Полная версия
Любава
– Доброе утро, – улыбнулся Илия. – Милостью Божией в машине переночевал. Проснулся и решил на останки храма посмотреть, с чего начинать, примерялся. А что же вы с утра пораньше с корзинкой? В лес за чем-нибудь собрались? – спросил священник, подходя к ней.
– Да что там делать нынче, в тайге-то? Говорю ж, тебя искала. Вот, поесть тебе принесла. Голодный небось? А лучше пошли к нам, обогреешься да поешь по-человечески, – баба Маня с укором взглянула на Илию. – И чего вчерась не пришел? Это ж надо удумать – в машине спал! – она осуждающе покачала головой. – Пойдешь чтоль? Петрович тама тебя заждался. Неужто старика не уважишь?
Мужчина улыбнулся.
– Нельзя не уважить. Благодарю за приглашение, – Илия учтиво склонил голову и взял корзину.
* * *Войдя в дом, он прежде всего поискал взглядом икону, и, найдя, широко перекрестился, отвесив поясной поклон, и только после ответив на приветствие обрадованного Петровича.
– Ты садись, садись, – суетился старик. – Бабка кашу с утра сварила, вот яички свеженькие! Да ты бери, бери, не стесняйся! – угощал Петрович священника.
– Спаси вас Бог! Сами-то почему не кушаете? – посмотрел с доброй улыбкой на суетящихся стариков Илия. – Присаживайтесь уже, пищи более, чем достаточно, – помогая бабе Мане поставить на стол чугунок с топленым молоком и миску с домашней сметаной, проговорил Илия.
Баба Маня уселась последней, с краю, и то и дело вскакивала, вспомнив, что у нее еще в погребе есть, что она на стол не выставила. На пятый раз Илия поймал ее за руку и усадил обратно на табуретку, убеждая, что больше ничего не нужно. Старушка расслабилась, взяла ложку, и тут же снова подскочила – забыла чайник поставить на печку.
Постепенно старики успокоились, и беседа за столом потекла более непринужденно. Поговорив о тайге, рыбной ловле и прошлогоднем урожае, Петрович вернулся к животрепещущей теме:
– Ты б шел к нам-то жить, ась? Вона и комната пустая стоит, и кровать тебе вон Манька уж приготовила… – сверкая исподлобья выцветшими от старости глазами, проговорил старик. – Мы тока рады будем. Живи, сколь надоть. Бабка тебе и постирает, и поесть сготовит… Не ходи к Настасье-то, ась? Ну на что тебе тот дом сдался?
– Постирать и пищу приготовить я и сам могу, спасибо большое. Да мне, молодому, это и полегче, чем вам, будет. Зачем вас утруждать? – улыбнулся священник. – Вы мне лучше вот что скажите, – отодвигая опустевшую тарелку и глядя на стариков, произнес Илия. – Почему вы так настойчиво отговариваете меня от того дома? Уборки в нем, конечно, много, ну ничего, это поправимо. С Божьей помощью справлюсь. А сам дом вроде вполне пригоден для жилья. Подремонтировать немного, и в нем вполне можно жить.
– Ты пойми нас правильно… – замялись старики, пряча виноватые глаза. Баба Маня мелко перекрестилась. – Мы сами-то не видали, опосля уж обои родились-то… – ерзая на стуле, забормотал Петрович.
– Ты ж священник, мы понимаем, – подхватила и баба Маня. – Понятно уж, что в призраков-то ты не поверишь… Нельзя тебе… Да тока старые люди говорили, что нельзя в тот дом ходить, и селиться в ем нельзя…
– Настасья-то, она ж того… Душа-то неприкаянная… Нет ей покоя, вот и бродит, добро свое стерегет, – с опаской искоса глядя на Илию, проговорил дед.
