bannerbanner
Макс. Новая судьба
Макс. Новая судьба

Полная версия

Макс. Новая судьба

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Макс

Новая судьба


Александра Пугачевская

© Александра Пугачевская, 2022


ISBN 978-5-0056-3581-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


Аннотация


Макс мечтает стать акробатом и посвятить свою жизнь Киевскому цирку. Юноша идёт к реализации своей цели, когда его планы рушит отец. Жизнь Макса меняется коренным образом. Максу приходится бросить цирк и переехать в Москву. Он налаживает жизнь на новом месте, поступает в престижный ВУЗ и готовится к защите диплома, когда роковое стечение обстоятельств и донос забрасывают его в тюрьму. Сможет ли молодой студент выпутаться из этой ситуации и выйти из неё победителем? Насколько внешние обстоятельства определяют наш жизненный путь? Можно ли переписать свою судьбу, сделав правильный выбор?


Вражеский мост, на котором я оказался почти что случайно, стал в моей жизни судьбоносным объектом. Меня арестовали именно из-за этого моста. А ведь всё могло быть иначе. Я бы мог и не ехать на этот объект, мог бы и не жить даже в самой Москве. Ведь с детства у меня была одна только мечта – работать в цирке, в Киевском цирке. Циркачом я не стал по одной только причине. Мой отец, узнав о моей мечте, к осуществлению которой я двигался целенаправленно и воодушевлённо, пообещал, что проклянет меня и всё моё потомство. Отца своего я боялся – если бы такое сказала моя мать, то я бы ещё подумал, станет ли она приводить в исполнение свой приговор. Но отца ослушаться не мог. Отец сломал мою мечту и заставил меня стать инженером. Также он заставил меня уехать из Киева – а ведь я почти что женился на циркачке и стал циркачом-гимнастом.

Лицо моего отца, когда он разговаривал со мной, до сих пор стоит у меня перед глазами. Он говорил тихо, размеренно, но я чувствовал его ярость.

– Ты позоришь весь наш род. Какой ты Коэн? Как ты смеешь? И связываться с шиксой? С уличной бабой? Как ты можешь?!

Я молчал, и отец продолжил, чтобы совсем меня добить:

– Коэны – это элита. Избранные из избранных. Не для этого ты пришёл сюда, чтобы вверх ногами болтаться и позориться на весь мир.

Я снова промолчал, но мысленно удивился: «Откуда отец узнал о том, чем именно я занимаюсь в цирке? Ведь я только недавно освоил свой последний, коронный номер, где делал сальто-мортале под самым куполом цирка. И действительно болтался вверх ногами». Я мысленно обдумывал своё поведение, пытаясь понять, где и как мог оступиться и совершить ошибку? Неужели я чем-то себя выдал? Ведь я был так осторожен. Так тщательно скрывал цирк от родителей все эти годы.

Тем временем отец поднял брови и посмотрел на меня, ожидая реакции. Но мне нечего было сказать. Я знал, что он ожидал от меня полного повиновения. И то, что отец не одобрял моего увлечения цирком, тоже знал, поэтому и прятался от него и ходил в цирк украдкой. Но кто-то отцу донёс, и он всё разузнал. Я опять стал мысленно обдумывать, кто и зачем меня подставил, и вдруг меня озарило. Ведь это мог быть только Изя. Мой младший брат, который всегда следовал за мной хвостиком и всегда мне подчинялся. Изя был на 5 лет меня младше. Ему было уже 13, но для меня он всегда оставался малышом и карапузом. Я помнил, как он появился на свет, как мать плакала, получив «ещё одного мальчика», но как потом он сумел её очаровать своей постоянной яркой улыбкой. Изя был счастлив всегда и во всём. Он умел замаслить даже самых злобных торговок на рынке, и те дарили ему персики и отрезали куски арбуза, только бы Изя им улыбнулся. Мы с Изей были нераздельны. И в цирк он увязался за мной почти что сразу. «Значит, это Изя меня выдал, – подумал я. – Надо будет надрать ему уши». И я сжал кулаки, уже мечтая, как вымещу свою злость на младшем брате.



«Ну?» – отец смотрел на меня неморгающим взглядом.

Я ничего не ответил. Отец знал, что выбора у меня не было. Я не мог оставить мать и отца, братьев, семью ради Олеси и цирка. Конечно, я сделал вид, что колебался, и согласился только через несколько дней. Но судьба моя была решена тогда же, в тот момент, который я потом вспоминал в полные отчаяния дни в тюрьме.

