
Полная версия
Рождество под кипарисами
В первые месяцы пребывания в Марокко Матильда много времени проводила за маленьким письменным столом, который свекровь поставила в ее комнате. Старушка проявляла к ней трогательное почтение. Впервые в жизни Муилала жила под одной крышей с образованной женщиной и, когда видела, как Матильда склоняется над листком коричневатой почтовой бумаги, испытывала безмерное восхищение своей невесткой. Вскоре она запретила домашним шуметь в коридорах и приказала Сельме не бегать с первого этажа на второй и обратно. Она также воспротивилась тому, чтобы Матильда проводила целый день на кухне, ибо, как она рассудила, это не место для европейской женщины, которая умеет читать газеты и листать книжные страницы. Так что Матильда закрылась у себя и стала писать. Она редко получала от этого удовольствие, потому что всякий раз, когда она принималась за описание пейзажа или какой-нибудь бытовой сценки, ей не хватало словарного запаса, по крайней мере, ей так казалось. Она постоянно спотыкалась на одних и тех же словах, тяжелых и скучных, и тогда начинала смутно догадываться, что язык – бескрайнее поле, площадка для игр, не имеющая границ, и это пугало ее и приводило в изумление. Столько всего надо было рассказать, она хотела бы быть Мопассаном, чтобы описать желтый цвет стен медины, детей, которые, играя, носятся сломя голову, женщин, укутанных в белый хайк[3], скользящих по улицам словно призраки. Она старалась подобрать разные экзотические выражения: они – Матильда была уверена – очень понравились бы отцу. Она писала о набегах кочевников, о феллахах, о джиннах и разноцветной глазурованной плитке с орнаментом.
Ей больше всего на свете хотелось бы выражать свои мысли, не натыкаясь ни на какие барьеры, не встречая никаких препятствий. Чтобы в ее описаниях предметы выглядели такими, какими она их видит. Рассказать о мальчишках, обритых наголо из-за парши, которые бегают по улицам, оглушительно кричат и играют, а когда она проходит мимо, останавливаются, оборачиваются и внимательно смотрят на нее сумрачным взглядом, куда более взрослым, чем они сами. Однажды она имела глупость сунуть монетку в ладошку малыша лет пяти, а то и меньше, в коротких штанишках и сползающей с макушки, слишком большой для него феске. Ростом он был не выше мешков с чечевицей и кускусом, выставленных бакалейщиком перед дверью лавки: Матильда мечтала однажды с наслаждением погрузить в них руки.
– Купи себе мячик, – сказала она ребенку и почувствовала, как ее переполняет чувство гордости и радости.
Но малыш что-то прокричал, со всех соседних улиц сбежались мальчишки и облепили Матильду, словно рой назойливых насекомых. Они призывали Аллаха, произносили французские слова, но она ничего не понимала и вынуждена была спасаться бегством под насмешливыми взглядами прохожих, говоривших про себя: «Это отучит ее от дурацкой благотворительности». За этой непостижимой реальностью она предпочла бы наблюдать издали, оставаясь невидимой. Высокий рост, белая кожа, положение иностранки не позволяли ей стать частью этой жизни и, как все, по умолчанию ощущать себя здесь своей. На тесных улочках она вдыхала аромат кожи, горящих дров и свежего мяса, смешанный запах застойной воды, перезревших груш, ослиного помета и древесной стружки. Но слов, чтобы описать это, не находила.
