Полная версия
Мечтавший о солнце. Письма 1883–1890 годов
Теперь я готов сделать так, чтобы папе и маме было как можно удобнее, как можно спокойнее.
Значит, ты тоже считаешь, что именно я обременяю папу и что я малодушен. Раз так – ради папы и тебя я постараюсь держать все в себе. Кроме того, я не стану больше навещать папу и буду придерживаться своего предложения (ради взаимной свободы мыслей и также ради того, чтобы не ОБРЕМЕНЯТЬ тебя: я боюсь, что ты невольно начинаешь так считать); если ты его примешь, к марту нашей договоренности относительно денег настанет конец.
Я оставляю какой-то срок для порядка, чтобы у меня осталось время на шаги, которые лишь с малой вероятностью приведут к успеху, но которые мне, по совести, нельзя откладывать в сложившихся обстоятельствах.
Ты должен воспринять это спокойно и воспринять по-доброму, брат, я же вовсе не ставлю тебе ультиматума. Но если наши чувства уже слишком сильно различаются, ну что же – мы не должны заставлять себя делать вид, будто все в порядке. Разве не так думаешь и ты, до некоторой степени?
Ты же знаешь, не так ли: я считаю, что ты спас мне жизнь, этого я НИКОГДА не забуду, я ведь не только твой брат и твой друг, даже после того, как мы положим конец отношениям, которые, боюсь, вызвали бы ложное положение; я обязан вечно хранить преданность тебе за то, что ты делал в то время, протягивая мне руку и упорно помогая.
Можно отдать деньги, но как воздать за доброту, подобную твоей?
Поэтому позволь и мне это сделать – только я разочарован тем, что примирение до сих пор не состоялось – и я желал бы, чтобы это еще было возможно, но вы, люди, меня не понимаете и, боюсь, никогда не поймете. Если сможешь, пришли мне обычное письмо с обратной почтой, тогда мне не придется просить у папы, когда я буду уходить, а это нужно сделать как можно скорее.
23,80 гульдена от 1 дек. полностью отдал папе
(возмещение одолженных 14 гульденов, за башмаки и брюки вместе 9 гульденов)
,, 25,, 10,,,,,, Раппарду
У меня в кармане остались еще четвертак и несколько центов. Вот счет, который будет понятен тебе, если ты будешь также знать, что за жилье в Дренте, снятое на долгое время, я уплатил из денег за 20 ноября, которые пришли 1 декабря из-за какой-то заминки, позже улаженной, а из 14 гульденов (которые я одолжил у папы и с тех пор отдал) я оплатил свою поездку и т. д.
Отсюда я поеду к Раппарду.
А от Раппарда, может быть, к Мауве. Стало быть, давай постараемся спокойно привести все в порядок.
В моем откровенно высказанном мнении о папе слишком много такого, что я не могу взять обратно в нынешних обстоятельствах. Я ценю твои возражения, но многие из них не могу считать убедительными, о других я и сам уже думал, хотя написал то, что написал.
Свои чувства я излил в сильных выражениях, и они, естественно, изменяются благодаря признанию всего хорошего в папе, эти изменения, конечно, значительны.
Позволь сказать тебе: я не знал никого, кто в 30 лет был бы «мальчиком», особенно если он за эти 30 лет испытал больше любого другого. Тем не менее, если хочешь, считай мои слова словами мальчика.
Я не несу ответственности за твое восприятие моих слов, не так ли? Это твое дело.
Что касается папы, то, как только мы расстанемся, я буду волен выбросить из головы все, что он обо мне думает.
Возможно, политически верно молчать о своих чувствах, однако мне всегда казалось, что художник обязан прежде всего быть искренним: понимают ли люди, что я говорю, правильно или неправильно они меня оценивают – как ты сам мне когда-то сказал, от этого для меня ничего не прибудет и не убудет.
Что ж, брат, знай: несмотря на любые расхождения, я – может быть, гораздо больше, чем ты знаешь или чувствуешь, – остаюсь твоим другом и даже другом папы. Жму руку.
Всегда твойВинсентВо всяком случае, я не враг ни папе, ни тебе и никогда не стану им.