Белая Церковь

Я родился в рубашке. Я родился с двумя макушками. Что это значит, я точно не понимал до моих шести лет. Ну или семи, это смотря как считать. Чтобы я смог пораньше пойти в школу, куда мои родители поспешили меня отдать сразу после переезда в Киев, меня записали на 1911 год. Однако на самом деле я родился в 1912 году в Белой Церкви, в местечке под Киевом, где проживала и преуспевала до Революции активная еврейская община.

День рождения мне тоже записали не мой – 23 марта. А это был день рождения моего отца. Когда мне переписывали документы, мать выбрала такой день, чтобы было удобнее запоминать. В то время была неразбериха с реформой, был старый стиль, новый стиль, и мать решила не переводить мой день рождения на новый стиль, а просто дать мне новую дату. И мы с отцом стали праздновать один и тот же день рождения. На самом же деле я родился в апреле, но это уже никому не было интересно. Да и мать уже не помнила точный день моего рождения, ведь у неё было пятеро сыновей и ещё умершая любимая дочь Ханна.

Про Ханну надо рассказать отдельно. Появился я на свет благодаря именно ей, Ханне. За год до моего рождения моя мать была вполне довольна своей жизнью: у неё было трое детей, старшая Ханночка и два мальчика, Миша и Петя. Больше детей мать не хотела, она еле управлялась с двумя мальчиками, и всё ждала, когда Ханночка подрастёт и станет ей помощницей. По рассказам матери, Ханна была ответственной и благоразумной девочкой. Никогда не озорничала и была к тому же красавицей. Но в возрасте пяти лет Ханночка заболела воспалением лёгких и умерла. Мать была безутешна. Она осталась с двумя мальчиками, а старшая, девочка-помощница, ушла из жизни.

И мать решилась родить ещё одного ребёночка, девочку, себе в утешение. Мать представляла себе новую Ханночку и всю беременность была уверена, что у неё будет именно девочка, которую она хотела назвать тоже Ханной, в честь ушедшей дочурки. Несмотря на то, что это считалось плохой приметой и её пытались отговорить, мать для своей девочки другого имени не хотела. У неё должна была родиться точно такая же Ханночка. Знающие люди уверяли, что живот сидел слишком высоко для девочки, но мать их не слушала. Она твёрдо знала, что у неё снова родится Ханночка, та самая девочка, которая будет ей дана в утешение. Но вместо Ханночки на свет появился я. Мать сначала отказывалась поверить, что я – её ребёнок. Она всё искала девочку. В первое время она даже отказывалась на меня смотреть, так потом рассказывали. Третий мальчик не входил в её планы. Но потом повитухи напомнили ей, что моё появление было прямо-таки чудесным. Родился я в рубашке и с двумя макушками.

«Рахиль, не бойся, этот не помрёт, – говорили ей бабки-знахарки. – Ты смотри, какой мальчик, крепкий, могучий у тебя пацан вышел».

Была ещё одна проблема в моём появлении на свет. Мать не знала, как меня назвать. Ведь она ждала девочку Ханночку, а для мальчика у неё не было ни имени, ни сил. И тогда, уже отчаявшись, мать решила, что даст мне самое традиционное, самое классическое имя нашего рода. Меня назвали Мордехаем, в честь прародителя нашего рода Пугачевских из Белой Церкви, Мордко Кагана.

Каким образом Мордко Каган стал Мордко Пугачевским? Дело было в 1787-м, когда княжна Браницкая заключила договор с евреями для возрождения экономики Белой Церкви. Княжна Браницкая, Александра, урождённая Энгельгарт, была, по слухам, дочерью Екатерины II, которую Екатерина скрыла и подменила на Павла, чтобы у неё был наследник престола. Однако к Александре Екатерина II всегда относилась благосклонно, и та была при дворе фрейлиной. Вышла замуж Александра за княза Браницкого, богатого и знатного поляка, и проводила часть времени в Белой Церкви – имении, которое подарил ей тот самый Браницкий. Она-то и перевезла туда польских евреев, и даже одарила их польскими фамилиями, оказав тем самым свою благосклонность.

Мой прародитель, Мордко, был среди перевезённых княжной Браницкой евреев и поменял свою родовую фамилию «Каган» на звучную и красивую «Пугачевский». Прародитель Мордко жил хорошо, на широкую ногу, и к середине XIX века в Белой Церкви было уже четыре семьи Пугачевских, и все они являлись его потомками. Дед мой, Герше, был прямым наследником Мордко, его правнуком, чем очень гордился.