Когда Матильде надоедало сочинять письма или читать романы, которые она знала наизусть, она поднималась на крышу, на террасу, где женщины стирали белье и раскладывали сушить мясо. Она слушала уличные разговоры и песни женщин, прятавшихся, как им и полагалось, наверху. Она наблюдала, как они ловко, словно эквилибристки, перебираются с одной террасы на другую, рискуя сломать себе шею. На этих крышах девочки, служанки, замужние женщины громко перекликались, плясали, делились секретами, спускаясь вниз только вечером или в полдень, когда солнце жгло слишком яростно. Спрятавшись за низенькой стенкой, Матильда, тренируясь в произношении арабских слов, повторяла те несколько ругательств, которые усвоила, и прохожие, задирая голову, бранились на нее в ответ: Lay atik typhus![4] Они, наверное, думали, что над ними потешается какой-нибудь мальчишка, маленький озорник, изнывающий от скуки у материнской юбки. Матильда чутко улавливала и необычайно быстро впитывала арабские слова, и это оказалось для всех полной неожиданностью. «Еще вчера она ничего не понимала!» – удивленно воскликнула Муилала и с тех пор в присутствии Матильды тщательно следила за тем, что говорит.
Матильда выучила арабский на кухне. В конце концов она настояла на том, чтобы ей разрешили там находиться, и Муилала позволила ей сидеть и смотреть. Ей подмигивали, улыбались, женщины пели. Сначала она выучила слова «помидор», «масло», «вода» и «хлеб». Потом «горячий», «холодный», названия специй, затем все, что связано с погодой: «засуха», «дождь», «мороз», «горячий ветер» и даже «песчаная буря». С этим багажом она уже сама могла говорить о теле и о любви. Сельма, учившая в школе французский, служила ей переводчиком. Часто, спускаясь к завтраку, Матильда обнаруживала Сельму спящей на кушетке в гостиной. Она корила Муилалу за то, что та не интересуется учебой дочери, ее отметками, прилежанием. Муилала позволяла дочери спать круглыми сутками, и у нее не хватало духу поднимать ее в школу рано утром. Матильда попыталась убедить Муилалу в том, что ее дочь, получив образование, сумеет добиться независимости и свободы. Но старуха в ответ насупилась. Ее лицо, обычно такое приветливое, помрачнело: ей очень не понравилось, что какая-то неверная, чужачка, вздумала ее поучать. «Почему вы разрешаете ей пропускать школу? Вы ставите под удар ее будущее», – заявила Матильда. О каком будущем, думала Муилала, толкует эта француженка? Что плохого, если Сельма проведет день дома и научится набивать фаршем кишки для колбасы, а потом их зашивать, вместо того чтобы марать тетрадные листы черными закорючками? У Муилалы было слишком много детей и слишком много забот. Она похоронила мужа и троих малюток. Сельма стала для нее подарком, отдушиной, последней в жизни возможностью проявить нежность и терпение.
С наступлением первого для нее рамадана Матильда решила соблюдать пост, как и все, и Амин поблагодарил ее за то, что она соблюдает их обычаи. Каждый вечер она ела хариру – пряный суп из чечевицы и нута, который ей не нравился, и поднималась до рассвета, чтобы позавтракать финиками и густым кислым молоком. Весь священный месяц Муилала почти не выходила из кухни, и Матильда, любившая поесть и не отличавшаяся сильной волей, не могла понять, как можно воздерживаться от еды и при этом проводить дни напролет среди ароматов томящегося с мясом риса и свежего хлеба. С рассвета до вечерней темноты женщины раскатывали миндальное тесто, окунали в теплый мед жаренные в масле лакомства. Они месили маслянистое тесто и растягивали его до тех пор, пока оно не становилось тонким, как бумага, на которой Матильда писала письма. Их руки не боялись ни холода, ни жара, они то и дело касались ладонями раскаленных противней. За время поста они спали с лица, и Матильда спрашивала себя, как они ухитряются держаться на ногах в душной, перегретой кухне, где от густого запаха супа можно упасть в обморок. Сама она все долгие дни воздержания от пищи только и думала о том, что будет есть с наступлением темноты. Вытянувшись на одной из отсыревших кушеток в гостиной, она закрывала глаза и перекатывала во рту комочки слюны. Матильда старалась побороть приступы головной боли, представляя себе исходящие паром ломти теплого хлеба, яичницу с вяленым мясом, «рожки газели»[5], размоченные в чае.
