына схоронить успела – и то… Вот я тебе ща водицы подам, даст Бог полегчает. Изморилась ты, два дня не пимши, не емши, кишка кишке, поди, кукиш кажет. И глаза все вконец выплакала, горемычная… Ты того, ступай, поешь малость, а мне идти надоть, скотинка некормленая ждёт.

Права была Клавдия – Люда с головой ушла в своё горе. Как прознала про мужа, так ноги и подкосились, ничком на пол рухнула и забилась, завыла как собака. Клавка, которая прибежала на этот вой, смотрела на неё и, поди, думала, что Людка сошла с ума. Она не смыкала глаз вторые сутки кряду: пока покойник в доме, надобно держать всенощную. Иван работал дежурным электромонтёром, спешил по вызову устранять всякие неполадки. Всё твердил, что без электрика в жизни – ни туды и ни сюды. Электрик, он ведь всё может: захочет – свет зажжёт, захочет – погасит, короткое замыкание может удлинить, а длинное – укоротить. Выходит, без электрика миру хана придёт. А тут током его и убило, пока был на халтурке у Валентины. У той завсегда что-нибудь не так, как у людей. Живёт, говорят, одна, без детей, без мужа. Дом старый, от бабки остался. В нём то утюг заискрит, то розетка в стене задымится, то пробки к чертям вылетят, а то и проводка дотла сгорит. Вот Иван по доброте душевной и пособляет ей. А в этот раз Валькин телевизор чинить полез, безбашенный, так его на месте как шандарахнуло. На смерть! В морге сказали, что под градусом был да лыка не вязал, и кончился без мучений – моргнуть не успел.

На приличные похороны денег не хватало. Но сельчане выручили, всячески пособляли Люде устроить мужу подобающее прощание, да такое, чтоб никто не осудил. И что б она делала без этих добрых людей? Бабы суетились на славу, прибирая в доме. Засучив рукава и попутно вытирая сопли, драили мылом полы, окна и двери, вытирали от пыли образа, завешивали сервант да зеркала. Лавочек вот натаскали – собирали с миру по нитке. Да ведь всё ж надо было сделать одним пыхом, пока в доме не было тела усопшего: все хорошо помнили, что сор при покойнике вымести – всех из дому вынести. А мужики вот с машиной помогли, доставили Ивана из больничного морга, за гробом съездили, недорогим, правда, но очень добротным, священника местного пригласили. Свечи для погоста прикупили, лампадку разожгли, чтобы душа его, покинув тело, не испугалась темноты, а свет пламени её успокоил.

Стыд да срам, что родной сын приехать не смог – дела у него да заботы. Говорит, Москва слезам не верит, тут в оба глядеть надо, иначе с голым задом останешься! Всё у него шито-крыто: с кем живёт и как, что ест и пьёт, где лямку тянет – ничего ей толком не знамо. Безалаберный, даже внука ей с Иваном не подарил. Господи, образумь, ты его! Вернулся бы в село. Нашёл бы себе девку здоровую, работящую. Детишек бы на свет Божий нарожали. Жили бы как люди… Хорошо хоть депешу прислал, короткую, в три слова: «соболезную похорони оплачу».

На освободившееся Клавкино место тихонько подсела Алевтина. Обняла, руку сжала и что-то шепнула на ухо, да только Люда не разобрала слов, сидела с каменным лицом. А та опять за своё, что-то ей там про Ивана на тихой ноте бубнит. Люда и прислушалась глухо, хоть и не повернула головы.

