
Полная версия
Острова. Малая проза
Он переворачивает страничку и останавливается – кофе допит, тело начало затекать от неподвижности. И, кстати, параллельно с записыванием он успел снять лежащим на коленях «Кэноном» и льва, и девушку с оранжевыми волосами, и монаха в белых кроссовках.
Нет, хорошо здесь. Правда, хорошо.
А наличие камеры под рукой – это еще способ видеть извне жизнь, в которую он сейчас погружен.
И он встает, укладывает термос и блокнот в рюкзак. Отдохнул. Он опускает глаза в повернутый вверх экранчик видоискателя «Сони». В видоискателе – каменный желоб прохода между двумя павильонами, и мимо него, опустившего взгляд в камеру, совсем близко проходит женщина, в видоискателе ее черный силуэт и – ощущение дежавю, но это не одна из тех, вчерашних девушек, это – сегодняшняя.
Он поднимает голову.
Вот она перед ним. Уходит. Она уходит от него по каменному проходу между двух вытянутых «теремов» – черные брючки, темно-синяя майка с коротким рукавом, в левой руке снятая кожаная курточка, шапка волос. И все. Больше ничего ему не досталось. Только ее походка – но и ее более чем достаточно: стремительная, легкая, это когда ноги несут тело сами, чуть раскачивая стебель позвоночника. На пять бы секунд раньше голову поднять! И ведь фотоаппарат был в руках. Но – прошла мимо. Не успел. И еще несколько шагов он сделал по инерции, оставляя ее за спиной и чувствуя нарастающий изнутри холодок. И остановился. И, не очень понимая, зачем, развернулся и пошел назад. Пошел вслед за ней.
Он шел, ускоряя шаги, почти бежал – ну и что? – она этого не видит. Ее проход и его полупробежка в каменном коридоре заканчивались спуском во двор, и он чуть притормозил наверху, дав «Кэнону» пару секунд настроить фокус. И нажал на спуск затвора. Она спускается по лестнице. Фигура целиком. Поворачивает объектив – девушка стремительно приближается, в кадре плечи, голова, чуть-чуть левой щеки, и – спуск затвора. И еще. И еще. Потом снова – вся фигура, она сейчас идет через двор. Останавливается, но снять ее лицо крупным планом он не успел. Она смотрит в его сторону, и он, сдвинув камеру вправо, снимает двух крохотных сестричек-близняшек в одинаковых платьицах и туфельках, гуляющих здесь с бабушкой. Классный кадр. Периферийным зрением он видит, точнее, чувствует ее движение – она медленно поворачивает голову, как будто ищет глазами кого-то во дворе. Впрочем, ожидания в ее взгляде практически не чувствуется, просто – панорамирование. Ее взгляд равнодушно скользит по нему, и опасение, что она заметит его фотораж, сменяется другим, непроизвольным: во дворе достаточно мужчин, несравненно более эффектных, чем он, и, поймав себя на этом чувстве, он усмехается почти радостно – до чего ж приятно вспомнить себя вот таким. Но при этом и облегчение.
Он ждет, в какую сторону она пойдет дальше – монастырь представлял собой вытянутую цепь дворов и двориков. До сих пор он шел вглубь монастыря, шел от входа, ну а женщина, похоже, ведет его сейчас назад, в сторону ворот.
Да, она идет к проходу в следующий двор, в сторону выхода, а он, чуть отпустив ее вперед, почти не торопясь проходит сквозь храм, разделяющий дворы, и оказывается на высоком крыльце храмового павильона уже с той стороны. Ее он видит сразу – она пересекает небольшую площадь двора, она идет медленно, но у него ощущение катящейся по земле шаровой молнии.
Не оглядываясь, он проходит этот двор, переходит в следующий, обгоняя ее. Этот двор пообширнее, и он выбирает для съемки место. Желтое предзакатное солнце висит над монастырем. Выходящие из прохода люди облиты его светом сверху донизу. Он делает «Кэноном» пару снимков и смотрит на экранчике, как получилось. Хорошо получилось. То есть он готов. Только бы она вышла, только бы…
Она выходит.