Как только с минарета раздавался призыв к молитве, женщины ставили на стол кувшин молока, тарелку с крутыми яйцами, миску с дымящимся супом, финики, из которых они заранее ногтями вытащили косточки. Муилала уделяла внимание каждому из мужчин: она до отвала кормила этих важных господ мясом, добавляя младшему сыну побольше перца, потому что он любил, чтобы во рту горело. Она выжимала из апельсинов сок для Амина, поскольку беспокоилась о его здоровье. Стоя на пороге гостиной, она дожидалась, пока мужчины со слегка помятыми после дневного сна лицами разломят хлеб, очистят по крутому яйцу и поудобнее устроятся на подушках вокруг стола, и только тогда возвращалась на кухню, чтобы приступить к еде. Матильда этого совершенно не понимала. Она говорила: «Она что, рабыня? Целый день стряпает, а потом еще ждет, пока вы поедите! В голове не укладывается!» Она высказала свое возмущение в присутствии Сельмы, сидевшей на подоконнике в кухне, и та залилась смехом.
Осыпав Амина яростными обвинениями, Матильда повторила их вновь в день праздника Ид-аль-Кабир[6], и между ними вспыхнула жестокая ссора. Сперва Матильда молчала, словно окаменев при виде мясников в залитых кровью фартуках. С террасы на крыше дома она смотрела, как по притихшим улочкам старого города неспешно перемещались силуэты этих живодеров, а потом молодые мужчины торопливо сновали от входной двери к очагу и обратно. Между домами текли ручьи теплой пузырящейся крови. В воздухе витал запах сырого мяса, а у входов в жилища болтались на железных крюках ворсистые шкуры животных. «В такой день очень удобно совершать убийства», – подумала Матильда. На других террасах, в царстве женщин, все трудились без устали. Резали, потрошили, обдирали, делили. Закрывались на кухнях, промывали внутренности, обрабатывали бараньи кишки, удаляя запах помета, а потом фаршировали их, зашивали и долго томили в остром соусе. Нужно было отделить жир от мяса и сварить баранью голову, ведь даже глаза животного будут съедены: они достанутся старшему сыну, который подцепит указательным пальцем плотные блестящие шары и вытащит их из глазниц. Когда Матильда подошла к Амину и заявила, что это «праздник дикарей», что сырое мясо и кровь вызывают у нее отвращение и ее вот-вот стошнит, он воздел к небесам трясущиеся от гнева руки, и только мысль о том, что в день священного праздника Всевышний велит обуздывать гнев и проявлять сочувствие к ближним, помешала ему шлепнуть жену по губам.
* * *В конце каждого письма Матильда просила Ирен присылать ей книги. Приключенческие романы, сборники рассказов, действие которых разворачивается в далеких холодных странах. Она не призналась сестре, что больше не ходит в книжный магазин в центре европейской части города. Она возненавидела этот район болтливых кумушек, жен поселенцев и военных, она чувствовала, что на этих улицах, вызывающих у нее гадкие воспоминания, в ней просыпается убийца. В один сентябрьский день 1947 года, когда она была на восьмом месяце беременности, она очутилась на авеню Республики; большинство жителей Мекнеса называли ее просто авеню. Стояла жара, ноги у Матильды отекли. Она подумала, что хорошо бы пойти в кинотеатр «Империя» или выпить чего-нибудь холодного на террасе «Пивного короля». В этот момент ее толкнули две молодые женщины. Одна из них, брюнетка, рассмеялась и сказала: «Посмотри-ка на нее. Ее араб обрюхатил». Матильда развернулась и схватила женщину за рукав, та освободилась резким рывком. Если бы не огромный живот, если бы не измотавшая ее жара, Матильда бросилась бы за ней. И отделала бы как следует. Вернула бы все оплеухи, которые сама получала в течение жизни. Дерзкая девчонка, похотливая девица, непокорная жена, она подвергалась побоям и насмешкам, приводя в ярость тех, кто хотел сделать из нее респектабельную даму. Ее всю жизнь пытались дрессировать, и две незнакомые дамочки заплатили бы за это.