Не убивайся ты так, подруга, услыхала она. Не стоит он того! Всю жизнь гулял от тебя, ни одну юбку мимо не пропускал. Вот те крест святой, не вру. Чего глядишь? Да неужто не ведала? А год назад с Валькой снюхался, жил с нею блудно. Вальку-то Раскладушку всё знают. Охомутала она его – кого хошь спроси! А в тот день благоверный твой квасил у неё во всю – дым коромыслом стоял. Я ведь там близёхонько, по-соседству. Напились до поросячьего визгу. Ванька твой орать стал, что изменяет ему Валька. Да оно, небось, так и было. Валька, как-никак, баба видная: краснощёкая, стройная, грудастая. Вон воротилась из города – накувыркалась там, поди, с лихвой. Рыжие патлы свои распустила, напомадилась, хоть стой – хоть падай, огляделась, приметила себе мужика крепкого, работящего, раз в гости позвала – по хозяйству подсобить, другой, третий, да и увела. Да чтоб мне сквозь землю провалиться, коль наговариваю! Хоть и ведаю, что негоже поминать покойного дурным словом – душа его на том свете умается, но как по мне, коли чего не так, то и молчать не стану, правду-матку всю выложу, как на ладошке.

Люда замерла, чувствуя, как бешено застучало её сердце и кровь ударила в лицо. Руки её задрожали, тело обмякло, а всё перед глазами, как в сильный ливень, поплыло. Верно в народе говорят: жена об изменах мужа узнает в последнюю очередь. Всё внутри взбунтовалось, вскипело… Получается, все знали! Да молчали, грех Ванькин покрывали.

Будь на твоём месте, продолжала Алевтина, извела бы её на корню, змею подколодную, тварь поганую, зелья бы подсыпала или порчу навела. К слову сказать, я тут вот что вчерась надумала: покласть бы в Иванину домовину вещицу её какую, трусики разноцветные али лифчик – всякий раз на бельевой верёвке качаются туды-сюды, мужиков закликают. Покласть – и всего-то делов. Ахнуть не успеешь – вослед за супружником твоим покандехает.

За окнами мело не на шутку. Ветер с силой, размашисто кидал снежные хлопья в стекла, в белой пелене расплывались, терялись силуэты изб и деревьев. Снег, едва долетев до земли, начинал таять, превращая её в месиво из грязи и воды. Был слышен лай собак вдалеке и скрип сверчка где-то в углу. Погребальная свеча медленно догорала, сероватый воск таял, стекая на дощатый пол, а его запах смешивался с ароматом ладана, дымок рваными волокнами нависал над собравшимися вокруг гроба усопшего.

Зловещую тишину нарушило лёгкое шуршание ткани: упало покрывало с зеркала, обнажив леденящую душу картину. Что это – явь иль сон? В горнице гроб стоит, входят и толпятся мужики и бабы, несут на валенках грязный снег, хлопочут, утешают и кручинятся. Но за спиной её, пустозвонки, всё судачат да языки чешут, думая, что она этого не видит. Видит!

Знали все! И молчали. А теперь шастают туда-сюда, сороки, лишь бы кости Ванькины перемыть, и, может статься, кое-кто в душе даже радуется беде её.

Темнота внутри зеркала кое-где рассеивалась дрожащим огоньком лампадки, пытаясь заполнить звенящую пустоту отчаянья и злости, пробиравшую Люду до самого сердца.

Ясно, во всех красках, представила, как Валька хитростью заманила Ивана, поила его холодной брагой, стакан за стаканом, а потом растрепанная, шалая, в сползшей с плеча кофте, устроилась подле него, телка захмелевшего, стала будить-тормошить пунцовыми губками: «Да не спи ты, соколик! Полюби меня сильно…» Иван, дурья башка, что-то мычал со сна, отталкивал ее, а Валька кофточку скинула, и сисечки свои напоказ – остренькие, как у её козочки Зорьки, в разные стороны глядящие тугими сосками.

Вздохнула прерывисто да на мужа глянула – лежит, не шевелится, непутёвый. Вздрогнула, вспомнив про его частые отлучки: охоту на три дня и три ночи, рыбалку на вечернюю зорьку – говорил, перед закатом лучше клюет, – а то и халтурку на стороне, когда неделями ждала – не могла дождаться. А возвращался домой пьяным, взгляд мутный – ты и не пикни, не суй свой нос в посторонние дела, щи вари да знай место, женщина. А ежели что не так, вставал на дыбы, посылал крепко в Тьму-Таракань, так то и ладно, а то мог ведь и промеж глаз. Ох, и слепая ж была! Дура!