Слушая бормотавших и прячущих от него глаза стариков, Илия только что головой не качал. Вот что отсутствие слова Божия делает! Мракобесие развели… Призраки у них тут, души неприкаянные бродят, добро свое стерегут… Работать тут и работать, разъяснять и убеждать. И с суевериями бороться следует, искореняя их. Потому пойти к старикам даже на ночь – лишь укрепить их в сомнениях в Господа нашего… Нет, надо искоренять ересь, надо.
– Суеверия большой грех, – сдвинув брови, проговорил Илия. – И что за душа неприкаянная? Почему? Похоронить забыли? Или медведь задрал вашу Настасью? – сперва строго, а под конец с легкой насмешкой проговорил священник. – И что, клад у нее, что ли зарыт там был, что она и после смерти по деревне бродит? Сами-то вы ее видели?
– А ты не насмешничай, коль не знаешь ничего! – неожиданно строго высказал ему Петрович. – Настасья-то в колодец вниз головой бросилася, когда дочка ее, Любава, пропала. Девчонку-то так и не сыскали, вот Настасья и самоубилася. Потому и душа у ней неприкаянная. А то, что дом свой стережет, так то хозяйство ее. Скока сил она с малолетства в него вложила, да и Любаву дома лишить она не даст – сильно она дочку любила. Потому и старостиху наказала, когда та у ей вещи-то забрать хотела, да в доме сына свово поселить… Не стерпела того Настасья, прогнала старостиху, да вещи вернуть заставила. С той поры к ней никто и не совался. А за домом-то она следит, да. Ты вона погляди – и пяти лет не проходит, как хозяева помрут, а дома уж и рассыпаться начинают. А Настасьин дом-то стоит! А потому, что энто она за им глядит, для доченьки берегет, – нахмурившись, скороговоркой, торопясь, выдал дед, после чего замолк, нервно скручивая цигарку и набивая ее самосадом.
– Ты на деда-то не серчай, – накрыла его руку своей теплой ладошкой баб Маня. – Тока вот правду он сказал. Не ходи ты к Настасье. Живи вона у нас, места много, а нам тока в радость то будет, – заискивающе и виновато глядя в глаза священника, баба Маня ждала ответа. – Оставайся, уважь стариков…
– Конечно, тут и думать нечего! Скучно одному-то… Да и удобств тама никаких нету. А у нас и банька, и печка вона… Да и то, что не один – все поговорить станет с кем, – уговаривал его дед. – Мы ж все понимаем, не по чину тебе Настасью-то пугаться, дак ты и не станешь. У нас-то жить удобнее. Приходи, а? А ввечеру и на рыбалку с тобой сходим, удочки у меня есть, да и лодка тож имеется. Ввечеру клев-то знашь какой?
– Спасибо, – улыбнулся Илия. – Я подумаю. Стеснять вас совсем не хочется. А на рыбалку, да с лодки, мы еще обязательно сходим, – глядя на Петровича, кивнул Илия. – А сейчас мне надо строителей дождаться, а потом в город съездить, – взглянув на вскинувшуюся старушку, Илия вновь кивнул. – И вас отвезу обязательно, только завтра, хорошо? Сегодня не с руки мне немного, а завтра собирайтесь, специально с вами поеду, куда скажете.
Поблагодарив за завтрак и тепло распрощавшись со стариками, Илия отправился к руинам, откуда уже доносился шум двигателей.
Сориентировавшись, как стоял храм, священник переговорил с прорабом, где можно использовать машины, где не стоит, а лучше всего рыть лопатами, и отправился в Алуханск, к мэру.
Сергей Николаевич вновь встретил его с радостной улыбкой, которая сползла с лица, когда Илия сообщил, что в город перебираться по-прежнему не намерен. А приехал за тем, что надо бы часовенку небольшую поставить, пока храм строиться будет, а то где же службы-то проводить? Потому и рабочие ему надобны, и материалы тоже на постройку. Да и дом, ему выделенный, отремонтировать тоже надо, а это забота администрации. Получив обещание, что с понедельника будут и рабочие, и материалы, уже уходя, Илия очень порекомендовал мэру заняться дорогой до Ивантеевки, и хотя бы щебнем ее отсыпать – иначе застрянет его техника там надолго после первого же дождя. Мэр скривился, но подумать обещал.