И он, уже не маскируясь, вскидывает камеру – она вся в кадре, он видит ее открытое, повернутое к нему лицо и жмет на спуск, через пару секунд еще и еще. Сейчас она смотрит на него. На пару секунд они, уже не разделенные, а странным, противоестественным образом соединенные оптикой камеры, смотрят друг в друга. И он жмет на спуск. И еще. И еще. Легкая как бы обескураженность во взгляде сменяется усмешкой, усмешкой над собой, как вообще могло такое случиться?!. Ну что ж, раз так, то никуда не денешься. Она как будто тут же успокаивается, взгляд ее становится взглядом извне – теперь уже рассматривают его. Принимают к сведению. В диалог, хотя бы молчаливый, она вступать не намерена. Но – смотрит… И еще снимок. Дрогнули ее губы как бы в прощальной улыбке – женщина продолжает прерванное на несколько секунд движение. Он чуть отодвигает изображение, чтобы вся фигурка вместилась в кадр. И еще пара снимков. Он опускает камеру. Женщина идет через двор вдоль павильона. Она снова сама по себе.
Он снимает – крышу павильона, сложенную из как бы окаменевших стеблей бамбука. Точнее, пытается снимать – руки дрожат.
Он косит глазом: вот она. Стоит перед львом, вытесанном из камня. Странное у нее выражение лица, да и вся мизансцена: как будто они знакомы, но лев зачем-то делает вид, что нет, не знакомы, лев смотрит перед собой и чуть вверх, как бы не замечая стоящей перед ним женщины, и женщина наблюдает за ним с легкой усмешкой.
Потом она поворачивается ко льву спиной, она идет к скамейке под деревом в углу двора. Походка прежняя – спокойная, вкрадчивая, ну разве только чуть более расслабленная, чем несколько минут назад. Значит, их фотосессия может продолжиться. Он делает еще пару снимков Будды, улыбающегося ему из глубины павильона. После Будды он опускает голову к «соньке», включив ее на видеосъемку, чтобы сделать круговую панораму. Он стоит посреди двора, опустив голову к камере, и медленно поворачивается, наблюдая на повернутом вверх экранчике видоискателя плывущий вокруг него двор и ожидая, когда появится на экране дальняя скамейка, на которой сейчас сидит она, он уже положил палец на рычажок зума, чтобы приблизить ее фигуру, когда она войдет в кадр: храм, дерево, курильница, коленопреклоненные паломники, группа немецких туристов и, наконец, ее скамейка под деревом. Пустая. На этот раз он даже не удивляется. И не останавливает замедленного кругового движения камеры. Среди людей, находящихся сейчас во дворе, ее уже нет. Он знает это и без камеры.
Он опускает камеру и идет к воротам в следующий двор – но уже больше по инерции, нежели с надеждой… Ну да, что и требовалось… Ее ты больше не увидишь. Да и что еще тебе надо от нее?.. Так что не гневи Бога. Не смеши, я хотел сказать. Или тут принято вспоминать не Бога, а Небо? Чужое небо, которое приняло тебя и одарило с неожиданной щедростью. Это была даже не мысль, которую бы он подумал, это было чувство, которым он в этот миг почувствовал себя, бездумно передвигающего ноги в потоке людей, идущих к воротам монастыря; и проход по длинной монастырской аллее сопровождался еще одним неожиданно острым переживанием – благодарности потоку бесконечно, казалось бы, далеких ему людей за то, что они есть, – отроческое ощущение, про которое он к старости, как ему казалось, забыл окончательно.
И это были последние – истомные, блаженные – минуты, проживаемые им в монастыре. Далее ему предстояло, выйдя из ворот, повернуть направо, со двора на улицу, чтобы оказаться под висящий над тротуаром синим знаком пекинского метро.
Digital life
К чему бесплодно спорить с веком? А. ПушкинМы расстались на перекрестке у площади Онсе.
Я следил за тобой через улицу. Ты обернулась и махнула на прощанье.
Между нами неслась река людей и машин; наступало пять часов обычного вечера, и мог ли я знать, что та река была печальным неодолимым Ахероном.
(Я не стал ставить здесь кавычки – тот, кто помнит начало этого рассказа Борхеса, цитату узнает, ну а для тех, кто не читал, следующие цитаты буду обозначать кавычками. Прервался же я для того, чтобы отметить следующее: из двух имен реки в Аиде, через которую Харон перевозил души умерших, Борхес выбрал имя реальной, на картах Греции присутствующей реки, но отнюдь не имя мифологического Стикса, хотя нужно сказать, что Стикс тоже был на географических картах, правда, картах уже не греческих: Стикс отметился на краеведческих схемах города Перми в качестве малой реки, впадающей в реку Егошиха, по которой проходит часть границы Ленинского района города, – уж больно впечатлительными, как и все мы, книгочеи-провинциалы, оказались пермские обыватели XIX века: «Начитанное в греческой мифологии „образованное“ пермское общество назвало ручей, отделяющий кладбище от города, Стиксом», – очень легко, имея под рукой Википедию, изображать борхесовскую эрудицию.)