Лицо её исказила судорога, глаза закатились, а грудь порывисто заколыхалась от кашля. И сызнова отдалась во власть воспоминаний, и замелькали пред ней картины прошлого, которые она в обычной жизни старалась не ворошить. Вот здесь ей восемнадцать годков. Хороша! Приударил за ней Иван, гармонист чубастый, первый парень на селе, девок щелчком пальца подзывал! Всё твердил: «Гуляй ты, Людка, пока молода да красива. Другие ж девки гуляют. Чего тебе-то порожнем ходить? Неужто хуже других?» Иван завидным женихом считался, зарплата для села большая и служебным грузовиком пользовался, как личным. Начальство позволяло держать машину в заулке возле дома, вот и катал он девчат, а те визжали от радости. А как-то однажды балясами её заморочил, затащил на сеновал, подальше от людских глаз, где сладко пахли недавно скошенные травы. Тьма там стояла – глаз выколи, только слабо светились щели в полу да кое-где сквозь дырявую кровлю пятнышки лунного света пробивались. Не обхаживал, не задабривал, не упрашивал. Огляделся вокруг, сплюнул, взял сзади за груди. Сдавил жадно, до боли. Кинул на ворох сухой травы. Прижал собой в темноте, целовал лебединую шею, ласкал, рукой под белый сарафан забрался. Уступила она. Одна только мысль вертелась: скорей бы только всё кончилось. А он потом всю жизнь попрекал да и унижал, что не честной за него пошла, не блюла себя, как положено, отдалась до свадьбы.

До того жадным оказался – всяку копейку считал, ничем не делился, а даст кому рубль, так потом два требует. Да и жуть каким ревнючим был! Не дозволил ей работу продолжить в больничке местной – где фельдшером трудилась, даром что ли техникум медицинский закончила. И с любым она общий язык найти умела – с малым и старым. Многие на селе одиноки были, приходили к ней душу изливать, им легче становилось – а у неё радость на сердце! Уважали её там, другим в пример ставили, подработку частную подсовывали. А она и не отказывалась: кому укольчику поставить, кому массажика лечебного от радикулита, а кому и давленьице смерить да сбор травяной подсказать. А Иван всё допытывал: где была, куда пошла? – Куда-куда? На Кудыкины горы продавать помидоры. Как-то вздумала ерепениться, так люто разгневался, и раз! – наотмашь по щеке! А рука тяжеленная, ладонь лопатой. Промочила горькими слезами подушку, синяки хвойными примочками залечила. Да и свекруха туда же: полно тебе выть! Крепись, мол, дурёха… Терпи! Стерпится – слюбится! Не ты одна – все так живут. Вот и смирилась Люда, да и смирение своё себе в великую заслугу поставила.

Стала по хозяйству ишачить, свету белого не видала. А хозяйство-то большое, знай, поворачивайся. Пока дела бабские сделаешь, денёк и прошёл. В огороде раком над картошкой стояла, за скотинкой ходила. А сбудешь её на базаре – радость мужу да ублажение. Тут ещё и сынок народился – вылитый Иван, один в один! Вот как бывает! Дитятко малое догляда требует. Любила его, души в нём не чаяла, баловала как могла. А он подрос – и тю-тю в город, за лучшей долей, будто там мёдом липовым помазано. Говорит, отжила деревня своё. Что верно, то верно – когда-то богатое колхозное хозяйство гордилось новостройками: двухэтажная школа, не просто клуб, а дом культуры, своя больница… А какие дворы! Один к одному, как огурчики! Теперь, как выбитые зубы – пустошь между домами, а того хуже – пустые халупы. К югу, где начинаются поля, гниёт брошенная ферма с полуобвалившимися зданиями. Что сыночке тут делать прикажешь? Мужики почти все спились и вымерли от спирта суррогатного, бабы лютые, а молодежь разбежалась кто куда горазд, лишь бы подальше… Вот и она не заметила, как сама переменилась с возрастом, на всю округу озлобилась, очерствела. Верно в народе говорят, не уйти от судьбинушки своей – отыщет тебя повсюду и приведет туда, куда ей надобно.