Решив вопросы в администрации, он закупил все необходимое для уборки, постельные принадлежности, и отправился обратно. За сегодня он намеревался боле-менее привести дом в порядок – ночевать и сегодня в машине ему совершенно не хотелось.
Добравшись до дома, Илия переоделся, повязал на лицо мокрую тряпку, и принялся за уборку. Первым делом снял со стены иконы и лампадку. Осторожно отчистив их от вековой пыли и грязи, Илия обнаружил, что иконы Казанской Божьей матери и Николая Угодника, написанные на дереве неизвестным мастером и покрытые толстым слоем смолы, прекрасно сохранились, и даже деревянные образа, в коих они покоились, совсем не пострадали. Порадовавшись, Илия пока отнес это сокровище в машину, чтобы снова не запылились во время уборки, и принялся выносить из дома все, что мог.
Вслед за образами он снял со стены портреты. Аккуратно отчистив их, священник отложил в сторону фотокарточку молодого улыбающегося мужчины, полюбовался на фото белокурой кудрявой девочки лет пяти в кружевном платьице с куклой в руках, и замер, начав приводить в порядок самый большой из портретов. Все фотографии были выцветшие, пожелтевшие, не слишком хорошо сохранившиеся. Но с этой, едва отчищенной, на него смотрели яркие, словно живые глаза молодой и очень красивой женщины со светло-русой косой, спускавшейся через плечо на высокую грудь и терявшейся в накинутом на плечи шарфе. Эти глаза впивались в Илию, будто пытались проникнуть в его разум. Казалось, они неотрывно следят за каждым его движением, каждым вздохом, пытаясь понять, с чем он пришел – с добром либо с худом? Утопая в этих глазах, Илия неожиданно для себя прошептал:
– Не порушу твоего ничего, Настасья. Сохраню все, что сохранить только можно. Не сердись на меня, не своей волей я твой дом занял… – и показалось Илии, что чуть потеплел взгляд удивительных глаз, словно улыбка в них появилась. С трудом оторвавшись от колдовских глаз, мужчина быстро и тщательно дочистил стекло, и, вымыв кусок стены, повесил все портреты на место. Выносить их на улицу он не решился.
Вскоре перед домом образовались две очень приличных горки – одна с тем, что можно сохранить, восстановить или жалко выбросить (как резной ковшик, например, чашу которого пересекала широкая трещина, или коромысло с вырезанными и выкрашенными яркими красками петухами), и вторая – с тем, что восстановлению уже совсем никак не подлежало.
И все время, пока пытался навести порядок, Илия ощущал на себе взгляд колдовских глаз хозяйки – тяжелый, внимательный, испытующий.
Выметая вековую пыль на кухне, Илия аж подпрыгнул от раздавшегося вдруг из соседней комнаты шума, словно там кто-то ронял сложенные в стопки вещи. Перекрестившись и шепча молитву побелевшими губами, священник несмело вошел в гостиную.
По комнате металась летучая мышь, то и дело натыкаясь на неустойчиво сложенные вещи и рассыпая их по полу. Не в силах стоять на неожиданно ослабевших ногах, Илия сполз по стеночке на пол, сорвал с лица тряпку и вытер ею вспотевшее лицо. Посидев пару минут и прочтя молитву, он поднялся, сходил за тряпкой, и, поймав зверька, вынес его в вечерние сумерки.
Глава 3
Тимофей сам всю жизнь мечтал обрести статус свободного человека, и сыновьям своим с младенчества привил эту мечту. Но самому выкупиться мало. Надо и семью выкупить у барина, и землю прикупить, и дом поставить. Потому работал он как проклятый, и детей к тому приучал. У всех цель одна была – денег скопить, чтобы свободными стать, крепостными больше не быть.