Если верить легенде, то сам прародитель наш, Мордко, был силачом и кутилой и работал всю жизнь биндюжником. Пугачевские славились своей силой, и эту особенную мощь унаследовал и мой дед Герше. Как и его прадед, Герше был биндюжником. Огромный мужик, он мог подкову согнуть одной рукой. Дед славился на всю Белую Церковь своей мощью, и его звали на подмогу, если надо было перевернуть телегу или же перетаскать какой-то очень тяжёлый груз. Силу эту он сохранил до старости. Дед Герше издевался над хилыми, вялыми еврейскими мальчиками, которые корпели над книгами и зубрили наизусть Талмуд и Тору. Он ценил физическую силу и не одобрял выбора своего единственного сына, Иосифа, который вместо того чтобы продолжить дело отца и тоже стать биндюжником, открыл леденцовую фабрику.

«Разве это мужское дело? Сахаром заведовать? – возмущался дед. – Мужчина должен работать на свежем воздухе, на природе». При этом он обнажал бицепс или же поводил плечами, да так, чтобы подчеркнуть ширину своих неимоверных плеч. Или же ненавязчиво клал свой мощный кулак на стол.

Отец на его выпады не реагировал. Он обожал свою фабрику и проводил там все дни напролёт. Фабрика приносила большие деньги, и только это оправдывало занятие сына в глазах Герше.

В отличие от матери, дед Герше меня полюбил сразу, возможно, из-за родового имени или же из-за моей тяги к физическим упражнениям. Я думаю, что он видел во мне истинного продолжателя рода Мордко Кагана. Мать не ошиблась, дав мне такое имя, тем самым обеспечив мне внимание и любовь деда. Но она поступила ещё умнее, записывая моё рождение в метрике. По документам она дала мне имя Макс. Откуда взялся этот Макс, никто не знал. У нас была немецкая книжка, Max und Moritz, про непослушных мальчиков Макса и Морица. Но чтобы назвать ребёнка в честь хулигана из немецкой книги? Таких имён в Белой Церкви просто не было. Однако Макс соответствовал еврейской традиции, первая буква была такой же, как и у традиционного имени, а о том, что на самом деле я всегда был Мордехаем, знали только самые близкие. Это действовало как своего рода оберег. Так и был я Мордехаем-Максом, пока не пошёл в школу. А в школе про Мордехая уже не знал никто, я представлялся только Максом, и потом даже сам стал забывать про то, что настоящее моё имя было Мордко, и сделался я Максом на всю свою оставшуюся жизнь.

Первые пять лет моей жизни прошли чудесно. Мать ко мне привыкла, а потом даже полюбила. Она простила меня, потому что после меня у неё родились ещё двое мальчиков. И свой гнев она переместила на них, а потом уже и свыклась с мальчишками вокруг себя. Когда мать осознала, что девочки у неё больше не будет, она перестала винить меня в том, что ей не удалось повторить ещё одну Ханну. Мой младший брат, Изя, появился на свет в 1917-м, когда я был уже вполне себе смышлёным пятилеткой, и нас стало пятеро братьев. Старший из нас, Михаил, держался отдельно. Он был на целых десять лет старше меня, и особо со мной не общался. Михаил ещё помнил Ханну и был замкнутым мальчиком. Петя же, второй по счёту брат, был для меня авторитетом. Из всех братьев я считался самым красивым. Люся, четвёртый по счёту брат, увлекался лесом и природой. Он всегда пропадал в оврагах вокруг Белой Церкви и приходил домой с жуками и змеями, которых мать тут же выкидывала. Я же его любви не разделял, и как-то так получилось, что бо́льшую часть времени я проводил с малышом, Изей. Мы с Изей были неразлучны почти всё моё детство.

Деда Герше я обожал, и он меня тоже выделял из всех своих внуков. Жили мы вместе с родителями отца, и именно дед Герше меня научил грамоте. Читать я научился в четыре года, но деда это не впечатляло. Больше всего времени дед уделял моим физическим упражнениям и гимнастике, к которым у меня с самого детства была сильная предрасположенность. Заметив, как я кувыркаюсь, дед тут же соорудил мне турник, и я вертелся на нём целые дни напролёт. Мать ругалась, но только когда дед не слышал. Перечить свёкру она не смела. Среди всех братьев только я проявлял интерес к физической активности и гимнастике, и дед частенько вздыхал, что «хотя бы один внук достойным родился».