Враз спохватилась: ой, батюшки, да хватит ли всем водоньки на поминках? Надо предостеречь, чтоб много не наливали. По три рюмки и будет с них. Тут такие – им только подноси глаза заливать… И мясного не дождутся – постные дни пошли. Кутьёй обойдутся. Ишь, губу раскатали на булдыжку. А сами-то, сами чего? Её глаза, холодные и бесчувственные, стали зорко следить за руками односельчан, подчас сующими деньги в карман её шерстяной жакетки. Она уже жалела, что не поставила на табурет с погребальной свечой поднос для благотворений: на нём сразу видно, кто сколько дал. А тут – сиди себе да и гадай на бобах, кто поскупился.

Выносили Ивана головой вперёд, да бережно – не приведи Господь задеть о дверной косяк. Зашлёпали по рытвинам, по грязи, по неровным да скользким дорогам – мимо полинялых, давно не крашеных деревянных домов, крытых дранкой, покосившихся курятников да свинарников, заросших репейником, мимо мятых холмов прошлогоднего жнивья и столетних берёз, сквозь лай собак, ржание лошадей, кислый запах навоза, сена и талого снега. Ветер мягко в спины толкал, словно гнал – лишь ноги переставляй. Как взбирались на пригорок, откуда всё село как на ладони, так чуть не уронили Ивана: припал на колено первый несущий, но остальные сдюжили. Так и пришли на заснеженный погост, где вытянулся в одну линию ряд невысоких, поросших редкой травой да бурьяном холмов с нетесаными крестами русскими. За последним – зловещим прямоугольником чернела у ног свежевырытая могила, чернела и терпеливо ждала, готовая поглотить новое тело. Вокруг ямы – слякоть, глина вязкая: народ копошился, спотыкаясь на мокрых комьях взрытой земли, все валенки себе извазюкал.

Добродушный дьячок, немного покачиваясь взад-вперед, кропил покойного святой водицей, отпуская ему земные грехи: «Со Святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Ивана, где нет болезни, скорби и страданий, но жизни вечно блаженная». Сельчане держали горящие свечи и по очереди крест батюшки целовали, чтоб всё худое из них повылазило. Слова соболезнования были сухими и шершавыми, как наждачная бумага. Бледное лицо Люды наблюдало за происходящим пустым, отрешённым взглядом. Соседушки с двух сторон шептали ей, приказывая плакать и причитать, но она оставалась глуха к их мольбам, полностью ушла в себя, ничего не видела и не слышала. Очнулась, когда кто-то сильно подтолкнул в спину: надо прощаться с благоверным. Подошла и… отпрянула – совсем не похож на себя Иван. Лицо спокойное, восковое. Снег на него падает и не тает. До самых костей, должно быть, заледенел. Лежит себе мирно, руки сложив. А ведь всю жизнь на ногах был, покоя не знал. Наклонилась, поцеловала венчик на лбу, не касаясь губами. Да так,  с плотно сжатым ртом,  и осталась стоять. Выждав для приличия маленько и не увидев больше желающих проститься с умершим, два здоровенных бугая, отбросив окурки, заколотили крышку гвоздями и торопливо опустили Ивана в могилу, головой на восток, ловко выдернув из-под ящика облезлые верёвки. С каменным лицом бросила она три горсти земли на крышку гроба. Мужики стали быстро орудовать лопатами, закидывая яму землёй. В ногах крест православный поставили, восьмиконечный, на него рушник повязали белый, расшитый пионами и ромашками. Украсили свежий холмик еловыми ветками да небольшим букетиком подснежников, ещё влажных, с упругими стеблями, хранящими тепло чьих-то рук. «Земля, природы мать, – её же и могила: что породила, то и схоронила», деловито изрёк «полоумный» Васька.