Вот и копил Тимофей каждую копеечку, за любую работу хватался. Зимой в тайгу ходил, зверя бил, пушнину заготавливал. Да барину не сдавал – жена обрабатывала да складывала до поры на хранение. По весне, едва поля вспахав, уезжал он с торговым караваном, прихватив меха, и возвращался уж к осени, когда урожай снимать пора приходила. А летом корма сыновья заготавливали. Четырех коров держали – жена с дочерями за ними ходили, доили, а молоко да масло, и сыр с творогом на рынок да в барский дом носили, продавали.
Накопил Тимофей денег, пошел к барину. Протасов, уважая того за упорство и честность, да за службу верную, выделил ему за неплохую цену хороший кусок земли неподалеку от деревни, возле церкви, да управляющему лесопилками велел не скупиться, и продавать Ивантеевскому на строительство собственного дома лучшую древесину со скидкой, дабы тот поскорее подняться смог. Только Тимофея очень просил по прежнему с караванами ходить да за торговлей надзирать, уже за плату щедрую – лучше он Тимофею заплатит, чем разворует все жулье проклятое. Тимофей согласился, слово свое крепкое в том дал. Только один год выпросил у барина здесь остаться, не ходить с караваном – дом построить надобно, а то дело важное, самому надзирать следует. Протасов согласился, да год отсрочки Ивантеевскому дал.
Так крепостной стал свободным человеком, землю свою первую обрел да фамилию, которую отныне детям мог передавать. И возник новый род – Ивантеевских. Тимофей тем сильно горд был, но послабления ни себе, ни семье не давал – по-прежнему все работали, средства копили. Сыновья-то растут, им тоже землю прикупить надо, да дома поставить, и дочерям приданое нужно – не за крестьян же их выдавать!
Занялся Тимофей домом. Ставить решил так, чтобы века простоял, и ни дети, ни внуки проблем не знали, а жили да радовались. Потому, поставив хороший, крепкий фундамент из речных валунов, что и человеку не обхватить, само здание тоже решил из камня делать. Дороже то выйдет, зато такому дому ни пожары, ни морозы не страшны. Решить-то решил, да где столько камня взять?
Пошел Ивантеевский снова к Протасову, кланяться:
– Иван Петрович, дозволь твоими кораблями камень привезть, что закуплю. За то бесплатно за товаром твоим пригляжу, да за закупками, что сюда надобны.
– Да что ж, кирпич мой плох тебе, что ли? На что камень-то тащить? Да и много ли притащишь?
– Кирпич твой хорош, Иван Петрович, да тока я дом каменный хочу. Из природного камня, не глину обожжённую. Не в укор тебе то. Да тока камень покрепче кирпича станет. А я дом на века выстроить хочу. А что много… да и не много его надоть. Дом-то у меня не чета твоему будет, обычный, потому и много камня не надобно. Я уж и фундамент под камень изладил – большой, надежный. Долго дом на ем стоять станет, – склоня голову и крутя в руках шапку, объяснял Тимофей. – Дозволь, Иван Петрович! Век того не забуду!
– Ну привези, – подумав, ответствовал Протасов. – Тока за закупками для меня лично приглядывать станешь, и деньги все у тебя будут. За все траты лично отчитываться будешь. А список нужного я тебе перед отплытием предоставлю.
* * *Прибыв на место и выполнив все наказы Протасова, Тимофей занялся поиском камня для себя. И вот, когда совсем уж купить собрался, сторговавшись с купцом, рабочий, что камень ему показывал, едва отошел его хозяин, успел шепнуть Тимофею:
– Не бери тот камень, окромя как на щебень, он никуда не годится. Ты печь сложишь, воды плеснешь на него, он и полопается. Я тебе многое сказать могу, да не бесплатно. Не местный ты, вижу. Коль увезешь меня отсюдова, помогу тебе. Поверь, пригожуся! – дергая его за рукав и заискивающе заглядывая ему в глаза, торопливо бормотал мужичок.