В отличие от Борхеса я пропускаю следующую фразу его рассказа: «Больше мы не виделись». Ну да, мы с тобой больше не виделись. Прошло три года, как мы попрощались на той площади.
Оборот «мы не виделись» не следует воспринимать буквально, об этом надо сказать сразу же, чтобы не вводить возможного читателя в заблуждение употреблением в этом тексте местоимения «ты»: «ты» не обозначает какой-то особой близости повествователя к условному адресату речи. Нет, мы с тобой, разумеется, близкие люди, но – как и большинство людей на этой планете. Ну, может быть, чуть ближе. «Виделись» же мы с самого начала исключительно на многолюдных сборищах литераторов. На которых ты, имея в своей жизни кроме литературы еще несколько занимавших тебя сюжетов, бывала редко. А теперь, когда и я практически перестал ходить на литературные тусовки, возможность «увидеться» стала вовсе призрачной. Плюс наступившая карантинная эпоха. Так что – «расстались».
Я не знаю, что соединяло Борхеса с Делией, если он решил свести их имена в последней фразе своего рассказа, но в нашем с тобой «расставании» нет никакого драматизма. Время от времени я захожу на твою страницу в фейсбуке1 и оттуда узнать, где ты и как. Я знаю, что ты переболела «короной», но, судя по вывешенной тобой фотографии, никаких следов – как минимум на лице – болезнь не оставила. Будем надеяться, что и твой жизненный напор остался прежним. Я рассматриваю новые фотографии, где ты снята, как тебе и полагается, на яхте, но точно не на твоей яхте – беленькой, элегантной и при этом отнюдь не игрушечной, – а на «лодке», как ты их называешь, которая на порядок массивней и «дальноходней». Неужто опять понесет тебя в компании таких же экстремалов через Тихий океан или Атлантику?
Ну а «площадью Онсе», на которой мы «расстались», была Пушкинская площадь, на краю которой я стоял, проводив тебя до перехода. Я смотрел на противоположный берег Тверской улицы, на тяжеловесную парадность углового дома с нелепой башней-беседкой на крыше – представляю, как корежило от этого архитектурного монстра (тогда еще на башенке той балерина стояла с серпом и молотом) вселявшегося сюда в конце 40-х годов скульптора Коненкова с женой-шпионкой, интимной подругой Эйнштейна. Первый этаж этого дома, как и во времена моей молодости, занимает магазин «Армения», под окнами «Армении» темнеет зев подземного перехода, из которого возникла ты – шагнула на тротуар, повернула голову в мою сторону, махнула рукой – наугад, как я полагаю, – и через минуту утонула в потоке идущих от Тверской к Никитским воротам.
Вот таким предметным, реальным, из множества слагаемых, каждое из которых имело свое название или свой номер, был мир, окружавший меня в тот момент. В таком составе этот мир на Пушкинской площади и остался, кроме, разумеется, тебя.
Ты продолжаешься для меня на фотографиях в фейсбуке. Вот это я как раз могу: я фотографирую с двенадцати лет и знаю разницу между объектом съемки и тем, что остается от него на фотографии. И, соответственно, у меня выработались навыки двигаться в обратном направлении – от изображения на фотографии к тому, чем на самом деле был для фотографа объект в момент его съемки.
На мониторе у меня сейчас светится фото, на котором ты стоишь под фронтоном двухэтажного бледно-зеленого дома на улочке какого-то города. Точнее – городка. Городка средиземноморского, скорее всего, если ты, конечно, приплыла сюда на своей яхте (написал «пришла», но постеснялся и стер – не мое слово: это вы по морю «ходите», а мы, сухопутные, – «плаваем»). Перед домом в глухой тени, в которой ты стоишь, крохотная площадь, на ее краю с европейской непосредственностью расположились два столика уличного кафе, пустых еще, – утро. В кадр справа попала часть улицы за домом. Там косой свет недавно вставшего солнца. Ветки дерева, попавшего в кадр на первом плане, голые, – на фотографии зима, но на тебе ничего зимнего: ты в джинсах и полосатом свитере с закатанными до локтей рукавами, голова не покрыта, твои длинные волосы на свободе, но, раз ты укрылась в тени, значит, солнце уже греет. Лица на этой фотографии не рассмотреть, ты здесь – силуэт, ты – одна из деталей этого утреннего городка. Я бы назвал это фото «Где-то в Европе». Для людей моего поколения название очень даже звучало бы, но по сегодняшним временам будет восприниматься немного меланхоличным, а в этом снимке ни капли меланхолии – там попытка заснять радость: радость обнаружить себя стоящей ранним солнечным утром на улочке чужого приморского города, с острым ощущением мира вокруг себя, который – мир – весь – заново, и ты в нем тоже – заново!