Написав вложенное письмо, я снова обдумал твои замечания и снова поговорил с папой. Я твердо стою на своем решении не оставаться здесь, независимо от того, как его воспримут и что из этого выйдет, однако тогда разговор принял другой оборот, потому что я сказал: я тут уже две недели, но чувствую, что не продвинулся дальше, чем за первые полчаса; если бы мы лучше понимали друг друга, то уже во всем разобрались бы и все уладили; я не могу терять времени и должен решить.
Дверь должна быть либо открыта, либо закрыта. Середины для меня нет, да она и невозможна. Теперь дело закончилось тем, что та комнатенка в доме, где сейчас стоит каток для белья, будет отдана мне и послужит чуланом для всякой всячины, а также, при благоприятных обстоятельствах, мастерской. И тем, что эту комнату принялись освобождать, хотя сначала это не имелось в виду и дело еще не решено.
Хочу сказать кое-что о том, что лучше понял с тех пор, как написал тебе, что́ думаю о папе. Я смягчил свое мнение отчасти благодаря тому, что, как мне кажется, я обнаружил в папе (и один из твоих намеков в некоторой степени этому соответствует) признаки того, что он в самом деле не может следовать за ходом моих мыслей, когда я пытаюсь что-то объяснить. Он задерживается на кое-каких моих словах, которые, будучи вырванными из контекста, звучат неверно. Это может быть обусловлено многими причинами, но по большей части в этом виновата старость. Что ж, старость и ее слабости я уважаю, как и ты, даже если тебе так не кажется или ты мне не веришь. Я имею в виду, что, вероятно, прощаю папе то, на что обиделся бы, будь он в полном разумении, – по упомянутой причине.
Я вспомнил также высказывание Мишле (которое он услышал от зоолога): «Самец чрезвычайно дик». А поскольку сейчас, на данном этапе моей жизни, о себе самом я знаю, что у меня сильные страсти, и, по-моему, так и должно быть – во всяком случае, как я себя вижу, – я могу быть «очень дик». И все же моя страсть успокаивается, когда передо мной более слабый, тогда я не борюсь.
Хотя, впрочем, спорить на словах или о принципах с человеком, который, заметим, в обществе занимает положение, относящееся к управлению духовной жизнью людей, разумеется, не только позволительно, но и ни в коей мере не может быть трусостью, ведь вооружение одинаково. Если хочешь, поразмысли над этим, тем более если я говорю, что по многим причинам хочу отказаться от словесного спора, поскольку иногда подумываю, что папа больше не способен сосредоточиться на отдельном вопросе.
Ведь в некоторых случаях возраст человека добавляет ему сил.
Касаясь сути вопроса, я пользуюсь этой возможностью, чтобы сказать тебе: по-моему, именно под влиянием папы ты сосредоточился на торговле больше, чем это заложено в твоей натуре.
И я верю: пусть сейчас ты еще настолько уверен в своем деле, что должен оставаться торговцем, определенное начало в твоей натуре будет действовать, и, может быть, так сильно, как ты и не подозреваешь.
Поскольку я знаю, что в первые же годы у «Гупиль и Ко» нам одновременно пришла мысль о том, чтобы стать художником, такая сокровенная, что тогда мы даже друг другу не осмелились сказать это прямо, я вполне допускаю, что в эти более поздние годы мы сближаемся. Тем более под влиянием обстоятельств и состояния самой торговли, которое изменилось по сравнению с нашими ранними годами и, на мой взгляд, будет меняться все больше и больше.
В то время я так сильно принуждал себя и на меня так давило предубеждение, что я уж точно не художник, что, даже когда я ушел из «Гупиль и Ко», я обращал свои мысли не на это, а на что-то другое (что было второй ошибкой, еще больше первой). Тогда я был обескуражен этой невозможностью, из-за чего робкие, очень робкие шаги навстречу нескольким художникам даже не были ими замечены. Я говорю это тебе не потому, что хочу заставить тебя думать как я, – я никого не заставляю, – я говорю это просто из братского, дружеского доверия.
Мои соображения иногда могут быть несоразмерными, очень возможно. И все же я верю, что в их характере, и в действии, и в направлении должна быть доля правды. Я сейчас работал над тем, чтобы дом снова был для меня открыт, вплоть до того, чтобы у меня была там мастерская, и делаю это, в первую очередь или главным образом, не из себялюбия.