Как это ни странно, Матильде ни разу не пришло в голову, что Ирен и Жорж могут не поверить ее рассказам, и тем более – что они могут нежданно-негаданно приехать ее навестить. Когда весной 1949 года Матильда поселилась на ферме, она почувствовала, что вольна врать что угодно о том, как ей живется в роли землевладелицы. Она не признавалась, что ей не хватает суеты, царившей в медине, что теснота, которую она проклинала на первых порах, теперь казалась ей недостижимым благом. Она часто писала сестре: «Хотела бы я, чтобы ты сейчас меня видела», – не отдавая себе отчета в том, что это было признание в безграничном одиночестве. Она с грустью думала о том, что никому не интересно, как она впервые сделала то или это, что ее жизнь проходит без зрителей. А зачем жить, если тебя никто не видит?
Она всегда заканчивала письмо такими словами: «Я вас люблю» или «Я скучаю по вас», – но никогда не упоминала, что тоскует по родине. Не поддалась соблазну рассказать им о том, что перелет аистов, каждый год появлявшихся в небе над Мекнесом в начале зимы, погружал ее в черную меланхолию. Ни Амин, ни работники на ферме не разделяли ее любви к животным, и когда в один прекрасный день она поделилась с мужем воспоминанием о кошке Минэ, которая была у нее в детстве, тот только закатил глаза, выражая неодобрение подобной сентиментальности. Матильда подбирала кошек, прикармливая их кусочками хлеба, смоченными в молоке, и когда берберские женщины косились на нее, полагая, что она только понапрасну изводит хлеб, она думала: «Этих бедных животных никто никогда не любил, нужно это исправить».
Ну рассказала бы она правду Ирен, и что проку? Поведала бы, как с утра до вечера трудится как сумасшедшая, как одержимая, таская на спине двухлетнюю малютку? Что поэтичного в том, что она долгими ночами, исколов большой палец, шьет для Аиши вещички, чтобы ее одежда выглядела как новая? При свете свечи, смердящей дешевым воском, она вырезала выкройки из старых журналов и самоотверженно шила малышке крошечные шерстяные штанишки. В удушливую августовскую жару, усевшись в одной комбинации прямо на цементный пол, она мастерила для дочки платье из прелестной хлопковой ткани. И никто не обратил внимания на то, какое оно красивое, никто не заметил изящных складок, бантиков над карманами, красной подкладки, подчеркивавшей все эти детали. Люди здесь были равнодушны к красоте, и это ее убивало.
В рассказах Матильды Амин появлялся крайне редко. Ее муж был персонажем второго плана, и его окружала непроницаемая завеса. Она хотела, чтобы у Ирен создалось впечатление, будто их с Амином связывает такая пылкая любовь, что о ней нет смысла говорить: ее не выразить словами. В ее умолчаниях сквозили чувственные намеки, она прибегала к недомолвкам из стыдливости и особенно из чувства такта. Дело в том, что Ирен влюбилась и вышла замуж перед самой войной, ее избранником стал немец, сутулый от сколиоза, и спустя всего три месяца она овдовела. Когда у них в деревне объявился Амин, Ирен, выпучив глаза и сгорая от зависти, наблюдала, как ее младшая сестра трепещет в объятиях африканца. И как шея девчонки покрывается темными пятнами засосов.