– Добро, – задумчиво оглаживая бороду и разглядывая оборванного мужичка с затравленным взглядом, сквозь прорехи в одеже у которого проглядывали то синяки, то струпья, то свежие раны, кои кровили при неосторожных движениях, пачкая одежу, произнес Тимофей. – Завтрева, как волчий час настанет, жди – придут за тобой. Тока скажи, где еще, окромя как тута, камень купить можно для строительства?
– Как заберешь, скажу. Можно, – торопливо прошептал мужичок, наклонясь за валуном, чтоб передвинуть его.
Тимофей камень покупать пока отказался, сказал купцу, что подумает два-три дня, посчитает, сколько надобно, а за то время деньгу подкопит. Сказал да пошел. Услыхав вскрик, обернулся – купец безжалостно охаживал мужичка нагайкой, стараясь попадать в те места, в коих в одеже прорехи были. Покачал Тимофей головой, но вмешиваться не стал.
А на следующую ночь, на рассвете, как только шустрые мужички проскользнули на корабль, прозвучал сигнал к отплытию, и весь караван тронулся в обратный путь. Когда портовый город исчез из виду, Тимофей спустился в трюм. Украденный мужик лежал в уголочке, обнимая себя руками, и с тревогой смотрел на Ивантеевского.
– Ну, увез я тебя, – присаживаясь на бочку и с любопытством глядя на изорванного мужичка, произнес Тимофей. – Сказывай, почто я на каторгу за тебя подписался?
– Не серчай, барин! – подползя к нему на коленях, упал ему в ноги мужик. – За спасение благодарствую. Что хошь для тебя сделаю, верой и правдой служить стану, не найдешь человека вернее! Тока увези меня от этого ирода подальше! Сил моих терпеть его больше нету! – залился слезами мужичок, вытирая облезлой бороденкой сапоги Тимофея.
Ивантеевский поморщился.
– Встань немедля. На коленях тока пред Богом стоять надобно, а я не Господь, – строго сказал он мужичку, морщась от исходящего от него запаха и брезгливости. – Как звать тебя?
– Прошкой звать, – вытирая нос рукавом грязной рубахи и поднимая давно не мытую, с проплешинами выдернутых клоков волос и струпьями голову. – А коль не по нраву, то зови как хошь, все едино, тока увези подальше!
– Ну увезти тебя мне и самому выгодно – не хочу на каторгу. А вот какая польза с того мне станет? – усмехнулся Тимофей.
– Ты камень искал? А на что камень тебе надобен? Я в нем сильно смыслю. Да и в строительстве тож хорошо разбираюсь. Печь любую сложить могу, дом поставить, – заискивающе глядя на него, торопливо, захлебываясь словами и глотая их окончания, тараторил Прошка. – Отец мой добрым строителем был, каменщиком, и его отец тож, и отец его отца… И меня тому ремеслу сызмальства обучали.
– А почто камень купить помешал? Хозяину насолить хотел? – пряча в бороде усмешку, строго вопросил Тимофей.
– Нет, – затряс головой Прошка. – Плохой то был камень, тока на щебенку и годился. Неуж не видал ты на нем сколов да трещин? Да и слюды в нем много, а то плохо – сложишь из такого камня печь, плеснешь на нее водичкой, он весь и полопается да рассыпется. Плохой то камень! – мужичок задумался. – А ты человек хороший, я то сразу углядел. Потому и помочь захотел. Да и сбечь от этого ирода уж скока раз пытался… А, что там! – махнул рукой Прошка и, снова шмыгнув носом, провел под ним рукавом. – Ежели вновь отловит, теперя уж точно до смерти забьет, – горестно опустил он голову.
