Полная версия
Фигуры света
– Мадам?
Она не поднимает головы. Не стоит Тэсс видеть ее глаза.
– Мадам? Вам нехорошо?
Она расправляет плечи. Представь, что между макушкой и потолком натянута струна, всегда говорила мама.
– Немного устала, Тэсс. Спасибо. Я, наверное, повезу ребенка на прогулку.
Она входит в комнату, вынимает ребенка из кроватки. Он мокрый, от него пахнет. Она держит ребенка в вытянутых руках. Ребенок кричит.
– Тэсс, не поменяешь ли ты ей пеленки, пожалуйста? Всего разок.
Тэсс глядит на нее во все глаза.
– Конечно, мадам.
Ну-ка, иди сюда, – говорит Тэсс ребенку. Она прижимает его к себе так, будто он вовсе и не промок насквозь от мочи, не покрыт где-то там, под слоем пеленок, засохшими экскрементами. – Иди ко мне, маленькая. Пойдем-ка, девчоночка, сейчас мы с тобой будем чистенькие и хорошенькие, да?
Тэсс уходит, и становится тихо. Она делает вдох, делает выдох – по-прежнему тихо. Она слышит, как шуршат на ветру листья вязов, как катятся по дороге колеса. Сегодня, думает она, четверг. На улице солнечно. Она отвезет ребенка в клуб. Сегодня мамин черед работать в амбулатории. Женщины захотят взглянуть на ребенка. Кажется, все они любят детей. Она и сама думала, что любит детей.
Альфред купил коляску, очень дорогую. Он говорит, что теперь у них больше денег, что теперь они могут позволить себе хорошо жить и уж точно могут позволить себе вывозить ребенка на прогулки. А еще им по карману платить няньке, предложил он, если она пожелает. Она не желает. Может, она лентяйка и трусиха, но она – пока что – не настолько распустилась, чтобы отдать ребенка чужому человеку, чтобы отречься от вверенных ей обязанностей. Да, она согласна, ей сейчас тяжело приходится, но он что же, думает, что женился на женщине, которой не под силу сносить тяготы? Он что же, считает ее слабой, или ему кажется, что она, соблазнившись деньгами, примется глупо подражать богатым дамам? Она надеется, что у нее все-таки хватит сил поставить свою бессмертную душу превыше сиюминутного отдыха. Больше он об этом не заговорит, думает она. Она и против коляски возражала, истраченных на нее денег женщинам из клуба хватило бы, чтобы несколько недель кормить семью. Если Альфреду хочется помочь детям, заметила она, пусть лучше потратится на уголь и суп для многих, чем на ненужную роскошь для одного. Но этот один ребенок – мой, сказал он, и потому мне хочется на нее тратиться. Ребенок, разумеется, от коляски в восторге. Там он воздерживается от плача, не то что у нее на руках, у ее груди или в колыбели. Тэсс возвращается, ребенок молчит, только икает.
– Уложи ребенка в коляску, пожалуйста, – говорит она и глядит, как Тэсс спускается с ребенком по лестнице, укладывает его в гнездышко из одеял, будто хрустальную вазу, будто диадему на шелковую подушечку. – Спасибо, Тэсс, дальше я сама.
Она закрывает за собой дверь, стаскивает коляску вниз по ступенькам – колеса тотчас же увязают в гравии, и она изо всех сил напрягает руки и колени, чтобы проложить дорожку к воротам. Ребенок снова принимается плакать, но на улице, даже возле дома, плач кажется тише. Может быть, она пойдет в восточную часть города, в фабричный район, шум которого заглушит даже этого младенца. Мама всегда велит ей побольше двигаться.
* * *Он снова сидит за чайным столиком миссис Дэлби. Она пригласила его взглянуть на столовую, которая наконец готова.