Как ей было признаться, что мужчина, которого она встретила во время войны, стал совсем другим? Под гнетом забот и унижений Амин изменился, сделался угрюмым. Сколько раз, идя с ним под руку, Матильда ловила тяжелые взгляды прохожих! И тогда ей становилось неприятны его прикосновения, они как будто ее обжигали, и она с некоторой долей отвращения осознавала, до чего они с мужем разные. Она думала, что нужно очень много любви – гораздо больше, чем ей дано, – чтобы вынести людское презрение. Нужна непоколебимая, безграничная, крепкая любовь, чтобы спокойно переносить унижение, когда французы обращаются к Амину на «ты», когда полицейские требуют предъявить документы, а потом извиняются, заметив его воинские награды и безупречный французский: «Надо же, дружище, вы не такой, как другие». Амин улыбался. Прилюдно он уверял, что у него нет проблем с Францией, поскольку он едва не погиб за нее. Но как только они оставались одни, Амин замыкался в молчании, снова и снова испытывая стыд за свое малодушие и за то, что он предал свой народ. Он входил в дом, распахивал шкафы и сбрасывал на пол все, что попадало ему под руку. Матильда тоже быстро вспыхивала и однажды, посреди ссоры, когда он орал: «Заткнись! Ты меня позоришь!» – она открыла холодильник и схватила миску со спелыми персиками, из которых собиралась варить джем. Она выплеснула размякшие перезрелые плоды в лицо Амину, не заметив, что Аиша все это время внимательно наблюдала за ними и теперь с изумлением таращилась на отца, с волос и шеи которого стекал сладкий сок.
* * *Амин говорил с Матильдой только о делах. Работники, проблемы, цены на пшеницу, прогноз погоды. Когда их приезжали навестить родственники, они усаживались в маленькой гостиной, раза три-четыре осведомлялись о ее здоровье, потом сидели молча и пили чай. Матильда всех их считала до тошноты раболепными и заурядными, они причиняли ей больше страданий, чем тоска по родине и одиночество. Ей хотелось бы поговорить о своих чувствах, надеждах, о тревогах, накатывающих неожиданно и чаще всего беспричинно, как и любые тревоги. «Неужели у него нет никакой внутренней жизни?» – размышляла она, наблюдая, как Амин молча ест, уставившись в тарелку с приготовленным служанкой тажином из нута с отвратительным, по мнению Матильды, жирным соусом. У Амина не было никаких интересов, кроме фермы и упорного труда. Ни смеха, ни танцев, ни досуга, ни болтовни – никогда. Здесь, в этой стране, они друг с другом не разговаривали. Ее муж был суров как квакер. Обращался с ней как с девочкой, которую ему поручили воспитывать. Она получала уроки хороших манер вместе с Аишей, и ей оставалось только послушно кивать, когда Амин объяснял: «Так делать нельзя» или «У нас нет денег». Когда Матильда приехала в Марокко, она была как ребенок. Всего за несколько месяцев ей пришлось научиться переносить одиночество и жизнь в четырех стенах, терпеть мужскую грубость и обычаи чужой страны. Она переехала из отчего дома в дом мужа, но ей казалось, что от этого у нее не прибавилось ни независимости, ни авторитета. Она с трудом добилась повиновения от молоденькой служанки, Тамо. Однако старшая служанка, Ито, мать девушки, проявляла бдительность, и в ее присутствии Матильда не осмеливалась повышать голос. Еще хуже дело у нее обстояло с терпением и педагогикой. Она то бросалась к дочке и жадно ее ласкала, то орала на нее в приступе гнева. Порой, когда она смотрела на свое дитя, материнство казалось ей чем-то ужасным, жестоким, бесчеловечным. Как один ребенок может воспитывать другого? Ее тело безжалостно разъяли и вытащили из него безвинную страдалицу, которую она не способна защитить.