Или вот еще один силуэтный снимок: ты идешь через зал какого-то (ну да, именно «какого-то» – о том и речь) лондонского паба. Для проработанного снимка света двух тусклых ламп под потолком не хватило, и твое лицо здесь – просто светлое пятно под козырьком бейсболки, наполовину закрытое волосами, на тебе вытертые джинсы и просторная куртка, – сюжет этой фотографии держится на твоей походке: через паб ты проходишь как через свою комнату. То есть для тебя вообще нет «заграницы» – ты везде дома.
Но самыми «твоими» остаются для меня фотографии, которые сделала ты. Фотограф ты классный. Не только в смысле техники съемки, но и по степени внутренней раскованности. Рассматривая эти снимки, я становлюсь – пусть и ненамного, но – тобой.
Естественно, что на большинстве твоих фотографий – море и небо, а берега, корабли и кораблики, плывущие по морю, – только подсобный материал для выявления сюжета их бескрайности. Я удивлялся когда-то настойчивости Виктора Конецкого, с которой он останавливал стремительное течение своей путевой («морской») прозы, чтобы в очередной раз описать морской пейзаж. Конецкий был одним из лучших мастеров современной прозы, и он не мог не видеть, насколько неподъемными для читателя, разогретого движением его сюжета, будут здесь страницы медитативной прозы, но остановить руку был не в состоянии. Почему так, я понял, когда сам оказался в море и почувствовал, что не могу избавиться от настоятельнейшей потребности снимать его постоянно. Состояние моря менялось каждые несколько часов, но, увы, поймать постоянное движение света, цвета, пространства мне оказалось не по силам. А на твоих фотографиях море всегда разное, и я, рассматривая фотографии, чувствую себя стоящим рядом с тобой на палубе, как и ты завороженным тем, что нам показывает небо и море.
Или вот еще фото: парус. Вроде как ничего особого – вертикально поставленный кадр, в который ты вместила уходящий в небо клин паруса и нажала на спуск, – однако на самом деле это снимок исповедальный. Снимок-декларация. Тут все дело в том, что именно ты снимала. А снимала ты – ветер. Ветер, выгнувший полотнище паруса. Ты выстроила кадр так, чтобы взгляд сосредотачивался на напряжении ткани, которое рождало бы ощущение плотности ветра, которое – плотность ветра – это стремительность скольжения твоей яхты. Которая, в свою очередь, – твой кайф преодоления, твой кайф подчинения себе пространства.
А вот неожиданная фотография: поднимающийся по ступенькам на свет из темноты трюма, где ты разместила своих московских гостей, поэт Аркадий Штыпель, прищурившийся от солнечного блеска на воде, чуть ссутулившийся, отчего фигура его с повернутой и чуть наклоненной головой образует знак вопроса: «Господи, где это я?.. Неужели?!!»
Ну а теперь про то, что, собственно, и усадило меня за этот текст, – про страшное.
Тональность моего повествования вроде как должна отсылать к жанру любовного романа в письмах. Так вот – нет. Это уже все изначально – проза «сетевая». Рожденная «цифрой», особым пространством, в котором нас с тобой нет вообще – есть только разные сочетания цифр.
Признаюсь, хотя в этом стыдно признаваться, что реальные слагаемые того нашего «расставания» на реальной площади под реальным небом, когда за моей спиной мимо бронзового Пушкина и чугунных фонарей текла толпа, полуголая по случаю дикой жары, уже неделю тогда стоявшей в Москве, а проносившиеся передо мной машины отрывали свои колеса от расплавившегося под солнцем асфальта с оглушительным треском, – слагаемые эти станут не воспоминанием о тебе, а натурой для экранизации борхесовского сюжета. Цифрой. То есть никакого «расставания навеки» не было и быть не могло.