– Даже не верится, что она моя, – говорит она. – Знаете, мистер Моберли, – она кладет руку – белее, меньше, чем у Элизабет, – на его рукав, – знаете, я захожу сюда каждое утро, совсем одна, и я стою тут и все смотрю, смотрю и думаю о том, что это все – мое и я могу приходить сюда и любоваться вашей прекрасной работой, когда мне только будет угодно. Мне кажется, она даже слишком прекрасна, чтобы ей пользоваться, что приводить сюда броско одетых людей, наполнять ее ароматами, запахами еды и шумом бесед – это святотатство. Разумеется, все от нее без ума – я рассказала о вас половине Чешира, – но вряд ли они смогут смотреть на нее так, как вы научили меня. О, мистер Моберли, я и передать не могу, до чего она мне нравится!
Лесть, думает он, опиум для художника. Глупые слова глупой женщины. Но он вложил много труда в эту комнату, думал о ней, шагая по улицам, бодрствуя во время беспокойных ночей Элизабет, просыпался, отчетливо видя все эти цвета мысленным взором. И он оказался прав. Золотые лилии сияют промеж изогнутых листьев, масляно-желтый цвет стен под потолком перекликается с исходящим от цветов свечением, и сероватая зелень, темнее, чем хоте лось миссис Дэлби, обрамляет ее и ее новые простые стулья со столом. Высокие окна выходят на запад, и хорошо было бы увидеть комнату такой, какой она ему представлялась, – в сумерках, на заходе солнца. Она показывает свое невежество, восхищаясь ей по утрам, если она и впрямь так делает. Тем не менее она говорит, что теперь стыдится остального дома, что теперь ей хочется, чтобы каждая комната была под стать ее новой великолепной столовой, и что мистер Дэлби сказал, чтобы она наказала ему выслать эскизы для гостиной (это там, думает он, где рояль и дагерротипы). И вот он снова здесь, снова пьет чай, на этот раз с глазированными кексами вместо тоста с анчоусами.
– Вот видите, – говорит она. – Я все запомнила и специально послала Джейн к Дэниэлсу, правда ведь, Джейн?
Джейн, в чепце, в переднике, как и в прошлый раз, кивает:
– Да, мадам. Рано утром, пока не раскупили.
– Так что вам придется остаться и съесть их вместе со мной.
Огня в этот раз нет, один процеженный через кружевные занавески солнечный свет, но сквозь его пелену открывается недурной вид в сад. С его места видны побеги растущей под окном жимолости, которые подрагивают возле оборок машинного кружева – кстати, не слишком-то белого. От кружева он избавится, а заодно и от салфеточек, от ткани, которой отчего-то задрапирован рояль, от почти всех беспорядочно расставленных столиков, которые как будто нужны лишь для того, чтобы на них могли возвышаться пыльные растения в серебряных горшках с рельефными розами и ангелочками. Позволят ли ему переделать камин?
Она замечает его взгляд.
– Я почти стыжусь того, что вы рассматриваете мой дом, ведь теперь я знаю, на какие преображения вы способны! Но вы должны дать мне точные указания, что нужно купить и что нужно выбросить, вот увидите, я буду очень, очень покорной. С молоком или с лимоном?
Боже правый, думает он. На ней платье с глубоким вырезом, на полдюйма глубже, чем подобает времени суток, и она так туго зашнурована, что, наверное, еле дышит. Такую талию можно обхватить ладонями. Если на такой женщине расшнуровать корсет, примет ли она моментально прежнюю форму, будто разжатая губка, засвистят ли ее сдувшиеся легкие, вновь наполняясь воздухом? Элизабет говорит, что женщины, которые носят корсеты, слабеют, потому что их тела полагаются на силу китового уса вместо собственных мышц, и в конце концов они даже стоять не могут без опоры. Быть может, миссис Дэлби, напротив, осядет на пол, словно платье, и будет лежать, не двигаясь. Очень, очень покорно.
Их взгляды встречаются.
– С лимоном, пожалуйста.
– И прошу вас, ешьте кексы.
Он ест. Кексы вкусные. Они с Элизабет могут себе позволить покупать пирожные у Дэниэлса, но Лиззи о таком и слышать не захочет. Любая порядочная женщина может все испечь сама, только она ничего не печет. От пирожных портится пищеварение, да и вообще она слишком занята – заботится о ребенке, пишет благотворителям. Он оглядывается, представляя себе пустую комнату, обнаженную до дерева и штукатурки. Ужасные картины маслом в пышных золоченых рамах, наверное, фамильные портреты, но, может быть, если действовать тактично, их удастся сослать на лестницу. И затем он начнет все сначала. Для обоев с кувшинками здесь достаточно света. Может быть, у него получится убедить Дэлби разбить на газоне пруд с настоящими кувшинками. Этот чайный столик с клубневидными ножками на львиных лапах можно заменить чем-нибудь светлым, дубовым, где, может, найдется место и для крошечной шутки вроде вырезанной на ножке лягушки или стрекозы. Стрекозы. Занавески со стрекозами? Радужные переливы, ярчайший синий, мелькание крылышек, тельца – косые линии. Пол пусть останется непокрытым, и, может, стоит повесить на дальней стене гобелен с плакучими ивами и тенистым прудом, с кувшинками и стрекозами?
– Вижу, вы задумались. Мистер Моберли. Прилив вдохновения?
Он допивает чай, промахивается мимо блюдечка. Все равно что начинять колбасу, говорит Стрит.
– Возможно. Миссис Дэлби, покорно прошу меня извинить. Кажется, я начинаю кое-что для вас придумывать. Тогда я зайду на следующей неделе?
Она встает, будто ее потянули за ниточки.
– Разумеется, мистер Моберли. Поспешите! Как насчет следующего четверга, и тогда Джейн снова сходит к Дэниэлсу?
Он кланяется:
– Миссис Дэлби, вы сама доброта. Благодарю вас.
* * *С коляской можно ходить только там, куда сама она обычно не заглядывает. Колеса узкие, их, конечно, делали для нянек, прогуливающихся по лондонским паркам, и они уж точно не предназначены для утопающих в грязи рабочих районов Манчестера. Так что она не может пойти в клуб, не может заглянуть ни в школы для бедняков, ни в больницу, куда мама, впрочем, и так запретила приносить ребенка. В любом случае, говорит мама, возить такую дорогую вещь по улицам, где дети отродясь не ели ничего горячего, будет совершеннейшим дурновкусием, не говоря уже о том, какой это соблазн для нуждающихся. Оно, конечно, стыдно и грешно бояться ближнего своего, но если Элизабет и Альфред так и дальше будут выставлять напоказ свое благосостояние, то в определенных местах ей лучше не появляться. Элизабет никого не боится, тем более теперь, ведь тот, кому вздумается пырнуть ее ножом, избавит ее от бесконечных мысленных разговоров о том, не сделать ли это самой, а тот, кому захочется забрать ребенка, поможет осуществиться намерению, которое сама она претворить в жизнь не может. Пусть его не будет, повторяет она как молитву, хотя с тех пор, как родился ребенок, она почти не молилась. Господи, забери ребенка, верни мне мою прежнюю жизнь, и я сделаю все что угодно, все, что ни потребуешь. Но чего требует от нее Господь, она знает, потому что видит, сколько ей дано. Она знает, ей дано то, о чем тысячи женщин по всей стране молятся еженощно: добрый муж, уютный дом и здоровый ребенок. Она неблагодарное дитя, она недостойна ниспосланных ей благ. Тебе бы встать коленями на камни, говорит мама, да возносить Богу хвалы и вымаливать прощение за свою неблагодарность. Мы с тобой сейчас вместе преклоним колени и будем просить Господа даровать тебе покаяние.
Но Он не дарует ей покаяния. Ребенок разлучил ее с Богом.
Она идет по улицам, ее сдержанный наряд и коляска служат ей защитой. Мужчины по-прежнему обращаются к ней с непристойными предложениями, и она отвечает так, как десять лет тому назад научила ее мама: «Да смилостивится над вами Господь». Вряд ли эта молитва будет услышана, зато она сбивает с толку и дает ей время уйти. Она идет по маршруту омнибуса, по мощеной дороге, отсчитывая лавки, будто бусины четок. Ленты, шляпы, мясо (кровь капает в подставленные эмалированные подносы). Скобяная лавка, на окнах, словно бумажные рождественские гирлянды, висят гроздья железных цепей. Зачем жителям Чорлтона столько железных цепей? Сапожник, обувные колодки выставлены в витрине, будто мясо в лавке за углом. Торговец фруктами, на пыльном ворсе незрелых слив виднеются отпечатки пальцев. Ребенок плачет. Еще один мясник, галантерейщик, цветочник. Она идет дальше, волосы под черной соломенной шляпой намокают от пота. У коляски есть капюшон, но раз уж ребенок все время плачет не переставая, она и не думает его поднимать. Пусть у ребенка будет повод для плача. Она переходит дорогу, хотя на другой стороне улицы нет ничего интересного, и идет дальше. Тени покосились, день близится к вечеру. Иногда ей кажется, что она слышит медленную капель уходящих секунд, каждый умерший миг – как ползущая по стеклу ниточка дождя. От брусчатки исходит жар, иссиня-черные мухи ползают по лежащему на дороге навозу, копошатся на одеяле ребенка. Наверное, снова обмарался.
Она идет дальше. Уличное движение становится плотнее, громыханье колес по булыжнику взвивается в воздух, будто шум прядильных станков из-за ворот фабрики. Она, как плугом, прокладывает коляской дорогу сквозь толпу мужчин в шляпах и костюмах темного сукна, женщин в платьях с яркими узорами – некоторые покачиваются в своих кринолинах как в лодках, под парусами зонтиков. Витрины здесь больше и чище, солнце полыхает в них, как в зеркалах. Ей хочется пить, ей всегда хочется пить.
– Мисс Сандерсон?
Уличная женщина. Заношенное платье розового шелка, заскорузлая кромка подола, дырка на груди. Из-под исцарапанного лба на нее глядит подбитый глаз, на подбородке синяк, и все же…
– Дженни? Это ты?
Дженни была… Дженни – дочь одной из ее женщин. Дженни раньше ходила в школу.
– Слыхала, вы замуж вышли. – Дженни заглядывает в коляску. – Ой, на ней муха! Бедная детка.
Если б Элизабет давали по пенни всякий раз, когда кто-то говорит «бедная детка», она бы уже купила в клуб швейную машинку. Никто не говорит «бедная Элизабет», уставшая, изнывающая от жажды Элизабет, которой все опостылело.
– Дженни, тебя кто-то ударил? У тебя на лице…
Дженни смеется:
– И не только на лице, милая. Сколько ей? Как назвали? Слыхала, что вы в положении. Да и вы ведь больше не мисс Сандерсон.
– Миссис Моберли. Ей около трех месяцев. Ее зовут Алетейя. Дженни, что случилось?
– Имечко красивое. Ничего. Работу потеряла. Тяжко вам с ней пришлось?
– Значит, тебе нужна работа? Я могу помочь, ты же знаешь.
Дженни может пойти к ним. Если Альфреду можно приводить домой клиентов, то почему бы ей не привести своих?
Дженни склоняется над коляской, гладит ребенка по голове. Плач немного стихает, ребенок взглядывает на нее.
– Это уж вряд ли. Нет, теперь не можете.
Элизабет роется в сумке. Альфред хочет, чтобы она всегда носила с собой его карточку, вдруг она с кем-то разговорится и ее собеседник захочет обратиться в его фирму, только она никогда ни с кем не разговаривает.
– Держи. Это карточка мужа, но тут мой адрес. Приходи. Если захочешь, поиграешь с ребенком.
* * *Он слышит Алетейю первым, потому что комната, которая слишком мала, чтобы называться студией, находится рядом с комнатой, которую они зовут детской спальней, хотя ребенок почти не спит. Он занес кисть, ждет; к ней подойдет Элизабет. Внизу, где она, кажется, шьет, тихо. Он делает фон погуще. Алли берет нотой выше. Ночи снова становятся длиннее. Совсем скоро стемнеет, а при свечах ему эту часть делать не хочется. Он снова окунает кисть, держит ее над горшком с водой, куда шлепаются капли. Когда она только родилась, ее плач был похож на мяуканье кошки, и он не понимал, как это Элизабет слышит ее с другого этажа, но теперь у Алли лучше получается до них докричаться. Плач сердитый, тот же возмущенный тон, что и у миссис Дэлби, когда горничная не отозвалась на звонок. Он улыбается себе под нос, встает. Крошка Алли, принцесса Аль. Он отнесет ее Лиззи, Лиззи не надо будет подниматься по лестнице.
У Алли в комнате, которая окнами выходит на восток, гораздо темнее, и поначалу он не может ее раз глядеть. Он на ощупь подходит к колыбельке и видит, что она перевернулась, лежит, вжавшись лицом в деревянные перекладины, и, похоже, не может повторить свое достижение и перевернуться обратно.
– Бедная детка.
Он берет ее на руки, хотя Элизабет считает, что не стоит вынимать Алли из колыбельки после того, как ее уложили спать. Она утыкается мокрым лицом ему в шею, он похлопывает ее по спине, и плач умолкает.
Он стоит, переминаясь с ноги на ногу, как человек, подпирающий стену на балу, и вдыхает млечный запах, исходящий от волос дочери.
– Бедная детка. Папина принцесса Алли. Ш-ш-ш. Ну-ну-ну. Папочкина радость.
Я говорю как нянька, думает он. Неудивительно, что их считают дурами.
– Ну-ну, детка. Тихо, тихо.
Он начинает тихонько напевать себе под нос – вальс, и ребенок затихает у него на руках. Не нужно беспокоить Элизабет. Он и сам справится.
Не успел он взяться за кисть, как раздается звон дверного колокольчика. На этот раз он слышит ее шаги – сначала в столовой, затем в коридоре. До него доносится ворчанье из соседней комнаты – в этот раз обходится без плача, – стук входной двери, женские голоса. Она не говорила, что ждет сегодня гостей; наверное, это кто-нибудь из этого ее Общества. Угасающего света есть еще на пару минут.
Но он все работает и работает – все-таки при свечах. Пусть и неподвижные, кувшинки не кажутся застывшими, и ему хочется передать их прерывистое движение, блеск капель и лужиц воды на их и без того блестящих листьях и еще, наверное, наметить кипящую под водой жизнь. Наконец одна свеча окончательно оплывает, другая тихонько гаснет, и когда он поднимает голову, в комнате темно и сквозь растущие за окном вязы виднеется полосатое небо. Он встает, потягивается, хрустит плечами. У Алли по-прежнему тихо. К акая-то женщина приходила к Элизабет, вспоминает он, но сейчас внизу тоже тихо. Наверное, ушла, а он и не услышал. Легла ли Лиззи спать? Он выходит из комнаты, стараясь не наступать на скрипучие половицы, перевешивается через перила. Из-под дверей столовой виднеется свет, поэтому он спускается. Элизабет сидит на своем обычном месте и читает Библию, но напротив нее, на его обычном месте, спит женщина, лицо которой скрыто волосами. На растрепанных прядях засохло какое-то темное вещество – кровь? – и, войдя в комнату, он замечает, что в крови перепачкано и ее розовое платье, подол разорван и почти до самых колен забрызган грязью.
Лица женщины почти нельзя разглядеть за волосами, да еще в тусклом свете свечей, но с ним тоже что-то не так. Элизабет переворачивает страницу.
– Э-э… Лиззи?
– Ее зовут Дженни. – Она не поднимает глаз от книги. – Она дочь одной женщины из моего клуба, и она поживет у нас пару дней. Ее избили, очень сильно, и она очень устала.
– Лиззи?
Теперь она поднимает голову:
– Что?
– Но, Лиззи, что нам с ней делать?
Она откладывает Библию.
– Тебе делать ничего не нужно. Я посижу с ней, пока она не проснется, а потом приготовлю ей ванну, найду какую-нибудь приличную одежду и, наверное, позову к ней доктора, чтобы осмотрел ее раны.
Он стоит перед ней, кувшинки все не идут у него из головы, наверху спит их маленькая дочь, он так устал. Если он предложит помочь, она, скорее всего, отправит его искать в ночи доктора, который согласится осмотреть немытую уличную девку, или попросит уступить ей свою постель. Тебе, Альфред, не помешало бы вкусить хотя бы крупицу тех страданий, что ежечасно претерпевают десятки тысяч людей, живущих в каких-нибудь двух милях отсюда.
– Тогда спокойной ночи, – говорит он.
– Спокойной ночи, Альфред.
* * *Когда он просыпается, комнату заливает серым светом, в детской плачет ребенок, ее рядом нет. Он откидывает одеяло – холодно; хочет того Элизабет или нет, и пусть ему придется самому опрашивать и нанимать девушку, но зимой у них будет служанка, которая будет по утрам приносить им чай и разжигать камин, прежде чем ему придется вылезти из постели. Шарлотта заходила к нему на днях, надеялась подзаработать, потому что отец ребенка ее бросил и уехал в Лондон. Он ее выпроводил, какая теперь из нее натурщица, с висящими, как пустые мешки, полосатыми от растяжек грудями и животом. Если она отошлет собственного ребенка на вскармливание в деревню, то сможет присматривать за Алли и заодно помогать Лиззи по дому. Он свешивается через перила, босой, в ночной сорочке, и кричит:
– Элизабет! Лиззи! Где тебя черти носят?
Дома тихо, Алли по-прежнему плачет. Когда он к ней подходит, она протягивает к нему руки. Он вынимает ее из колыбельки, она вся мокрая, да и голодная тоже. Бедная детка. Он заворачивает ее в одеяло, чтобы не испачкать сорочку, и укачивает ее, прижимая к плечу.
– Элизабет! Иди сюда!
Она не идет. Он кладет завывающего ребенка на собственную кровать, надевает халат и шлепанцы, несет ее вниз, в холодную пещеру коридора. Никого нет ни в гостиной, ни в столовой, ни на кухне. Из погреба на его окрик тоже никто не отзывается (впрочем, он и не думал, что она там). Алли по-прежнему плачет. Мужчина, который может смастерить стол, конечно, сумеет поменять ребенку пеленки. Они возвращаются в детскую, он кладет Алли в колыбельку, находит стопку чистых пеленок под креслом-качалкой Элизабет, какие-то крохотные одежки в шкафу. На одежках есть завязки, и он не очень понимает, куда просовывать ручку ребенка, куда ножку, впрочем, самое главное, чтобы Алли было удобно. Верхний слой одежды с нее снимается просто. Под ним что-то, что нужно стягивать
через голову. Он тянет, кофточка застревает где-то на уровне глаз, плач перерастает в истерику. Бедная детка. Господи, да где же ее мать? Он опоздает в контору. Он побеждает кофточку, на следующей вещи – завязки сбоку, а на той, что под ней, – пуговицы. Когда он стаскивает с Алли носки и штанишки и разматывает пеленку, она не протестует, и он, успокоившись, рассматривает, как сложена пеленка, прежде чем кинуть ее на пол. Понятно – треугольник, сложенный вдвое. Мужчину, который знает, как задрапировать женщину, чтобы та походила на богиню Афину, не испугаешь сложенной в несколько раз тканью. Ему немного боязно из-за булавки, но и с этим он справляется. Алли дрыгает красными от холода ногами, набирает воздуху и втягивает живот, готовясь издать очередной вопль. Слеза стекает у нее по виску, и он утирает ее рукавом, чтобы не закатилась в ухо. Бедная детка. Но вот покормить ее он никак не сможет. Он надевает на нее чистые штанишки, просовывает ладошки – мокрые морские звезды – в рукава штуки с завязками. Он растягивает горлышко кофточки, чтобы было проще надевать через голову, и у него получается ее натянуть. С верхним слоем – тонкой хлопковой вещицей, от которой нет никакого тепла, – он даже не думает возиться, бросает все мокрое на пол и снова заворачивает ее в одеяло. Ему лучше, а вот ей, похоже, нет. Где, черт побери, Элизабет?!
Когда они с Алли спускаются – одетые, весьма готовые завтракать, – с улицы слышится хруст гравия, но это всего лишь Тэсс. Завтрак всегда готовит миссис Моберли, объясняет она. Миссис Моберли велит, чтобы Тэсс приходила к половине девятого, и сейчас как раз половина девятого. Завтракать он не будет, говорит он, но ему уже пора на работу. Возьмите ребенка. Миссис Моберли, кажется, вызвали помочь какой-то попавшей в беду женщине. Похоже, она задерживается, но, наверное, скоро будет дома. Если жена не вернется к обеду, пусть Тэсс, пожалуйста, пошлет за ним, вот адрес. С ребенком, видимо, тоже пока ничего не поделаешь, если до обеда Элизабет не вернется, он пойдет к миссис Сандерсон, которая знает, что делать.
* * *Он сидит за столом у себя в кабинете. Пишет печатнику насчет обоев с кувшинками, пытаясь объяснить, какие цвета нужно подготовить к его следующему визиту, но чернила высохли, и он глядит в огонь, в камин, который впервые растопили этой осенью. Нельзя позволять Элизабет и дальше так себя вести. Особенно теперь, когда он получил два новых заказа и зарабатывает столько, что холодные комнаты и отсутствие слуг уже кажутся не признаком бережливости, а какой-то рисовкой. Но, как бы то ни было, если Элизабет не согласится на кормилицу, он сам договорится с Шарлоттой, и кто-нибудь – может быть, мать – должен поговорить с Лиззи о том, что она обязана хотя бы кормить ребенка. Он не собирается отказывать себе в удобствах, которые ему по карману, и он не собирается морить собственного ребенка голодом, отказывая ему в простейшей заботе. Он разворачивает записку, которую принесли час назад, перечитывает ее.
Дорогой Альфред, беспокоиться решительно не о чем. Я всего лишь отвела Дженни к доктору Дэвенпорту, который из милосердия принимает бедных пациентов перед началом рабочего дня; в этом мире еще остались люди, готовые пожертвовать собственным сном и временем ради облегчения чужих страданий. Сегодня четверг, поэтому рано я тебя не жду.
Элизабет.Что ж, значит, так тому и быть. Он и впрямь пойдет пить чай с миссис Дэлби.
* * *К чаю в этот раз эклеры, и в камине снова горит огонь. Он смахивает с рояля дагерротипы, переставляет на пол горшки с цветами и раскладывает на их месте эскизы с кувшинками, и она, рассматривая эскизы, придвигается ближе к нему. Она снова надушилась туалетной водой. Оправленные в тончайшее золото бриллианты свешиваются с ее розовых мочек, теряются в блестящих волосах, и она опять так туго зашнурована, что он, наверное, мог бы обхватить пальцами ее талию.
Он и вправду может обхватить пальцами ее талию.
Она смеется, но не уворачивается от него.
– Вам этого давно хотелось?
– Быть может, – говорит он.
Она берет его руку, кладет ее себе на грудь, на обнаженную кожу над корсажем.