Когда Амин женился на Матильде, ей едва исполнилось двадцать лет, но тогда это его не беспокоило. Напротив, он находил совершенно очаровательными молодость своей жены, ее широко распахнутые глаза, полные восторга и удивления перед всем на свете, ее ломкий, подростковый голос, мягкий и нежный, как у ребенка, язык. Ему исполнилось двадцать восемь лет, немногим больше, чем ей, но впоследствии ему пришлось признать, что тягостное чувство неловкости, которое временами вызывала у него жена, не имело отношения к возрасту. Он был мужчиной и прошел войну. Родился в стране, где честь и Всевышний – понятия одного порядка, к тому же он потерял отца, а это заставляло его вести себя серьезно и степенно. Все, что очаровывало его, пока они были в Европе, теперь начало тяготить и даже раздражать. Матильда была капризной и легкомысленной. Амин злился на нее за то, что она не умела проявлять твердость, что оказалась недостаточно толстокожей. У него не хватало ни времени на нее, ни таланта утешителя. А ее слезы! Сколько слез она пролила с тех пор, как они приехали в Марокко! Она плакала из-за малейшей неприятности, рыдала по любому поводу, и это выводило его из себя. «Перестань плакать. Моя мать, не раз хоронившая детей и в сорок лет оставшаяся вдовой, пролила меньше слез, чем ты за одну только прошлую неделю. Перестань, перестань немедленно!» Европейские женщины, видимо, склонны к отрицанию реальности, думал он.
Она слишком много плакала и слишком много и нескромно смеялась. Когда они только познакомились, то целыми днями валялись в траве на берегу Рейна. Матильда делилась с ним своими мечтами, а он обнадеживал ее, не думая о последствиях, не замечая собственного тщеславия. Она забавляла Амина, который не умел искренне и открыто веселиться и, смеясь, прикрывал рот ладонью, как будто считал смех чем-то постыдным, глубоко неприличным. Здесь, в Мекнесе, все было по-другому, и в те редкие дни, когда он водил Матильду в кинотеатр «Империя», выходил после сеансов в скверном настроении, сердясь на жену за то, что она громко хохотала да к тому же пыталась осыпать его поцелуями.
Матильде хотелось бывать в театре, включать музыку на полную громкость, танцевать в маленькой гостиной. Она мечтала о красивых платьях, о приемах, вечеринках с танцами, роскошных праздниках под сенью пальм. Она хотела ездить на балы во «Французское кафе» по субботам, в «Счастливую долину»[7] по воскресеньям, приглашать друзей на чашечку чая. С грустью вспоминала о вечеринках, которые устраивали ее родители. Она боялась, что время пролетит слишком быстро, что бедность и тяжкий труд – это надолго, а когда она сможет наконец отдохнуть, то станет слишком старой для красивых платьев и вечеринок под пальмами.
Однажды вечером, вскоре после того, как они поселились на ферме, Амин, одетый в праздничный костюм, прошел у нее перед носом через кухню, где она кормила ужином Аишу. Потеряв дар речи, она подняла глаза на мужа, не зная, радоваться ей или сердиться.
– У меня встреча, – произнес он. – Старые друзья, с которыми я вместе служил, сейчас в городе. – Наклонившись к Аише, он поцеловал ее в лоб, но тут Матильда проворно вскочила. Она позвала Тамо, наводившую порядок во дворе, и сунула ей в руки малышку. Не терпящим возражения голосом Матильда спросила:
– Мне одеться понаряднее или это необязательно?
Амин опешил. Пробормотал что-то о том, что это просто встреча старых товарищей и для женщины это неподходящее место.
– Если это неподходящее место для меня, то я не понимаю, почему оно подходит для тебя, – заявила Матильда.
Растерявшись и не понимая, что делает, Амин позволил Матильде поехать с ним, та швырнула домашний халат на кухонный стул и стала щипать себе щеки, чтобы на них заиграл румянец.
В машине Амин не произнес ни слова и рулил с мрачным видом, не отрывая глаз от дороги, злясь на Матильду и проклиная собственную слабость. Она болтала, улыбалась, вела себя так, словно не замечала, что ее слишком много. Она убедила себя в том, что ее веселое настроение поможет ему расслабиться, и была нежна, шаловлива, раскованна. Они уже въехали в город, а Амин даже рта не раскрыл. Припарковал машину, торопливо выскочил из нее и поспешил к террасе кафе. Можно было подумать, что он питает смутную надежду, что она отстанет от него и затеряется на улицах европейской части города, а может, просто хотел избежать унизительной сцены появления в кафе под руку с женой.