«Опять как обезьяна вертишься!» – прикрикивала мать на меня. А я не обращал внимания и только пытался подтянуться на одной руке. Дед сказал мне, что, если я подтянусь десять раз на одной руке, а потом столько же – на другой, он подарит мне леденец. И я старался.

Во дворе у нас рос огромный каштан. Возможно, что дерево не было таким уж высоким, но в мои пять лет оно казалось мне неприступной скалой. Дед привязал канат на одну из веток, и я практиковался, лазая вверх и вниз по этому канату.

«Подрастешь, станешь как я! Таким же сильным», – обещал мне дед. И я мечтал стать таким же, как он.

Дед поощрял меня и мои упражнения. Мать же, проходя мимо, только вздыхала и неодобрительно мотала головой.

Биндюжники-Пугачевские отличались ещё одним качеством. Среди них было много алкоголиков. Напасть эта моего отца миновала и проявилась уже у моих братьев, проскочив поколение. Дед же мой Герше был запойным алкоголиком. До пяти лет я никогда не видел деда пьяным, да и не осознавал, что в употреблении спиртного было что-то недостойное. Дед Герше, видимо, старался напиваться поаккуратней, вдали от внуков, или же я был слишком мал, чтобы что-то заметить. Весной же 1917-го я обнаружил деда, который валялся около входной двери, прямо в пыли. Мне было всего пять лет, но я всё отлично помню. Вскоре после этого события в Белой Церкви начали происходить погромы и постоянная смена власти.

Так вот, весной 1917-го дед мой валялся около дома без сознания, и видеть его огромное тело в таком состоянии было дико для меня. Ведь дед был самым сильным, самым крепким, мог всё на свете и был моим главным учителем. Как мог он дойти до такого зверского состояния? Я очень испугался и заплакал. Я подумал, что дед умер, и побежал к матери, чтобы она что-то предприняла. Мать меня успокоила и тут же увела от непристойного зрелища. Мне запомнилось ещё и то, что мать не подошла к деду, и даже не пощупала его пульс, чтобы убедиться в том, что он жив. Она позвала бабушку Рейзль, которая уволокла деда внутрь двора. Каким образом маленькая бабушка сумела затащить огромного деда внутрь двора, я не знаю. Мать же к тому времени уже привыкла к таким буйствам свёкра и не ввязывалась его спасать. После этого я лучше стал понимать отношения матери со свёкрами. Я думал, что мать побаивалась деда. Но потом понял, что она просто его избегала, зная его склонность к пьянству и неуравновешенный характер.

Бабушку Рейзль я помню плохо. По рассказам близких, она была мягкой, тихой женщиной. Мать о ней говорила мало, да и что можно ожидать от бывшей невестки. Иногда намекали, что бабушка Рейзль была женщиной забитой, а не тихой, и что буйный нрав деда совершенно её подавлял. Видимо, так оно и было, потому что если деда я помню чётко, то бабушку Рейзль не помню почти совсем. Либо она меня особо не выделяла, либо просто мало участия принимала в нашем воспитании, а жила мышиной жизнью где-то в углу, опасаясь взбаламутить своего неуёмного мужа.

Тогда жизнь ещё казалась мне спокойной и предсказуемой. А потом Белая Церковь стала адом на земле. В наш город пришли погромы. Дом наш, стоявший в самом центре, около Базарной площади, стал подвергаться чуть ли не ежедневным атакам. Я всё порывался поучаствовать в митингах и сборищах, которые проходили как раз на Базарной площади. Как ни пыталась меня удержать мать, я сбегал от неё и умудрялся бывать на площади по несколько раз в день, и подслушивать, что же там происходило. Я хорошо помню, как какой-то моряк, которого я опознал по широченным штанинам и матросской форме, выступал на площади стоя на бочке и что-то кричал. Моряка слушали и ему хлопали. Мне запомнились его огромные штаны, такие широкие и непривычные. Видимо, в то время в городе главенствовала Советская власть.