Я вижу в этом вот что: хотя мы во многом не понимаем друг друга, всегда или иногда, ты, папа и я готовы проявить добрую волю, чтобы сотрудничать. Поскольку отдаление происходит долго, не может быть никакого вреда в том, чтобы попытаться положить груз на другую сторону, чтобы мы не казались людям более разобщенными, чем есть сейчас, чтобы не впадать перед людьми в крайности.
Раппард говорит мне: «Человек не будет куском торфа в той мере, в какой он не может вынести, чтобы его, как кусок торфа, забросили на чердак и забыли там» – и указывает, что, по его мнению, для меня было большим несчастьем, что мне отказали от дома. Если хочешь, подумай об этом. Думаю, будет преувеличением считать, что я действовал своевольно или самоуверенно, или – что ж, ты сам знаешь это лучше, чем я, – меня более или менее принуждали делать одно и другое и я мог делать только то, что хотели видеть они.
А именно предвзятое мнение о низменности моих целей и т. д. сделало меня очень холодным и довольно безразличным по отношению кое к кому.
Брат, еще раз: много думай на этой стадии своей жизни, полагаю, тебе грозит искаженное представление о многих вещах, и думаю, что тебе нужно еще раз проверить перспективы своей жизни – тогда твоя жизнь станет ЛУЧШЕ. Я говорю не так, будто я знал об этом, а ты не знал, я говорю это потому, что все больше начинаю осознавать: ужасно трудно узнать, в чем ты прав, а в чем не прав.
417 (350). Тео Ван Гогу. Нюэнен, среда, 26 декабря 1883, или около этой датыДорогой Тео,
вчера вечером я вернулся в Нюэнен, и мне надо сразу же рассказать тебе то, что я должен рассказать.
Свои принадлежности, этюды и пр. я собрал и отправил сюда, и, пока папа и мама освобождают маленькую комнату, я уже устроился на новом рабочем месте, где надеюсь добиться кое-каких успехов.
Сообщаю также, что разговаривал с той женщиной и что наше решение, еще более окончательное, состоит в том, что в любом случае она останется сама по себе, а я сам по себе, чтобы люди не могли справедливо упрекать нас.
Теперь, когда мы в разлуке, мы останемся в разлуке, только задним числом сожалеем, что не выбрали среднего пути, и даже сейчас остается взаимная привязанность, корни или причины которой слишком глубоки, чтобы она была преходящей.
Теперь я должен сказать еще кое-что, к чему не буду возвращаться; ты можешь воспринимать это как угодно, обдумать или отклонить по своему желанию – дело твое, просто знай для себя.
Знай же, что я с глубоким раскаянием вспоминаю о твоем приезде этим летом, о наших тогдашних разговорах и обо всем, что из них проистекало. Время прошло, но я не могу задним числом отрицать, что мы, кажется, были не правы. И теперь я иначе рассматриваю твои слова и тебя самого и больше не могу думать о тебе с тем же чувством, что раньше.
Дело в том, что теперь я вижу яснее, как ты и другие, похоже, желали разлучить меня с ней.
В добрых намерениях я не сомневаюсь.
Решение было за мной, и если я поступил неправильно, то, по-моему, не должен винить в первую очередь тебя (в первую очередь я виню себя самого), однако во ВТОРУЮ очередь должен винить тебя.
Вот рычаги, с помощью которых на меня воздействовали так, что я растерялся, – и ты в этом участвовал, во всяком случае до какой-то степени: во-первых, затрагивание бесконечно щекотливых вопросов из прошлого, беспокоивших меня, а во-вторых, твои слова о том, что «мой долг», возможно, должен подтолкнуть меня к расставанию. Что ж, если бы ты говорил совершенно независимо, я бы к этому никогда не вернулся, но это слишком совпадает с чувствами других людей, с которыми я тоже расхожусь во мнениях, чтобы я мог считать твои суждения полностью независимыми. Я вник в твои взгляды, хотя, вероятно, имею в виду совсем не то, что ты думаешь, и со временем собираюсь объяснить тебе еще кое-что, о чем сейчас говорить неуместно.
Ты указал мне на случай, когда некий мужчина оставил некую женщину и это «хорошо сработало».
Само по себе это может быть верно – очень верно, – однако было ли это применимо в данном случае, к ней и ко мне? Видишь, это другое.
И я позволил себе посмотреть, «хорошо ли это сработало». И, друг мой, теперь это слишком сомнительно.