Матильда догнала его так быстро, что он даже не успел ничего объяснить своим товарищам, которые его уже ждали. Мужчины встали, застенчиво и учтиво поприветствовали Матильду. Омар, брат Амина, пригласил ее сесть рядом с ним. Все мужчины выглядели очень элегантно, надели пиджаки, пригладили волосы бриолином. Подозвали веселого грека, уже почти двадцать лет державшего это кафе, заказали выпить. В этом кафе, одном из немногих заведений в городе, не было и намека на сегрегацию, за одним столиком сидели и выпивали арабы с европейцами, и мужское общество приятно разбавляли не проститутки, а обычные женщины. Террасу, расположенную на пересечении двух улиц, защищали от людских глаз большие померанцевые деревья с густой листвой. Амин с друзьями чокались и выпивали, но говорили мало. То и дело повисали паузы, прерываемые негромкими смешками и изредка – анекдотами. Так было всегда, но Матильда этого не знала. Она поверить не могла, что так проходят все вечера в мужской компании Амина, вечера, к которым она так его ревновала, которые так занимали ее воображение. Она думала, что все это из-за нее, что это она испортила им вечер. Ей захотелось что-нибудь им рассказать. Пиво придало ей отваги, и она робким голосом поведала им забавную историю из своей жизни в родном Эльзасе. Голос ее дрожал, она с трудом подбирала слова, и ее рассказ никого не заинтересовал и не рассмешил. Амин посмотрел на нее с презрением, и это причинило ей боль. Никогда еще она так остро не чувствовала себя непрошеной гостьей.
Фонарь на противоположной стороне улицы несколько раз мигнул и перегорел. Едва освещенная несколькими свечами терраса кафе приобрела новые, волшебные очертания, темнота успокоила Матильду, и у нее появилось ощущение, будто все о ней забыли. Она боялась, что в какой-то момент Амин решит раньше времени прервать этот вечер, положить конец всеобщему замешательству, и произнесет: «Нам пора». Тогда она, конечно, имела бы право устроить сцену, закричать, дать ему пощечину, всю обратную дорогу ехать, прижавшись лбом к стеклу. А пока она наслаждалась шумом города, ловила разговоры соседей по столу, потом закрыла глаза, чтобы лучше слышать музыку, доносящуюся из глубины кафе. Ей очень хотелось, чтобы это продлилось еще хоть немного, у нее не было ни малейшего желания возвращаться домой.
Мужчины расслабились. Алкоголь сделал свое дело, и они заговорили по-арабски. Возможно, потому, что думали, будто она их не понимает. Молодой официант с багровыми прыщами на лице поставил на стол большое блюдо фруктов. Матильда съела кусочек персика, потом надкусила ломтик арбуза, потек сок и испачкал ей платье. Она зажала между большим и указательным пальцами черное арбузное семечко и выстрелила. Семечко улетело и приземлилось на физиономию толстяка в феске, обливавшегося потом в плотном сюртуке. Мужчина замахал рукой, словно желая отогнать муху. Матильда вооружилась вторым семечком и на сей раз стала целиться в высокого, очень светлого блондина, который, широко расставив ноги, что-то оживленно рассказывал. Но не попала, семечко угодило в затылок официанту, и тот чуть не выронил поднос. Матильда хихикнула и на протяжении следующего часа обстреливала семечками посетителей, и те резко вздрагивали. Можно было подумать, что всех поразил странный недуг вроде той загадочной тропической лихорадки, что заставляет людей танцевать и заниматься сексом. Люди начали жаловаться. Хозяин, чтобы избавить их от нашествия назойливых насекомых, велел зажечь ароматические палочки. Но атака продолжалась, и вскоре у всех гостей – от благовоний и от выпивки – разболелась голова. Терраса опустела, Матильда попрощалась с друзьями Амина, и когда Амин, едва они переступили порог дома, залепил ей пощечину, она подумала, что, по крайней мере, вволю повеселилась.