На поминки в столовую пришли всем селом – чтоб Ивана помянуть, самим поесть-попить да вспомнить собственных покойников. За длинным столом подавали пироги, солёную рыбу, овощи, фрукты, конфеты и печенье. В центре красовались румяные блины и кутья с изюмом да густой патокой, с них и начали трапезу, не забыв помолиться за покойного и поставить ему полную рюмочку с хлебом. Пили и ели много – да всё ложкой, курили, тягомотину разводили. После трёх стопок фестивалить стали: шутки травить с прибаутками, старухи дурными голосами песнь затянули – молодость припомнили. Пили за Людку-вдову стоя, за их с Иваном сынушку, что не доехал до батьки, за жизнь, за друзей и соседей, за здоровье, даже, кажись, за Сталина. Пить-то сильно хотелось, а без тоста не принято. Дальше всякие напутствия пошли. А напоследок – слёзы. Наконец разбрелись по домам, видать, слов доктора тутошнего постыдились, Алексея Палыча. Помянули – и будет, сказал он им твёрдым голосом, пора, мол, и честь знать.

Это был невысокий, голубоглазый мужчина с жесткими щетинистыми волосами, такими светлыми, что они были светлее его лица. Когда-то они с Людой работали бок о бок: он врачом, она – фельдшером. Оба были молоды-зелены, вели на дежурстве умные разговоры, пришёлся ей по сердцу тем, что ни на маковое зёрнышко похож не был на других парней – дюже культурный был, добрый… Душа-человек. Мечтала, чтобы он её целовал, обнимал, но так ни разу и не поцеловались! А потом… потом она пошла замуж за Ивана, забрюхатела, и всё рухнуло. Дальше был сон. Самый кошмарный и самый длинный сон в её жизни. Он длился многие дни, недели, месяцы, годы. Алексей вскорости уехал то ли в Сибирь, то ли на Дальний Восток. И вот, оказывается, вернулся лишь немногим более месяца назад. Бабы на селе балаболят, что вдовец он теперича. Завидев его на поминках, Люда удивилась до безумия – сто лет не виделись. А как глянула в глаза да взгляды их встретились, он и покраснел, как юноша, да так, что лицо его белоснежное багровыми пятнами и покрылось. А она испуганно вдохнула воздух и – Бог ты мой! – почувствовала, как всколыхнулось в ней что-то, как ожило прежнее чувство, которое вроде бы давно умерло, но было ещё живо. И сердце её гулко забилось.

Придя в одинокий дом, Люда первым делом выгребла из кармана деньгу, дважды пересчитала – не густо, не окупились похороны, но, как говорится, и на том спасибо. Спрятала наличность в нижний ящик комода, поднялась с колен, и тут взгляд её упал на зеркало. Перед ней стояла поседелая хмурая женщина с лицом, скрытым тенью вдовьего платка и по-зимнему быстро надвинувшихся сумерек. Что и говорить – точно старуха! Разом вся жизнь её серая да бестолковая перед глазами пролетела, да и потухла, словно и не было её вовсе.

И вдруг слова Алевтины припомнила, что сказаны были ей во хмелю, под самое прощание:

– Будет тебе, Людка. Ухажёра себе ищи! Ты баба пока что не старая. Гляди, ещё, может, и замуж пойдешь!

Представила себя молодушкой и застыла от волнения. Вскинув руки, неспешно стянула с головы платок, порывисто распустила волосы, и, когда они тяжелыми прядями рассыпались по её плечам, стала расчёсывать их гребнем – долго, как никогда прежде. Потом, точно её взорвало, метнулась к широкому, окованному железными полосами сундуку со всяким тряпьём, отворила его, громко звякнув навесным замком, и погрузилась в пропахшее нафталином нутро. На глаза попались заплесневелые и поеденные молью, оставшиеся от свадьбы рубашки-длиннорукавки с вышивкой, рушники из беленого льна, отделанные красным шёлком и вышитые золотой нитью, пояса тканные с узлами в бахроме. Обилие красного, цвета жизни и плодородия, взбодрило ее, взбудоражило. Засунув руку под свекровину пряжу, полотенчики-салфеточки, старую скатерть, расшитую гарусом, она нащупала на самом дне свёрток. В нём было платье цвета спелого персика – давненько сынок из Москвы привозил, да всё негде было носить. Обидно. Берегла его на счастливый день, да не случилось такого. Знать бы, будет ли впору или к портнихе нести придётся? Здесь же лежали аккурат под стать платью бусы с крупными бусинами, и туфли с каблучком – обзавелась ими, когда техникум закончила. Про них то она и напрочь забыла! А нынче чудо как возрадовалась, так радуются при встрече со старыми знакомыми, с которыми с давних пор не виделись и от которых думают услышать что-то новое и путное.

Напялила платье, влезла ногами в туфли. Попробовала окинуть себя взглядом со стороны и невольно залюбовалась: до того ладная да фигуристая бабёнка. Наряд придал её бледным чертам смелости, вдохнул в неё жизни. Распущенные волосы легкомысленно с плеч спадали, да и ноги, пусть и натруженные, с мозолями, оказались всё ещё ровнёхонькие да стройные.

И совсем ещё не старуха! – вырвалось из груди. – Полтинник внедавне разменяла, а ничего. Всю жизнь пахала, ломала хребтину как лошадь, так ужель себе право на счастье не заработала?

Сказала, и лёгкий испуг пробежал по её телу. Вот те и раз! Совсем сдурела баба? Аль наполовину?

Покойный Иван слов сих бесстыжих не слыхал, нарядов не видал. Он спал, крепко скрестив руки, глубоко под окоченелой землей, в тиши и покое. А жена его, Людка, осталась наверху, в заснеженном холодном мире. Да только, поди, недолго осталось ей тепла ждать: февраль уж в дорогу сбирался, и чувствовалось робкое, едва уловимое дыхание весны. Оно дурманило воздух и всё живое на земле, поднимало соки в деревьях, чьи почки сбрасывали оковы льда, и несло с собой пьянящее ожидание перемен.

Тайна синьоры Герардини

На пьяцца Санта Мария Новелла, почти напротив Папской залы, которую Синьория Флоренции предоставила Леонардо для росписи картонов, находился дом некоего мессера Джокондо. Он владел большим поместьем в Маремме, выращивая на тех лугах стада страстных быков-осеменителей и разводя кучерявых овец. Сие прибыльное занятие, вкупе с умением надёжно помещать свои деньги, дабы с божьей помощью они умножились, принесло богатому землевладельцу финансовый успех и твёрдо поставило на ноги, хотя и вынуждало к частым и долгим отлучкам. Как бы то ни было, он не стал довольствоваться, образно говоря, одной дойной коровой. И решил завести и другую, открыв при доме весьма просторную лавку по продаже ткани. Леонардо время от времени захаживал туда для своих новых приобретений.

Пришёл он сюда и на этот раз. И взгляд его встретился с молодой синьорой лет двадцати восьми, похожей на хорошо распустившийся цветок. Такой красотой могли обладать лишь барышни-патрицианки.

– Добрый день, – приветливо произнёс он. – Могу ли я видеть хозяина?

– Моё почтение, синьор. Вынуждена вас огорчить. Мессера Джокондо сейчас нет, – учтиво ответила женщина, – но он вот-вот должен вернуться с новыми тканями. Я готова помочь…

Узорчатое шёлковое платье бордового цвета облегает её тело, мягко обрисовывая грациозные линии. На рукаве вышит рисунок в виде цветка ириса. А декольте, вырезы которого сделаны спереди и на спинке платья, деликатно подчёркивают узкую ложбинку на груди и длину её шеи, и говорят об отменном вкусе хозяйки. Что-то необъяснимо знакомое, почти родное, таится в её внешности.

– Альбиера, – пронеслось в голове. – Пресвятая Дева, какое поразительное сходство! – Женщина действительно напомнила ему Альбиеру, мачеху, что была так добра к нему, заменив в детстве мать. Но кто она, эта таинственная особа? Не иначе как дочь хозяина?

– А я знаю вас, синьор. Вы – Леонардо да Винчи! Пред вашим талантом склоняются все головы Фьоренцы!

– Я, коли вам известно, донна… – он запнулся, не зная ее имени…

– Лиза Герардини… – представилась она, слегка улыбнувшись.

– Синьорина Герардини… – повторил Леонардо.

– Синьора… Я замужем за Франческо дель Джокондо. Вы можете звать меня донной Лизой.

– Замужем за купцом Джокондо? – пронеслось в голове. А она, словно читая его мысли, продолжала:

– Да-да, мессер Леонардо, вы не ослышались. Я его вторая жена…

Слушая её, ловя каждое произнесённое ею слово, Леонардо не мог не заметить таинственного блеска и влажности её глубоких, моментами печальных, глаз, а в углублении шеи – участившегося биения пульса. Её внешность повергла его в смятение и некий необъяснимый страх. Казалось, между ними проскочила невидимая искра взаимного притяжения. И, улыбнувшись в ответ на её лёгкую улыбку, Леонардо почувствовал – эту женщину он знает давно, к тому же, её сходство с Альбиерой по-прежнему не давало ему покоя.

– Так что же вас привело к нам, мессер? Верно, ткань… Тогда я к вашим услугам. Муж рассказывал, что вы – маг и волшебник – сами же и превращаете её в одежду. Простите мою пытливость, но может ли быть, чтобы вам не удалось отыскать искусную швею во всей Фьоренце?

– Не думаю, что это нечто постыдное… шить самому…

– Ну что вы, мессер, что вы?! Напротив! Я восхищена! Сколько же в вас безграничного дарования!

– Одеяния мои далеки от совершенства, донна Лиза. Я только учусь, можно сказать – экспериментирую…

– Вы скромный человек! Позволю себе отметить, что ваши «эксперименты» венчаются несомненным успехом!

Зрачки её глаз расширились, когда она оценивающе разглядывала его одежду: на его голове водрузился красный берет с пером; камзол, облегающий корпус, доходит до талии, с вырезом спереди на груди; ниже выреза красуется вставка благородного жёлтого атласа. Пытливый взгляд женщины легонько перебежал на рукава – длинные и широкие, – с разрезами на плечах; из-под них видны зелёные рукава нижней, облегающей одежды – гавардина.

– Изумительно! Впрочем, я наблюдала вас и в другом одеянии, ведь вы ежедневно проходите мимо наших окон в Папскую залу. Ах, оно было таким грациозным, почти античным: эта плавность, свободно ниспадающие складки, очерчивающие безупречные человеческие пропорции. И ткань у вас крайне дорогостоящая – пурпурный бархат, шёлк, венецианская винно-красная парча с золотыми нитями…

– А вы знаете толк в тканях, донна Лиза, – то ли спросил, то ли констатировал Леонардо.

– Не столько в материи, как в моде. Ведь, право же, наша Фьоренца есть столица не исключительно одних лишь искусств, но и моды. Хотя, я боюсь, что пальму первенства в скором времени у нас может отобрать Венеция… Да, так вот, синьор Джокондо не без оснований полагает, что я успешно заменяю его в этой лавке. Порой даже приходится думать, что он женился на мне ещё и по этой причине… – за внешней улыбкой она попыталась укрыть внезапно появившуюся меланхолию, и замерла в целомудренной нерешительности. – Впрочем, давайте перейдем к делу, маэстро. Скажите мне, чему ваш изысканный вкус отдаёт предпочтение? Парче? Бархату? А может быть, льну или нашему знаменитому флорентийскому кружеву? Либо всё-таки шёлку?

На страницу:
2 из 5