А потом приходил то один бандит, то другой, то Петлюра, то деникинцы, то ещё какие-то лихие люди, и грабили, и требовали денег. Однажды в наш дом ввалились огромные разбитные мужики. Они плевали прямо на пол, и от них пахло отвратительно, по́том и перегаром. Мать спрятала меня и моих братьев за бочку. Изе, самому младшему, было чуть больше года, но он не плакал, а тихо сопел рядом. Мужики мать мою не тронули, они искали чем бы поживиться, и ей повезло. Мать отдала им всё, что было, и мы остались совсем без еды. Все ценности уже украли у нас их предшественники. В тот же вечер мать перевезла нас, троих младших, к своим родителям, которые жили на окраине города. У них в доме было поспокойнее. Так мы провели 1918-й. Но и туда стали добираться погромщики, и мать с отцом увезли всех нас в Киев в начале 1919-го. Тогда-то и приписали мне лишний год, чтобы я мог пойти учиться, потому что в Киеве мать хотела поскорее меня отправить в школу, чтобы облегчить себе жизнь дома. Так я стал учиться в одной школе с Мишей и Петей, которые переехали в Киев ещё раньше и остановились у родственников.

Деда Герше и бабушку Рейзль убили петлюровцы в мае 1919-го. В то время петлюровцы опять орудовали в Белой Церкви. Они схватили Герше и Рейзль и повели в комендатуру. Идти туда было недолго, ведь комендатура находилась рядом с Базарной площадью. Шли они вместе с соседями, и дед мой, будучи огромным и сильным, начал протестовать, кричать и буйствовать. Возможно, он был пьяным, но точно никто не знает. Так рассказали нам потом свидетели. Его застрелили на месте по совету одного из соседей, украинца, который давно мечтал о нашем доме и часто высказывался, что «негоже жидам в таком доме жить». Бабку же пристрелили заодно с ним. Дом же наш тот сосед так и не получил, его всё равно конфисковала Советская власть. Так и закончилась жизнь моего шумного, сильного деда и тихой бабушки. Куда свезли трупы их, никто не видел, и об их жуткой смерти узнали мои родители только несколько месяцев спустя. Отец мой потом долго добивался правды, ходил по инстанциям, пытался понять, кто именно застрелил его родителей. После семи лет обивания порогов отец получил справку, подтверждающую факт убийства Рейзль и Герше Пугачевских в 1919-м Петлюрой. Эта справка оказалась у меня, и я иногда смотрю на неё, поражаясь эфемерности человеческой жизни.

Сейчас мне уже за 60. Удивительно, но я никогда не думал, что переживу этот возраст. Я всегда считал, что 60 – это лимит моей земной жизни. И я даже знаю почему. Ведь в этом возрасте был убит мой дед, мой любимый дед Герше. Его смерть сейчас кажется мне ещё более зверской, чем когда-либо. Ведь в свои 60 я уже чувствую наступление старости. У меня болят суставы, почти не осталось волос на голове, и ходить стало труднее. Я всё ещё занимаюсь гимнастикой и пытаюсь оставаться как можно более подвижным, но вижу, что силы меня покидают. На закате жизни я решил легче относиться ко многому. Но неуважение молодёжи к старости меня приводит в бешенство и кажется самым страшным грехом. А ведь те, кто застрелили моего деда, были молодыми. Неужели они не пожалели его преклонного возраста? А бабушку, забитую, бедную старушку, которую они тоже застрелили заодно с дедом? Я часто сравниваю себя с дедом и думаю, был ли мой дед Герше сильнее меня? Ведь он занимался физическим трудом всю жизнь. А ведь последние двадцать лет я занимаюсь трудом умственным. Однако дед разрушал свой организм алкоголем, которым я балуюсь очень редко. Только по большим праздникам. И это меня радует, ведь в моём соревновании с дедом Герше я выхожу почти что всегда победителем.

Мост

Я загремел в тюрьму из-за моста, который почти что сразу возненавидел. Этот мост я поехал строить осенью 1936-го, перед тем, как защитить дипломный проект. Мне оставалось совсем немного, и я стал бы инженером. Я мечтал строить дороги и мосты, мечтал помогать советской власти расти и становиться сильнее и крепче. Я хотел быть инженером Москвы, чтобы этот город стал символом новой жизни в Советском Союзе.



На практику в Вязьму я поехал нехотя. Дома, в Москве, меня ждала грудная дочка и моя молодая жена. Я согласился на эту поездку только потому, что мост через Днепр должен был быть построен очень быстро. Также меня привлекало и то, что этот мост являлся главной частью важнейших магистралей СССР – трассы Москва – Смоленск. Моё дело, а я устроился туда прорабом для практики, было закладка и бетонирование свай. Дальше же, к концу октября, моя работа должна была закончиться, и я мог вернуться в Москву. Вся поездка должна была занять чуть больше месяца.