Но ведь то же самое, по сути, и в рассказе у Борхеса: «…пытаясь разобраться во всем этом, перечитал последнее наставление, вложенное Платоном в уста учителя. Я прочел, что душа в силах избежать смерти, уничтожающей тело.
И теперь я не знаю, что здесь истина? Вот этот убийственный комментарий Платона или тогдашнее бесхитростное прощание.
Ведь если души не умирают, в их прощаниях и впрямь неуместен пафос».
И что такое борхесовская «душа» применительно к моему сюжету? Цифра!
Digital life.
Эпоха, в которую мы вступили, требует ответа на вопрос, а чем, собственно, наше бытие «в реале» отличается от предложенной временем формы сетевого инобытия? И вообще – есть ли между ними какие-то различия? И ничего сугубо умственного, и ничего абстрактного в этом вопросе для меня нет. Это вопрос – про насущное.
Ответа у меня нет. Нет, потому что сначала нужно было бы ответить на вопрос, ответить на который я не в состоянии: а куда в конце концов денусь я. Нет, разумеется, я знаю, что станет с моим телом, – я много раз смотрел на то, что лежало передо мной в гробу, а раньше было живым человеком. Ну а со мной-то что будет? Не с телом моим, а именно со мной, с тем, который сейчас говорит, обращаясь к «тебе»?
Для меня «Делия Элена Сан-Марко» – один из лучших рассказов Борхеса. Это, по сути, и не рассказ, а скорее стихотворение. Мешает только отсвет мелодраматического надрыва в его тональности: «Делия, однажды – у какой реки? – мы свяжем слова этого неуверенного диалога и спросим друг друга, вправду ли в одном из городов, затерянных на одной из равнин, были когда-то Борхесом и Делией».
Как-то очень уж литературно.
Ну и что еще ему нужно от Делии, кроме того, что она просто была в его жизни?
Объятие? Поцелуй?
Не смешите.
Короче, не дожил Борхес до «цифры».
Ну, хватит про философию. Не мое это дело.
Давай еще немного о твоих фотографиях. Вот об этой, например, которую ты делала, держа камеру, как я полагаю, в правой руке, левую оставив на руле взятой напрокат машины. Ты снимала радугу, дуга которой образовала вдали над шоссе арку-ворота. Да, конечно, мотив эффектный, но мне до радуги здесь вообще нет дела – мой взгляд держится за плоскость земли с полями, которые разрезает абсолютно прямое, ровное и противоестественно пустое четырехполосное шоссе. Вид этого шоссе, уходящего к горизонту, рождает ощущение скорости, с которой ты гнала машину, – 90 км, максимально разрешенные на этом шоссе («Ну и ладно, – хмыкнула ты, прочитав в первый раз эту надпись на албанском („Emadhe se 90 kilometra“), – ну куда, действительно, нам спешить?»), – и мы оба (ты из машины, я – перед экраном) завороженно следили бы за тем, как засасывает капот машины нескончаемую ленту асфальта, как обтекает нас неоглядное пространство плоской земли под таким же неоглядным небом.
Харассмент, или Не верьте снам
Поговорим о странностях любви. А. ПушкинА как им не верить?
Прожив пару месяцев в самоизоляции, я обнаружил, что сны мои стали необыкновенно яркими. И что последующий день становится еще и размышлением о том, что было со мною во сне. А ведь оно было, действительно было, а не казалось. Поневоле задумаешься о том, что означает для нас слово «реальность». То есть ясно же, что сны продолжают нашу «явь». Даже не так – не продолжают, а погружают в нее. Высвечивают содержание того, что тебе уже показывали наяву, но ты не увидел.
Ну, скажем, вчерашний мой сон, в котором я разговаривал с женщиной, – женщиной незнакомой, даже имени вспомнить не могу и при этом странно близкой, очень близкой, как если бы у нас «было».
В начале сна мы сидели на высоких стульчиках за длинной стойкой неработающего бара в пустом зале железнодорожного вокзала, немного похожего на Киевский вокзал. Высоко над нами висели белые сводчатые потолки, от наших ног вдаль уходил каменный пол, натертый до зеркального блеска. И ни одной человеческой фигуры. И там, во сне, я помнил, что на этом вокзале я уже однажды был, и потому утром, проснувшись, я полез в сеть и нашел его фотографии: там, во сне, мы сидели в зале так называемого Французского вокзала в Барселоне. Не так много «заграницы» накопил я за свою жизнь, чтобы забыть несколько часов, проведенных на этом вокзале, когда внезапная буря на побережье, порвав провода и занеся все вокруг невероятным для тамошних мест октябрьским снегом, на четыре часа остановила движение поездов.