– А чем провинился ты так? Чего он колотит тебя почем зря? – с любопытством спросил Тимофей.
– Да сам по себе он зверь лютый, да и я виноват перед ним… – опустил голову мужичок. – Сильно виноват… Да тока сполна он за то отплатил мне, да… Сполна….
* * *Прохор родился в семье потомственных каменщиков. Только недолго у него детство было. Когда мальчишке лет восемь исполнилось, мать у него застудилась да померла. За ней и бабка убралась следом, а там и дед недолго на этом свете задержался. Осталось их пятеро – он, отец да трое сестер. Старшая-то все мать заменить пыталась, за младшими смотрела, за отцом, хозяйство вела исправно. Отец хоть порой и задумывался о том, чтоб снова жениться, да слезы дочери любимой останавливали. Да и справлялась девка по дому – все были сыты да одеты-обуты, чистые да умытые, да дома завсегда чистота да порядок были.
Вот как-то отец о строительстве договорился. А строить далеко было надобно. И он, взяв сына да оставив дочерям денег да наказы, на строительство отбыл. Думал то, что тока на лето уходит, по осени вернется, а получилось так, что три года до дома добраться не мог. А как добрался, за голову схватился – дочери его на кладбище рядком лежат, а в доме чужие люди живут.
Взял он сына, и отправился обратно, туда, где дом строил. Оттуда тоже погнали, но в городе удалось на другую стройку наняться. Так и стали они скитаться от стройки к стройке. Отец за сына трясся, но и учить не забывал. Учил мальчонку жестко, если не сказать жестоко – на затрещины да розги не скупился. Но знаниями делился щедро, настойчиво их в голову мальчика вкладывая. А так как строителем он был от Бога, да и секретов знал немало, делиться было чем. В результате к шестнадцати годам Прошка стал добрым строителем, любой фундамент мог поставить, любую печь сложить. Да и дар у него тоже был – камень он просто чувствовал. Вот как люди тесто чувствуют, так он камень видел. А помотавшись по стройкам, не тока с камнем ладить научился. Плотники тоже с удовольствием своему ремеслу любознательного да толкового мальчишку охотно обучали, да секретами мастерства делились. Так и дерево освоил.
А спустя еще лет пять отец подхватил хворь какую-то, да за пару месяцев сгорел, стаял на глазах. Стал Прохор сам по стройкам метаться. Мастером он был уже известным, потому с работой проблем не было, да и платили хорошо. Давно мог уже бы и домик себе прикупить, и жениться, и осесть. Да то ли пример отца останавливал, то ли еще любушку себе по сердцу не встретил, но так и оставался Прохор перекати-поле.
И вот однажды нанял его один купец дом ему сложить из камня. Ну как из камня? Нижний-то этаж каменный, а верхний ему деревянный был надобен. А нижний-то не просто каменный сложить, а так, чтоб с арками был, да окнами особыми, стрельчатыми, да с башенками по углам. Ну, для Прохора то задачей не было. Цену обговорил, да камень закупать отправился.
А купец тот зверем был. Покуда Прохор смотрел да примерялся, да высчитывал, сколько чего ему надобно, много от дворовых его услышал да разузнал. Нет, специально он не спрашивал – незачем то ему было, но не глухой ведь! И узнал Прохор, что купец тот правило среди дворни завел – кажный вечер кого ни то к столбу привязывает да порет, покуда не сомлеют. А за большие провинности так и вовсе издеваться станет, покуда до смерти не замучает. Мёрли у него дворовые люди, словно мухи. То в клетку посадит да голодом али жаждой морит – интересно ему, скока человек прожить сможет без еды или воды. То в землю живьем закопает да глядит – сможет выбраться или нет. То ножами острыми всего изрежет – помрет али выживет? И так наловчился, что знал, как бить надобно, чтобы человек не сразу помер или вовсе жив остался.
Узнал Прохор, и что жена у того купца была, и забил он ее до смерти безжалостно. А за то забил, что дочку наказала, дала ей самой боль почувствовать. А дочку свою купец сильно любил. Души в дитятке не чаял. Да и то сказать – хороша девчушка была, словно ангел. Волосики белые, точно снег, крупными волнами лежащий на плечах. Сама точеная, тоненькая, стройная. Глаза, что озера синие – на пол лица. Посмотришь на нее – и глаз отвесть сил нет – до того хороша. Да только душа у нее черной была. Характером да привычками в отца пошла. А тому и вовсе радость. Звал ее каждый вечер, как мучать кого начинал, и ей давал поиздеваться. Да показывал, где жилы идут опасные, от которых человек помереть может. А та и рада. Хлеще отца над людьми измывалась. А ведь кроха еще шестилетняя!
Закупил Прохор камня, какого надобно было, да за дело принялся. И каждый вечер видел и отца, и дочку, и наказания. И закипал. Но сделать ничего не мог. Купец над доченькой, словно ястреб, вился, дышать возле нее забывал. А уж как берег!
Однажды, на лесах стоя, башенку доделывая, почувствовал вдруг Прохор острую боль в паху. Вскрикнул от боли и неожиданности, чуть с лесов не свалился, да вовремя развернуться сумел и в стену спиной упереться. Но, покуда разворачивался, ловя равновесие, почуял, словно толкнул что-то, а следом крик детский, испуганный, звуком удара оборвавшийся. Держась за пах, мужчина отлип от стены, на дрожащих ногах шагнул к краю лесов и взглянул вниз.
На камнях, приготовленных для подъема, раскинув руки в стороны, сломанной куклой лежала белокурая девочка в голубеньком платьице с оборками, глядя нереально синими остановившимися глазами в небо. А из-под белых кудрей, постепенно пропитывая их и окрашивая в алый цвет, вытекала кровь. Образ ангела портил только крепко зажатый в кулачке окровавленный острый тонкий стилет, выполненный специально под руку девочки и отточенный до бритвенной остроты.
Сглотнув подступивший к горлу комок и пытаясь удержать равновесие на внезапно ставших зыбкими лесах, Прохор отступил к стене и опустил взгляд вниз. По штанине от паха спускалось красное пятно, выливаясь на доски густыми черными каплями. Он еще успел услышать что-то кричащие голоса внизу, после чего в глазах потемнело, и мужчина тяжело свалился на не струганные доски.
Услыхав испуганный вскрик доченьки, купец, пересчитывавший товар в пришедшей телеге, завертел головой в поисках дитятка, зверея с каждой секундой все больше. Не найдя взглядом девочку, купец, зарычав, в ярости оттолкнул приказчика, пролетевшего добрых пару метров, прежде чем приземлиться на утоптанную пыльную почву двора, и двинулся в направлении, откуда раздался вскрик ребенка.
Зайдя за угол, купец увидел лежащее на камнях детское тельце. Не веря своим глазам, он на негнущихся ногах медленно подошел к телу дочери, и, не сводя взгляда с ее замершего навеки личика, рухнул на колени, протягивая к ней дрожащие крупной дрожью руки и не решаясь коснуться ее. Медленно, очень медленно, к купцу приходило осознание случившегося.
– Ева… – прошептал он трясущимися губами. – Ева, доченька… Вставай… Вставай… – шептал он, а из глаз его катились крупные слезы. – Ева…
Наконец, найдя в себе силы, он коснулся еще теплого личика девочки, убирая упавшую на лицо прядь волос и, вдруг схватив ее, начал трясти, бормоча сквозь рыдания:
– Ева, очнись! Девочка моя, скажи хоть слово! Ева! Еееваааа! – закричал купец, обнимая ребенка и закапываясь рукой в ее окровавленные волосы, изо всех сил прижимая к себе безвольное тельце и громко рыдая.