Знай, что эта женщина хорошо держалась, работая (прачкой), чтобы обеспечить себя и детей, следовательно, она исполнила свой долг, и это при серьезной физической слабости.
Ты знаешь, что я взял ее к себе, – при родах с ней произошло такое, из-за чего врачи в Лейдене указали, что ей нужно спокойное место, где она и ее ребенок встанут на ноги.
У нее было малокровие и, возможно, уже начиналась чахотка. Что ж, пока с ней был я, ей не стало хуже, она во многом окрепла и всякие скверные явления прошли.
Но теперь все снова ухудшилось, и я очень опасаюсь за ее жизнь, а бедный ребенок, о котором я заботился как о собственном, уже не такой, как был.
Брат, я считаю, что она в большой беде, и это меня очень огорчает.
Я знаю, конечно, что это скорее моя вина, но и ты мог бы говорить иначе. Теперь слишком поздно – я лучше понимаю, что ее приступы плохого настроения и то, что, как я думал, она делала неправильно по злобе, тоже были следствием нервного состояния, в котором она это делала как бы неумышленно. Позже она не раз мне говорила: «Иногда я не знаю, что делаю».
И для меня, и для тебя есть оправдание – ясно, что с такой женщиной иногда не знаешь, как держаться, а кроме того, мы испытывали денежные затруднения; но мы должны были выбрать средний путь, и если бы мы еще могли его найти, хотя теперь найти его трудно, это было бы гуманно и не так жестоко.
Тем не менее я не хотел ее обнадеживать, я ободрял ее, пытался утешить и поощрять ее идти по пути, по которому она идет сейчас, одинокая, работающая ради себя и своих детей. И все же я сердечно к ней привязан, с тем же сокровенным сочувствием, как раньше, – сочувствием, которое я постоянно испытывал в эти последние месяцы, даже в разлуке.
Что же, брат, наша дружба из-за этого сильно пострадала, и если бы ты сказал, что мы точно не ошиблись, и если бы мне показалось, что ты все еще настроен, как тогда, – я больше не мог бы почитать тебя так, как раньше.
Раньше я уважал тебя именно потому, что в то время, когда другие не хотели меня знать из-за того, что я был с ней, ты помогал мне поддерживать в ней жизнь.
Я не говорю, что не нужно было ничего менять и исправлять, но мы (или, скорее, я), по-моему, зашли слишком далеко. Теперь у меня здесь есть мастерская, и, возможно, многие денежные трудности станут не такими роковыми.
В заключение скажу: думай об этом как угодно, но, если после всего, что я написал, ты останешься в таком же расположении духа, как летом, я больше не смогу испытывать к тебе такого же уважения, как прежде.
Впрочем, я также решил больше не говорить тебе ни слова о возможных изменениях в обстоятельствах твоей жизни или в твоей карьере. Ибо я вижу в тебе как бы две натуры, которые борются друг против друга; то же самое я вижу и у себя, но, возможно, в тебе еще не перебродили вопросы, которые я, по твоему мнению, уже решил, ведь я на 4 года старше. По-моему, будет лучше, если ты подумаешь о том, что я говорю, – хотя можешь и отмахнуться от этого. Но я, со своей стороны, хотел поговорить с тобой об этом откровенно и не могу скрывать от тебя своих чувств. Жму руку.
Всегда твойВинсентЧто касается моего мнения о том, как далеко можно зайти, если речь идет о серьезном отношении к бедному, брошенному, больному созданию, то я уже имел повод высказать его и могу только повторить:
до БЕСконечности.
А с другой стороны, наша жестокость тоже может быть бесконечной.
428 (355). Тео Ван Гогу. Нюэнен, воскресенье, 3 февраля 1884, или около этой датыДорогой Тео,
рад был получить твое сегодняшнее письмо и вложение, большое тебе спасибо за оба. Мне кажется, что мамино выздоровление пока в общем идет вполне благополучно. Чем дальше, тем меньше прямая опасность, и дело все больше становится преимущественно вопросом времени. Тем не менее, когда перелом срастется, мама точно не будет такой, как прежде. На мой взгляд, она, а значит, возможно, и папа сразу сильно состарятся.
В таких обстоятельствах я рад быть дома, и случившееся несчастье, естественно, полностью отодвинуло на задний план некоторые вопросы (в которых я существенно расхожусь во мнениях с папой и мамой), между нами все довольно хорошо, и, может статься, благодаря этому я буду в Нюэнене дольше, чем предполагал первоначально.
А позже, когда маму нужно будет чаще переносить с места на место и т. д., я смогу протянуть руку помощи – это более или менее в порядке вещей. Теперь, когда растерянность первых дней немного прошла, я могу относительно регулярно выполнять свою работу.
Каждый день я пишу здесь этюды ткачей, и, полагаю, по технике они лучше написанных в Дренте, которые я тебе посылал.
Сюжеты с ткацким станком довольно сложного устройства и сидящей за ним фигуркой в центре, полагаю, годятся и для рисунков пером, и я сделаю несколько таких, как ты советуешь мне в своем письме.
До того как случилось несчастье, мы с папой договорились, что некоторое время я поживу здесь бесплатно и благодаря этому получу возможность в начале года оплатить кое-какие счета.
А деньги, которые ты послал на Новый год и в середине января, закончились приблизительно к этому времени. Поскольку я дал их папе, когда случилось несчастье, в этот раз на очереди те счета за краски.
Тем более папе неожиданно повезло получить 100 гульденов от дяди Стрикера, что, по-моему, очень мило со стороны дяди С. Так что я не извлек НИКАКОЙ финансовой выгоды от пребывания здесь. И я намерен продолжать упорно работать.
Думаю, примерно через год денежные затруднения, которые неминуемо повлечет за собой несчастье с мамой, станут для папы ощутимее, чем сейчас. А пока попробуем сделать что-нибудь с моей работой.
В конце концов, лично папа и мама обеспечены, папина пенсия равна его нынешнему жалованью. Но, брат, БЕДНЫЕ СЕСТРЫ – без капитала, а в обществе не очень-то хотят жениться на девушках без денег; для них жизнь может так и остаться мрачной и унылой, а их нормальному развитию воспрепятствовали. Однако не будем опережать события.
Как подействует на мамин организм то, что она все время лежит неподвижно, заранее сказать трудно.
Конечно, важны все меры предосторожности, которые мы можем принять для предупреждения пролежней. Мы сделали что-то вроде носилок, чтобы переносить маму при необходимости, но чем реже это происходит, тем лучше. Главное – спокойно лежать.
К счастью, настроение у мамы, учитывая ее трудное положение, очень ровное и она всем довольна. И она развлекает себя мелочами. Недавно я написал для нее церквушку с живой изгородью и деревьями, как-то так [см. ил. на с. 33].
Ты наверняка поймешь, что я восхищаюсь здешней природой.
Если ты когда-нибудь приедешь, я свожу тебя в хижины ткачей. Фигуры ткачей и женщин, мотающих пряжу, непременно тронут тебя. Последний этюд, который я написал, – это отдельная фигура мужчины, который сидит за ткацким станком, торс и руки.
Я пишу также старинный ткацкий станок из зеленовато-коричневого дуба, на котором вырезан год – 1730. Рядом со станком, у окошка, через которое видно небольшое зеленое поле, стоит высокий детский стул, и маленький ребенок часами сидит в нем, глядя, как челнок снует туда и обратно. Я постарался сделать их точно такими, каковы они в действительности: станок с ткачом, окошко и детский стул в убогой комнатенке с глинобитным полом.
Рисунок в тексте письма 428
Если захочешь, напиши мне подробнее о выставке Мане, расскажи, какие его картины там можно увидеть. Я всегда считал работы Мане весьма самобытными. Ты знаком с очерком Золя о Мане? Жаль, что я видел всего несколько его картин. Мне особенно хотелось бы увидеть его обнаженные женские фигуры. Я не считаю чрезмерным, что некоторые, например Золя, восторгаются им, хотя, со своей стороны, вовсе не думаю, что его можно причислить к наипервейшим в этом веке. Однако это талант, который имеет полное право на существование, что уже много. Очерк Золя о нем помещен в книге «Что мне ненавистно». Что касается меня, я не могу согласиться с выводами Золя, будто Мане как бы открывает новое будущее для современных представлений в искусстве; для меня главный современный художник – не Мане, а Милле, который многим открыл горизонты. Кланяюсь, мысленно жму руку.
Всегда твойВинсентПоклоны от всех, пиши маме почаще, письма так отвлекают.
432 (358). Тео Ван Гогу. Нюэнен, воскресенье, 2 марта 1884, или около этой датыДорогой Тео,
спасибо тебе за письмо, у мамы все хорошо, сначала доктор говорил, что пройдет полгода, прежде чем нога заживет, а теперь говорит о добрых 3 месяцах, и он сказал маме: «Но этим вы обязаны своей дочери, потому что я редко, очень редко вижу такую заботу, какую проявляет она». Вил делает все образцово, образцово, мне нелегко будет это забыть.
С самого начала почти все легло на ее плечи, и она избавила маму от многих страданий.
Можно упомянуть хотя бы о том, что у мамы так мало пролежней (которых сначала было ужасно много и они развивались), это решительно ее заслуга. И уверяю тебя, работенка, которую ей приходится выполнять, не всегда приятна.
Знаешь, когда я прочитал твое письмо о рисунках, то сразу же послал тебе новую акварель с ткачом и пять рисунков пером. Со своей стороны, скажу откровенно: думаю, то, что ты говоришь, верно, что мои работы должны стать гораздо лучше, но в то же время и ты мог бы решительнее приложить усилия, чтобы сделать с этим что-нибудь. Ты ни разу не продал ни одной моей вещи, ни дорого, ни дешево, и, ВООБЩЕ-ТО, ДАЖЕ НЕ ПЫТАЛСЯ. Видишь, я из-за этого не злюсь, но должны же мы быть откровенны друг с другом.
В конечном счете я с этим уж точно не смирюсь.
Со своей стороны, ты тоже можешь говорить по-прежнему откровенно.
Что касается пригодности и непригодности для продажи, то это старая история, и я не собираюсь пережевывать ее до бесконечности.
Короче говоря, ты видишь, что мой ответ таков: я посылаю несколько новых вещей и впредь охотно продолжал бы делать это – и не желал бы ничего большего. Только на этот раз ты должен быть совершенно откровенным (я предпочитаю именно так): либо ты собираешься дальше заниматься этим делом вместе со мной, либо это ниже твоего достоинства. Оставляя в стороне прошлое, я смотрю в будущее, и, независимо от того, что об этом думаешь ты, я решительно намерен попытаться что-то с этим делать.
Недавно ты сам сказал мне, что ты торговец, – что ж, с торговцем не впадают в сантименты, а говорят: хозяин, если я дам вам рисунки на комиссию, могу я рассчитывать, что вы станете их показывать? Торговец должен сам для себя решить, что он хочет ответить: «да», «нет» или нечто среднее.
Но со стороны художника будет глупо отправлять их на комиссию, если он заметил, что торговец считает его работы не заслуживающими увидеть свет.
Теперь, старина, мы оба в реальном мире и должны говорить откровенно именно потому, что не хотим ставить друг другу палки в колеса. Если ты скажешь: «Я не могу этим заниматься» – отлично, я не буду сердиться, однако я также не обязан верить в то, что ты совершенный оракул, не так ли?
Ты говоришь, публику будет раздражать одно пятнышко, другое и т. д. и т. п. Знаешь, это вполне может быть, но тебя, торговца, и одно и другое беспокоит больше, чем ту самую публику, я много раз это замечал, – и ты с этого начинаешь. Я должен пробиваться, Тео, а с тобой я остаюсь в точности, в точности на том же уровне, как и несколько лет назад. То, что ты говоришь о моих нынешних работах – «это почти годится для продажи, однако…», – буквально то же самое, что ты написал мне, когда я послал тебе из Эттена свои первые брабантские наброски. Вот я и говорю, это старая история.
И я рассуждаю так: предвидя, что ты всегда будешь говорить одно и то же, я, до сих пор избегавший систематического обращения к торговцам, сменю тактику и со всем усердием попытаюсь продавать свои работы.
Теперь я понимаю, что мои дела тебе безразличны. Но если тебе они безразличны, для меня это всегда несколько досадно, и меня пугает то, что́, по всей вероятности, произойдет, а именно что меня спросят: как, ты не имеешь дела со своим братом или с Гупилем? Ну тогда я скажу, что это ниже достоинства господ «Гупиль и Ко», «Ван Гог и Ко». Пожалуй, это создаст плохое впечатление обо мне, к чему я готов, но все-таки предвижу, что из-за этого стану все холоднее и холоднее относиться к тебе.