Поехал в Вязьму я налегке, взяв только одну тёплую куртку, даже не захватив с собой перчаток и шерстяных носков. Я думал, что успею вернуться в Москву до заморозков. Бетонирование моста задерживалось, а погода в Вязьме стояла премерзкая. Рабочие трудились на холоде, под проливным дождём, материалы не поставляли вовремя, и уже через три недели после моего приезда, в конце сентября, стало ясно, что бетонирование займёт ещё два месяца. Эта мысль повергала меня в ужас. Оставаться в гадкой деревне мне не только не хотелось, от одной этой мысли я трясся от бессилия и злости.

Жить в деревне я устроился у одной пожилой хозяйки, Ольги Ивановны, которая мне ещё и готовила. Это было очень кстати, потому что деньги задерживали и, отдав Ольге Ивановне масло и сахар в начале месяца, я получал взамен полноценное питание на весь месяц, не думая о зарплате. Моя жена Ниночка писала мне и помогала как могла. Я же рвался обратно в Москву. Однако главный инженер проекта, товарищ Войновский, отказывался меня отпускать. Сначала мне показалось, что его запрет не сможет меня остановить, и я попытался уволиться, но и это мне не удалось.

– Пугачевский, вы что тут задумали? У нас критический объект! Потерпите ещё пару недель, – возмутился Войновский, узнав о моём заявлении.

Это был высокий, худощавый мужчина, похожий на орла своим сгорбленным носом и желтоватыми, выпученными глазами.

Тогда я написал заявление в Смоленск, с надеждой на то, что хотя бы там меня услышат. Мне нужно было защищать диплом, а для этого я должен был вернуться в Москву до конца ноября. Но вот пролетел октябрь и наступил ноябрь, а мне всё не удавалось переломить ситуацию. Из Смоленска мне никто не отвечал.

На ноябрьские праздники мне стало совсем гадко. Мысленно я видел себя в Москве, и мы с Ниночкой отмечали этот замечательный день вместе. Но вместо этого я всё ещё торчал в деревне. Дорожки подмерзали, а потом их снова развозило. По пути на мост и обратно в избу я каждый раз, как ни старался, попадал в лужу и приходил к себе разбитый и злой, да ещё и с мокрыми ногами. Первым делом я пытался высушиться, потом поскорее поесть, а дальше сил не было ни на что, кроме того, чтобы забыться тяжёлым сном.



Работал на объекте я в любое время суток. Особенно тяжко было мне по ночам. Эти жуткие, холодные, безнадёжные ноябрьские ночи ломали и изводили меня. Темнело всё раньше и раньше, а рассвет, казалось, не наступит никогда. Да и когда он наступал, то это означало, что пора было хлюпать к себе в каморку, в мой закуток. В домике Ольги Ивановны было тепло, жил я за печкой в прямом смысле этого слова, и мой закуток был отгорожен ситцевой занавеской. Занавеска эта была в весёленький, ромашковый цветочек и смотрелась очень странно на фоне остального, хмурого и безнадёжного вязьменского бытия. Ольга Ивановна кормила меня хорошо, и я старался помогать ей, чем мог. Если были деньги – а денег обычно не было – я покупал хлеб. Моё пребывание у Ольги Ивановны меня тяготило, и я думал, что и ей оно должно было быть в тягость, и пытался хоть как-то искупить своё у неё существование.

Ниночке я писал длинные и нудные, как мне теперь кажется, письма. Писал постоянно, когда только мог. Просил о помощи, рассказывал о своём быте и, наверное, изматывал свою бедную жену своими исповедями. Но Ниночка никогда не жаловалась, а наоборот, отвечала мне старательно и регулярно и в подробностях рассказывала о дочурке, о своём институте и о том, по каким инстанциям она моталась, пытаясь вызволить меня из Вязьмы. Конечно же, Ниночка не называла свои приключения «мотаниями». Ниночка всегда отличалась стойким характером и твёрдостью натуры. Все свои мучения она переносила и переносит спокойно и безропотно. Иногда мне кажется, что совершенно ничто не может вывести мою жену из себя. Но я и никогда не пробовал довести её до предела. Ведь Ниночка является мне опорой все эти годы. Конечно, Ниночка не первая любовь в моей жизни. В самой юности у меня была Олеся. Это была та самая девушка, из-за связи с которой мой отец заставил меня уехать из Киева.

На страницу:
1 из 3