На Французский вокзал мы приехали с ней на метро уже поздним вечером. Моей собеседнице нужно было встретить кого-то с ночного поезда. Перед этим я участвовал – не во сне, наяву участвовал – в застолье небольшой литературной компании, перебравшейся после поэтического вечера из библиотеки Чехова в ближайшую кофейню на Пушкинской площади. И сидя в этой компании, я услышал, как одна поэтесса говорила другой: «Нет, ну как издатель твой говорил о тебе, а?! Не говорил – пел! Какая ты у нас талантливая! Какой высокой культуры воспитанница! Так и сказал «воспитанница» и «высокой». А?! Ты все-таки ему дала? А? Колись!» «Ни хрена себе!» – охнул я, – постеснялись бы, при мужике-то!» Барышни постеснялись. Немного. Но тут вопросик залепил уже я и выправил по своей дурости ситуацию: «И что, у вас действительно с этим так просто?»
– Это вы о чем?! – радостно возмутились барышни. – Как вы могли?!
– Да, действительно. Извините! Это меня что-то понесло.
– Ну и ладушки. Проехали.
И разговор за столом потек дальше. И этот микроэпизод тут же забылся, как забылся и краткий, на полсекунды, взгляд одной из сидевших за столом женщин, в котором мне почудилось что-то вроде усмешки пополам с удивлением и состраданием. Да нет, померещилось, конечно.
Это сидение в кафе было, повторяю, в реальности, ну а продолжением ее, реальности, стал вот этот сон с разговором на пустом ночном вокзале с незнакомой, но близкой мне женщиной:
– Извини, но ты хорош был! – говорила она. – Хорош! Но, слава богу, я тебя знаю. Поэтому скажу: не тебе с женщинами про харассмент разговаривать. Не твоя, извини, тема.
– То есть?
– Ты слишком привык думать. Нет, харассмент, конечно, штука отвратительная. Но не всегда. Иногда харассментом бывает то, о чем женщина может только мечтать. И не делай такие глаза. Если хочешь, расскажу. Хочешь?
– Это ты вроде как хочешь.
– Ага. Тут на меня одно воспоминание накатило. Так что потерпи. Лет десять назад, нет, пятнадцать уже, редакцию, в которой я тогда работала, распустили по причине отбытия спонсора со своим баблом в Лондон. Я в очередной раз оказалась без работы, а поскольку к тому времени с мужем я уже разошлась и жила на разные подработки, подруга устроила меня временно в административную группу по организации и проведению поэтического фестиваля в Питере. Пресс-релизы разные составлять, приглашения рассылать, но главное – в Питере потом всем руководить: билеты, гостиницы, транспорт, питание, ночные беседы с ментами, которых вызвала администрация гостиниц, куда я заселяла наших поэтов, – глаза б мои их не видели, поэтов, в смысле. Из Москвы с нами поехал начальник отдела, под которым такие мероприятия тогда проходили. Ничо так мужичок – не первой молодости, правда, но спортивный, остроумный и вообще – живой, не в смысле «живчик», а действительно живой. И вот к концу нашей фиесты подруга предлагает: «Давай я с ним поговорю, может, возьмут тебя к нам в контору. Они вроде как референта искали». «Поговори, – сказала я. – А почему, нет?»
И в последний фестивальный вечер, когда все мы толпой стояли у ресторана, где заканчивался наш прощальный банкет и я распихивала народ по автобусам – кого на вокзал к вечернему поезду, кого – в гостиницу отсыпаться, он подошел ко мне. Нет, даже не подошел, а вроде как мимо проходил и тормознул, чтобы зажигалочку к моей сигарете поднести: я прикуриваю, а он говорит вполголоса и быстро: «Мне сказали, вы работу ищете? Может, обсудим? Например, сегодня, у меня в номере, после одиннадцати», – и на последней фразе запнулся, бедный, сглотнул. На это вот его запинание я, видимо, и среагировала – вместо полагающегося у меня: «Спасибо, но у меня сегодня свидание с любовником», я вдруг сказала: