Полная версия
Еврей в России больше, чем еврей, и больше он, чем русский
Самая зверская расправа обрушилась на женину тетю Бетю и ее мужа Изю, которых в октябре 1941 года бендеровские полицаи по подсказке украинских соседей, позарившихся на их квартиру, вывели на улицу и со связанными руками бросили головой вниз в зловонную жижу выгребной ямы публичного клозета.
Можно ли такое ужасное злодейство оправдать националистическими бреднями о «Самостийной Украине»?
* * *А более не менее подробно знал Женя лишь военную историю своего дяди Лёли, самого близкого ему родственника (брата его мамы), который был старше всего на 9 лет, и рядом с которым в тесной дружбе он провел все свое довоенное детство. Правда, детали тех драматических событий ему многие годы приходилось по крупицам вытягивать из Лёли, не любившим, впрочем, как и почти все бывшие фронтовики, вспоминать о своих военных невзгодах.
Шел 1939 год, когда укоренившийся в диктаторах Сталин решил, что наступает момент восстановления имперских границ России, потерянных ею в революционных и военных передрягах прошлых двух десятилетий. И в эту же самую временную точку попал призывной в армию возраст скромного интеллигентного мальчика Леонида (Лёли) Качумова, только что окончившего среднюю школу и поступившего на первый курс МИИС'а (Московский институт инженеров связи).
Он увлекался астрономией, сделал своими руками телескоп, и по вечерам (о, чудо!) смотрел на Луну. Иногда и Жене давал посмотреть в эту удивительную трубу. А за это тот залезал для него в нижнее отделение огромного бабушкиного дореволюционного буфета, где умещался тогда с головой, и доставал ему столовой ложкой из большой стеклянной банки вкусное брусничное варенье. Прошло немало времени, пока Женя догадался, что и сам может пробовать эту вкуснятину, а не облизывать только после Лёли ложку.
Но вот грянул так называемый «Ворошиловский» призыв – по нему восемнадцатилетних студентов брали в армию прямо из институтов. Лёля сразу попал на Карельский перешеек, где Сталиным только что была затеяна бездарная зимняя финская война. Слава Богу, он вышел из нее целым и невредимым, даже ничего себе не отморозил, в отличие от многих других.
Однако вскоре подоспела пора присоединять к СССР Бессарабию, и его полк спешно был переброшен в молдавский городок Болград. Там до июня 1941 года Лёля без особых происшествий благополучно охранял новый социалистический порядок на новых западных рубежах родины.
А тут ударила и та страшная гроза, которая сразу же была патриотично названа Отечественной по примеру войны 1812-го года. Лёлина часть в первые же дни попала в окружение, «котел», как тогда говорили. С боями она пробивалась в Одессу, чтобы потом быть переправленной в Крым.
Но Лёле не повезло – вместе со всей своей ротой он попал в плен.
В группе еще нескольких красноармейцев его поместили в сарай, закрыли на замок и выставили часового. А утром вывели во двор на так называемую оправку. Рядом с ним пристроился побрызгать бывший его взводный, который, заметив некую особенность лёлиного писательного прибора, громко расхохотался:
– Так ты у нас, оказывается, жид?
Лёля сначала опешил, растерялся, а потом, подумав, ответил:
– Чего ты мелишь, дурак что ли, не знаешь, что татар, как евреев, тоже обрезают.
Целый день, сидя в том сарае, Лёля думал-гадал, что делать, вспоминал, как неоднократно слышал от этого взводного разные антисемитские высказывания, и решил, что пока тот его не выдал, а охрана еще довольно травоядная, надо смываться. Ночью, попросившись у часового сходить по большим делам и, присев для вида за кустиками, он сбежал.
Судьба его берегла. Он прошел по территории, оккупированной немцами, почти тысячу километров. Шел один, обходя города и деревни, питался чем придется, копал на огородах картошку, ел сырые зерна пшеницы, овса и ячменя. Смертельная опасность подстерегала его за каждым деревом, каждым поворотом дороги.
Только дойдя до пригородов Брянска, он, наконец, встретил партизанский отряд. Это было подразделение капитана Сабурова, ставшего позже известным командиром знаменитой партизанской армии Ковпака. Он оказался порядочным человеком, поверил лёлиному рассказу об истории его побега, что по тем суровым временам было достаточной редкостью, и взял к себе пулеметчиком.
Два года Лёля еще воевал, пока не был ранен в ногу и отправлен самолетом через линию фронта на «Большую землю».
А в Куйбышев все это время возвращались из полевой почты регулярно посылавшиеся сыну жениной бабушкой бумажные треугольники с горькой тревожной припиской «пропал без вести».
После госпиталя Лёлю постигла судьба почти всех, кто в том или ином качестве побывал тогда на оккупированной территории – он был арестован и отправлен на лесоповал, где валил, пилил и рубил тот самый Брянский лес, в котором совсем недавно партизанил.
Но и тут ему помог Бог в лице жениной героической мамы, вызволившей своего брата из лагеря с помощью традиционного российского приема – снятия с пальца в нужный момент золотого кольца перед столом важного начальника.
Так что отмерено было жениному дядюшке-бедолаге столько горестей в начале его жизненного пути, что их вполне хватило на всю его последующую жизнь, которая прошла в общем спокойно и размеренно, без особых невзгод. Однако он так был ошарашен всем с ним происшедшим, что долгие годы молчал (или просто не афишировал) о своем партизанском прошлом. Причем, даже тогда, когда это совсем уж было ни к чему. По крайней мере, до тех пор, пока Брежнев, наконец-то, официально признал за бывшими партизанами право тоже считаться ветеранами Великой Отечественной войны.
Преображенский рынок
В 1943 году Женя с мамой, бабушкой и дедом вернулись в Москву. В столице еще стоял суровый дух войны – действовали строгие правила вечернего затемнения, светящееся окно могло было быть признано сигналом для вражеских самолетов, а его хозяин без всякого разбирательства расстрелян, как шпион.
Трамваи и автобусы ходили с большими перерывами, черными пятнами-дынями висели на ночном небе шеренги заградительных стратостатов, и оглушительный рев сирен учебных или настоящих тревог, предупреждая о бомбежках, время от времени сотрясал стекла в окнах и грозовым страхом бил по мозгам.
Почти во всех концах города дворы между домами продолжали вспухать новыми бетонными бомбоубежищами, а поезда метро проскакивали без остановки станцию Кировская, занятую властями высшего уровня.
Войну напоминали и пьяные драки возле ресторана «Звездочка» на Преображенской площади, где пришедшие с фронта инвалиды бились костылями до первой крови. Другие, безногие (их называли «самоварами»), на самодельных тележках – досках с шарикоподшипниками – здесь же били друг друга деревянными «утюжками», которые при движении служили им для отталкивания от асфальта. У безруких инвалидов к культям привязывались железные крюки, которыми они тоже по-пьяни лупили своих собутыльников.
А на Преображенском рынке шла бойкая торговля широким ассортиментом трофейных товаров: немецких (реже итальянских) аккордеонов, губных гармошек, гимнастерок, женских шелковых и хлопчатобумажных комбинаций и кофточек, ночных рубашек, мужских сорочек, сапог, шинелей, курток.
И скудный хлебно-картошечный рацион «победителей» очень кстати облагораживала американская тушенка, сгущенка и яичный порошок – драгоценная заморская экзотика, уворованная или легально изъятая из продуктовых пайков, выдававшихся некоторым категориям граждан.
Жениной маме на работе по случаю как-то досталась великолепная американская кожаная куртка с блестящей шелковой подкладкой, большими костяными пуговицами и глубокими накладными карманами. Это был предмет экипировки из набора одежды летного состава военно-воздушных сил США. Мама щеголяла в этом наряде много лет подряд, пока ее сын не достиг половозрелого возраста, потребовавшего привлечения к нему внимания особ противоположного пола.
Естественно, что для удовлетворения неотложных сексуальных потребностей юного повесы заокеанский прикид ему был совершенно необходим. Поэтому ленд-лизовская куртка из маминого гардероба перекочевала в сыновний и продолжила свою службу на других тоже не слишком широких плечах сынка вплоть до самой его женитьбы.
Вся около-рыночная территория Преображенки кишела разношерстными попрошайками, среди которых, кроме просящих «христа-ради» простоволосых старушек и бородатых старичков, было много и беспризорников, жениных сверстников. Одни из них просто клянчили «дяденька, подай копеечку», а другие зарабатывали милостыню жалостливыми старорежимными песенками, типа «мать моя в могиле, отец в сырой земле, сестрёнка-гимназистка покоится в воде» или – «никто не узнает, где могилка моя». Значительная часть мальчишек была карманными воришками и кормилась на службе у взрослых уголовников, таская им кошельки, портсигары, часы и прочую мелочевку.
После школы Женя с ребятами частенько заходил на рынок поглазеть, как ловко дурят бесхитростный народ доморощенные фокусники. Все они работали с подставными лицами. Наперсточникам они помогали, правильно отгадывая под каким наперстком лежит тот или иной шарик и получая за это свои двадцати-рублевки.
У других магов, предсказателей судеб, эти деньги отрабатывались путем тыканья смазанным жиром пальцем в пакетик-секретик, который из общей кучи вытаскивала «умная» белая мышка. Этот волшебный трофей одному обещал звание лейтенанта, другой жениха-майора.
Со временем в школе ежедневно начали выдавать по свежему белому бублику с блестящей золотистой коркой, иногда даже украшенной негустой сыпью черненьких точек мака. Позже учеников стали одаривать даже пухлыми подрумяненными булочками.
На большой переменке кто-то быстро и жадно пожирал эти роскошества, а кто-то продлевал себе удовольствие, медленно разжевывая и гладя языком нежную сладковатую мякоть. А для некоторых эта школьная подкормка была чуть ли не единственной едой за весь день.
* * *Все это напоминало Жене рассказы его мамы, голодное детство которой в годы Гражданской войны тоже подсвечивалось сдобными белыми пышками, поставляемыми в Россию американской благотворительной организацией АРА («American Relief Administration»). Вполне возможно, если бы не она, то автору этой книги не привелось бы именно Женю Зайдмана брать персонажем повествования о судьбе еврея в России.
Невольно возмутишься теми многочисленными негодяями, которые повсюду, от России до Венесуэлы, неизвестно за что ненавидя Америку, клянут «толстосумов Уолл-Стрита». Как можно с такой преступной неблагодарностью и остервенелой злобой относиться к стране, люди которой во все времена и во всем мире совершенно бескорыстно протягивают руку помощи страждущим, голодающим, бедствующим?
* * *Несмотря на все еще продолжавшие действовать суровые законы военного времени для Жени война основной своей частью уже оставалась в прошлом – в потертом фибровом чемодане его эвакуационного детства. Впрочем, и во всем вокруг, то тут, то там начинали постепенно появляться просветы в мрачной повседневности той военной жизни.
Кое-где на Пушкинской и Театральной площади стали загораться по вечерам уличные фонари, возобновились постановки в Большом и Малом театрах, на улице Горького открылся диковинный «Коктейль-холл», кое-где осветились витрины магазинов. Но главное, для Жени наступала волнительная пора взросления, медленно приближавшегося к его непростому и безалаберному отрочеству.
А день победы запечатлелся в еще детской памяти лишь как чуть более праздничное продолжение длинного ряда салютов по случаю взятия Бреста, Кенигсберга, Данцига, Бреслау, Франкфурта и других городов, о которых он раньше никогда не слышал. Они становились для Жени географическими открытиями, дополнявшими коллекцию названий разных уголков земного глобуса, уже известных ему благодаря собиранию почтовых марок.
Глава 5. Народ книги
Мальчик Миша и Лион Фейхтвангер
Вопрос национальности был самым сложным и таинственным вопросом жениного детства.
Очень рано он понял, вернее, ему дали понять, что окружающие делятся не только на мальчиков и девочек, взрослых и детей, что раньше он считал естественным, но и еще как-то довольно странно. В первую очередь, на хороших своих и плохих чужих, не таких, как все остальные.
Что это было за деление, он не очень-то разбирался, хотя догадывался: связано оно каким-то образом с языком. Хотя, казалось, какие это могли быть отличия, когда все вокруг говорили по-русски, значит, они и были русскими.
Правда, бабушка с дедушкой, когда хотели от него что-то скрыть, переходили на другой, незнакомый и непонятный, рокочущий и картавый язык. Но зато мама с папой, может быть, и понимали бабушку, но говорить так, кажется, не умели.
Однако одним из первых, кто начал приобщать Женю к еврейству, как не удивительно, были не папа-мама и не бабушка-дедушка, а тринадцатилетний очкарик Миша Кацман, сосед по их коммунальной квартире в куйбышевской эвакуации. Это был высокий худощавый мальчик с черными, как школьная грифельная доска, волосами и умными голубыми глазами.
Он был очень начитанным, много всего знал по истории и географии, астрономии и физике. И, что было особенно необычным, кроме русского, бегло говорил на том самом странном языке, который, как оказалось, назывался идиш. Ему Миша научился в еврейской школе в Витебске, где жил до войны (в Белоруссии, как и в некоторых областях Украины, такие школы были закрыты советской властью только в 1939 году после заключения союза с Гитлером).
– А ты читал «Иудейскую войну» Лиона Фейхтвангера? – спросил Женю его новый друг.
И, услышав отрицательный ответ, стал пересказывать историю, написанную древним писателем Иосифом Флавием, который оставил потомкам память об отчаянном и смелом восстании евреев Иудеи против римского владычества, о мучительно долгой осаде, и жестоком разрушении иерусалимского храма легионерами римского императора Тита Веспасиана.
Перед Женей разворачивались яркие картины самоотверженной борьбы защитников Иерусалима. Вслед за Мишей он остро переживал трагическую гибель героев иудейских городов и жестокую расправу римлян с пленными еврейскими воинами.
Позже, уже в подростковом возрасте, Женя душой и телом страстно и безотрывно приник к чтению исторических романов Л. Фейхтвангера. Забросив алгебру и геометрию, химию и физику, он одну за другой заглатывал ту же «Иудейскую войну», «Сыновей», «Еврея Зюса», «Семью Опперман» и другие. Благодаря им он ощутил в себе большое презрение к своим школьным обидчикам антисемитам, обзывавшим его гадкими обидными прозвищами такими, как «жид», «жидюга».
Ему, пугливому худосочному юнцу, книги Фейхтвангера послужили некой защитной охранной грамотой. Воспитанный в поклонении печатному слову, он верил, что, если книги говорят о евреях в положительном смысле, то принадлежности к ним нечего стесняться, а наоборот, можно только гордиться.
* * *Многим русским евреям жениного поколения нужно было бы быть благодарными этому замечательному литературному классику за проявленную им мудрость и мужество. Если бы Фейхтвангер не приехал тогда в СССР на поклон к усатому тирану-юдофобу и не спел бы ему панегирик, его романы никогда не были бы переведены на русский язык.
А ведь именно после их издания в Советском Союзе десятки тысяч таких, как Женя, юных евреев, бывших ими до этого только по записи национальности их родителей в «Свидетельствах о рождении», стали ощущать себя принадлежащими не к какой-то мелкой презренной национальности, к «нацменам», а к героическому древнему народу с двухтысячелетней историей.
Поэтому вряд ли правы были осуждавшие Фейхтвангера в период горбачевской Перестройки упертые правоверы из либеральной еврейской интеллигенции, которые не могли простить ему посещение Москвы в том страшном расстрельном 1937 году. И тем более то, что он посмел пропеть хвалу советскому социализму, колхозному крепостничеству, массовым репрессиям.
На самом деле, Фейхтвангер тогда совершил настоящий подвиг – наверняка, он знал или, в крайнем случае, догадывался, что попал в логово кровожадного зверя, мало отличавшегося от набиравшего в то время силу германского нацистского хищника. Но будучи дальновидным и исторически мыслящим человеком, он понимал, что не в его силах что-либо изменить в том сталинском режиме. И единственное, что он мог тогда сделать для русских евреев-подарить им свои книги, что он и сделал в ущерб своему реноме. Разве это был не подвиг?
Кстати, многие здравомыслящие евреи советской интеллигенции тех времен догадывались, что Фейхтвангер хорошо понимает истинный характер сталинского режима. Недаром в Москве 1936 года ходила такая шутка: «Мудрый немецкий еврей явился у наших дверей. Не обольстись его видом – он тоже окажется Жидом» (французский писатель Андре Жид, посетив СССР, очень критично о нем отозвался, за что был разжалован во враги «прогрессивного человечества»).
А позже и самому Л. Фейхтвангеру во время антисемитского шабаша 1949 года довелось убедиться в правильности своей довоенной догадки. Тогда бывшего ранее «прогрессивным писателем и другом СССР» стали клеймить, как «литературного торгаша» и «прожженного националиста-космополита».
* * *До чего же Женя обрадовался, когда, уже в преклонном возрасте, перебравшись на волне еврейской эмиграции в лосанджелесскую Санта Монику, узнал, что совсем недалеко от его дома в районе Pacific Palicide находится вилла-отель «Аврора» (ныне «Германский культурный центр»), где в 1943 году поселился Фейхтвангер со своей женой Мартой. Потеряв немецкое и не приобретя американское гражданство, он подобно герою своего романа Иосифу Флавию, так и остался космополитом, Гражданином мира.
Здесь часто у Фейхтвангеров в гостях бывали и другие бежавшие от Гитлера видные эмигранты, включая таких знаменитых немецких писателей середины прошлого века, как Томас Манн, Генрих Манн, Бертольд Брехт и другие, жившие поблизости. В этом же городе Женя нашел и старое кладбище Woodlawn Cemetery, где Фейхтвангер нашел свой последний приют, это был Mausoleum & Mortuary.
Мог ли он не преклонить колени перед прахом кумира своего далекого военного детства. Конечно, нет.
Тогда же, на склоне лет, в одном из интервью на вопрос, кем он себя считает, Фейхтвангер ответил откровением, которое, наверно, долго в себе вынашивал: «я еврейский писатель, пишущий, к великому сожалению для себя, на немецком языке…Действительно, в начале мы все пытаемся быть интернационалистами, мульти-культуристами и людьми нового века и новых идей… Но потом дым заблуждений рассеивается, и ты остаешься тем, кто ты есть, а не тем, кем ты пытался стать. Да, я пытался быть немецким и европейским писателем, но мне не дали им стать, а сегодня, я уже не хочу им быть…»
Вечные ценности не вечны
Здесь, наверно, как раз то место, где можно высказать некоторые дилетантские соображения о книго-чтении и книго-почтении вообще.
Дело в том, что Женин юношеский возраст благодатно совпал с эпохой всеобщей всемирной популярности печатного слова. А СССР, замкнутый стальными замками железного занавеса, будучи «впереди планеты всей» по балету и ракетам, считался и «самой читающей страной мира» (наверно, все-таки не без основания).
Отсюда, кстати, и та пресловутая «высокая духовность», выгодно отличавшая, якобы, народ Советов от Запада, загнивавшего в душной атмосфере материальной привязанности к презренным ананасам с бананами и джинсам с парфюмом. В нищей голодной стране книга была доступнее и дешевле ломтя баранины или куска сливочного масла.
Для более не менее просвещенной части советского населения, именно литература (особенно переводная) была и своеобразной отдушиной, которая приоткрывала хоть какую-то щелку во внешний мир. И в свою очередь, конечно, народ Книги в этом деле был на первом месте. А как же могло быть иначе?
Ведь, если бы не священное Писание и не всеобщая еврейская грамотность, не прививаемое с детства книголюбие, если бы не обязательное ежедневное чтение недельной главы Торы, евреи, как нация, наверно, давно бы исчезли в пыли веков. Да и вся культура мировой цивилизации в нынешнем виде выжила не в последнюю очередь благодаря иудаистской Библии, которую ей дали евреи.
Несколько поколений советских евреев выросли на уважении и даже преклонении перед книгой. Женя, как и все его сверстники-соплеменники, еще не умея ходить, разглядывал в «книжке-малышке» цепкие лапки курочки Рябы и перепончатые крылья мухи Цекотухи. Еще не зная, как завязываются шнурки на ботинках, он узнавал, как теряет лепестки «цветик-семицветик», как прекрасна и страшна «Снежная королева». Он входил в жизнь с «Двумя капитанами» и «Томом Сойером», впервые познавая из них хитросплетения человеческой порядочности и людской подлости.
Книги сопровождали их семью и его самого всю жизнь. Даже во время войны, уезжая в эвакуацию, женины родители в ущерб лишнему одеялу и подушке клали в чемодан томик Лермонтова и машинописную перепечатку Бялика.
Женя с семилетнего возраста тоже нигде и никогда не расставался с разваливающейся от старости книгой 1928 г «А. Пушкин. Сочинения», среди страниц которой лежали засушенные листочки подмосковной рябины и фантики ротфронтовских конфет. Вплоть до эмиграции в Америку его всегда и всюду сопровождал любимый «В. В. Маяковский. Сочинения в одном томе.1941 г».
Из еврейских литературных кумиров, повлиявших на женино национальное само-осознание, помимо Фейхтвангера, главное место занимал, конечно, Ш. Алейхем. Наслаждаясь чтением его рассказов он убедился, что они вовсе не хуже чеховских, а страсти «Блуждающих звёзд» и «Тевье молочника» не слабее, чем у «Анны Карениной» или «Хождениях по мукам» обоих Толстых.
В те несколько немногих послевоенных лет в СССР, только что поддержавшем образование государства Израиль, еще не развернулась ярая антисемитская кампания по разоблачению безродных космополитов. В Москве еще (наверно, просто по инерции) продолжали издаваться на идиш газета «Эйникайте», журнал «Советиш геймланд», работало книжное издательство «Дер Эмес».
И Женя с удовольствием читал переведенных на русский язык Д. Бергельсона, П. Маркиша, И. Фефера, Г. Добина и других. Они вслед за Шолом-Алейхемом продолжали открывать перед ним удивительный мир еврейских местечек, в котором жили его пра-бабушки и прадедушки.
И вообще книги всегда в той жениной советской жизни были «лучшим подарком», их дарили друг другу на день рождения и на Новый год, на новоселье и на свадьбу. Они никогда не были бытовым ширпотребом, и нередко любовь к ним естественно перетекала в страсть к их собирательству.
Книги становились обязательным «джентльменским набором» любой интеллигентской квартиры. Преодолевая тесноту комнат и узость коридоров, везде тянулись к потолку рукодельные или покупные книжные полки и стеллажи.
Еврейская интеллигенция больше, чем какая-либо другая, копила и таскала на своих плечах тонны бумажной макулатуры, чтобы в обмен на нее стать счастливыми обладателями «Трех мушкетеров», «Королевы Марго» и прочих популярных книг-хитов, ложившихся в фундамент так называвшейся «самоокупаемости» казенных издательств, начинавших, хотя и с опаской, выпускать ранее недоступных Булгакова, Платонова, Пастернака.
В условиях тотального книжного дефицита читающая еврейская публика радовалась доставшейся ей по случаю «Конармии» И. Бабеля и чуть ли не прыгала от радости, получив после многолетнего стояния в очереди вожделенную подписку на Шолом Алейхема. И сочиняла озорные стишки, вроде такого:
К литературе тяготея,По магазинам бегал я.Хотел купить Хемингуэя,Но не купил я ни хуя.* * *О, эти вечные ценности! Как короток оказался их век, как недолговечны, как хрупки их идеалы. Вот стоило рухнуть в СССР тоталитарной системе и планово-командной экономике, и все переменилось. Исчез дефицит, исчезло и его ценностное значение. Раньше только у каких-нибудь барыг из-под полы можно было втридорога купить, например, парижский томик Бердяева или Розанова. Теперь они лежали сиротливо на уличных книжных развалах – никем не раскрытые, никому не нужные.
С приходом в Россию рынка-базара изменилась вся общественная система ценностей, поменялись цели, ориентиры. Нет, по-прежнему в московском метро сидели пассажиры, уткнувшиеся в печатные страницы. Но что они читали? Нет, не романы. А лишь газетки, журнальчики, учебники, конспекты лекций.
И что больше всего стало продаваться? Чернуха и сексовщина, которая назойливо лезла в глаза со всех витрин и прилавков книжных магазинов. «Вкус убийства», «Нежное дыхание смерти», «Любовные утехи императрицы», «100 великих любовниц» – вот что стало цениться в России. Куда было ветхозаветному Достоевскому с Чеховым и тоскливому Толстому со старомодным Островским противостоять Устиновой, Марининой, Донцовой и другим тогдашним многотиражным теткам чемпионкам пера.