Полная версия
Сквозь радость встреч и боль от ран
Светлана Осипова
Сквозь радость встреч и боль от ран
Девочка с Восточной улицы
Начало
22-го июня 1941 года я приближалась к своему четырёхлетию. В моей памяти многое стёрто, только отдельные световые пятна в туманном пространстве.
Заводская окраина Москвы. Автозавод им. Сталина, завод ″Динамо″, 1-й ГПЗ, Велозавод, ТЭЦ, ещё какой-то закрытый завод, заводские жилые корпуса. Коммунальные квартиры, маленькие кухни, горячей воды нет, нет и ванной.
Мама сидит на комоде, вытирает с него пыль. Солнце светит в окно. Комод слева от окна. Солнечные лучики прыгают и колются в моих прищуренных глазах, вспыхивают золотым сполохом маминых, и без того рыжих, волос. Играет радио. Там что-то говорят и говорят суровым и красивым голосом. Я слушаю его красивые переливы, хотя они очень торжественно серьёзные. Но лучик щипнул меня в носу, я чихнула, и мне смешно и хорошо.
Мама замерла, обернулась ко мне, глаза её растерянные и испуганные. Она медленно откладывает тряпку, прижимает меня к себе. Война! Мне это слово ничего не говорит, но мамин испуг напугал и меня. Папы сейчас нет с нами. Я не знаю, где он. У него ласковые, голубые, как небо, глаза. Я всё время жду, что он войдёт, подхватит меня на руки, и я серьёзно ему скажу: "Здравствуй, папа! Скажи мне, где ты был?" И уж он-то обязательно мне всё расскажет.
Угрожающий рокот и глухие удары, темнота. Мне хочется разорвать этот ужас, и я кричу, звук моего звонкого сильного голоса должен заглушить этот ужас, остановить его, позвать маму. Тишина и пустота. Мамы нет. Ходят какие-то люди и дети. Меня это не интересует. Мама, где же ты? И вдруг за прутьями высокого-высокого забора – мама в платье вишнёвого цвета, её руки сквозь решётку тянутся ко мне. Я бегу к ней, руки навстречу, сквозь решётку:
– Мамочка! Я хочу к тебе! Убери эти прутья!
Мы двигаемся вдоль забора, перехватываясь руками, плачем и говорим, как любим друг друга. Я утыкаюсь в другую решётку, она не пускает меня двигаться рядом с мамой, и я кричу, кричу:
– Мамочка, не уходи от меня!
Мама успокаивает меня, что-то шепчет, но я не понимаю, я только вижу, что она удаляется от меня. Это непереносимо, ещё ужаснее, чем гул и грохот. Небо падает на меня, и всё пропадает. Горячие мамины слёзы и губы, которые целуют мои глаза, щёки, волосы. Мама! Я у неё на руках. И мы уходим по тропинке между заборами. Рядом идут несколько женщин с детьми. Темнота окружает нас, но моя рука в маминой руке, значит, всё хорошо, мне не страшно. Мы идём и идём. Я спотыкаюсь и спотыкаюсь. Мама берёт меня на руки. Светящиеся шары приближаются к группе бредущих женщин с детьми. Колонна военных автомашин, с солдатами и техникой. Колонна остановилась. Протянутые крепкие руки подхватывают меня, я взлетаю, смеюсь от ощущения полёта: так взлетала я на руках у папы. Может быть, папа тоже здесь?
– Папа, папа! – кричу я.
– Папы здесь нет. Иди ко мне, доченька.
Мама прижимает меня к себе. Машины с рёвом двигаются с места. Меня так сладко качают мамины руки. Я проваливаюсь в светлый сон, где мы все вместе: я, мама и папа. Синее, синее небо, солнышко слепит глаза, я увёртываюсь от лучика, а он догоняет меня – открываю глаза, лучик фонарика перебирается с одного лица на другое.
– Да вот, подобрали женщин с детьми, подбросим их до Москвы. Не брести же им ночью по дороге, да и бомбят ведь вокруг завода. Товарищ капитан, ну какое же это нарушение? Ведь это и есть наша забота: защищать матерей и детей.
– Ладно, я их не видел. Продолжайте движение.
Женщины переговариваются. Звучит непонятное слово: патруль. Конечно, должны были нас высадить, но и они – люди, и у них дома остались жёны и дети, и им тоже понадобится помощь.
А потом мы дома.
Из маминого рассказа:
Когда началась война, всех тут же вызвали на завод и открыли детский садик, несмотря на воскресенье. Завод – а это был Мотозавод, который потом стал называться Велозавод, за высоким и плотным забором которого и через много лет после войны что-то сильно ухало и грохотало – объявил о мобилизации, то есть выход за ворота был закрыт. О детях, сказали, чтобы не беспокоились, они в тепле и уюте.
Через несколько дней мама не выдержала и на свой страх и риск (а риск означал: трибунал) через мало кому известную дырку в заборе выскользнула наружу и побежала к детскому саду посмотреть на ребёнка. Детский сад был пуст.
Старая сторожиха сжалилась над отчаянно метавшейся матерью и под строгим секретом (иначе ей – трибунал и расстрел) сообщила, что детей вчера куда-то вывезли на автобусах, сказали, что за город, в безопасное место. Родители знать не должны (!?). Мама вернулась на завод, окольными путями пыталась узнать, куда увезли детей. Безрезультатно. Оказалось, автобусы больше суток простояли на Таганской площади. Значит, когда мама металась по детскому садику и заводу, дети сидели запертые в автобусах, голодные, мокрые, грязные и полуживые, так как еду не привозили, по нужде не выпускали. Об этом она узнала позднее от заведующей.
Детей вывезли действительно за город, в Бронницы, и разместили в каких-то строениях под забором у военного завода. С методической регулярностью немецкие самолёты стремились разбомбить завод. Завод был замаскирован, и потому бомбы сбрасывались вокруг, куда ни попадя – авось, попадут. Этот-то гул и грохот до смерти пугал меня. Я отказывалась есть, не ложилась спать, сидела на кровати. Меня стали привязывать к кровати. Тогда я стала выть, часами подряд, пока не кончались силы, и я проваливалась в сон. А когда просыпалась – всё начиналось сначала. Вот тогда, несмотря на все запреты, заведующая, которая была приятельницей моей мамы, решилась передать записку с шофёром, который привозил продукты.
"Ира, если хочешь застать свою дочь живой, – приезжай немедленно и забери её. А ещё, нас через несколько дней должны эвакуировать куда-то на восток. Мы находимся…"
Легко сказать: приезжай и забери. Из здания завода выпускают только по специальным пропускам, а с территории – никак. Транспорт – только военный, ни электричек, ни автобусов. И, наконец, куда забрать, если её с завода не выпускают.
Мама собрала ещё трёх близких подружек, рассказала им о записке. И они собрались сбежать с завода за детьми. Мамин начальник сказал ей: "Я не замечаю, что тебя нет в течение суток, но, если проверка – я ничего не знаю. А тебе грозит трибунал". С тем мама и пролезла через ограду на рассвете, раздвинув доски в известном месте.
Сначала им удалось спрятаться на платформе состава, который вёз танки. Прямо под гусеницами. Состав тронулся и некоторое время благополучно перемещался. Ноги и руки затекли в неудобно скрюченном состоянии. Громада танка нависала над головой. Подружки друг друга не видели, и оставалось только надеяться, что все пристроились и держатся. Потом состав остановился, разлился гул приближающихся самолётов, что-то ухнуло. Состав дёрнулся, заскрежетал. Самолеты противно завыли, и снова стало ухать. Какой-то военный дёрнул маму за ногу: "Вылезай! Беги к лесу! Быстрее!"
Так он подряд выковырял всех зайцев, значит, видел их, но не прогнал раньше. Женщины кинулись к лесу, как будто играя в мяч-вышибалу, где вместо мячей были снаряды. Однако повезло – все добежали. Вжались в землю и молились богу и чёрту, чтобы пронесло мимо них смерть. Пронесло. Но состав был сильно разрушен, ехать не мог. Пошли считать шпалы. Дошли до перекрёстка с шоссе и стали останавливать проходящие машины, просить подвезти.
Большинство машин были военные, брать пассажиров не имели права. Кто-то сжалился, подвозил, да сворачивал раньше, чем надо. И снова – почти под колёса, чтобы остановились. Потом бомбили шоссе. И снова прятались, и останавливали попутные машины.
К обеду разыскали военный завод, благо раскинулся он во чистом поле, в стороне от деревень. Ну а дальше – долго уговаривали заведующую, клянясь, что детей их никто не увидит и не узнает, что вернулись они домой.
Заведующая рисковала своей жизнью, отдавая детей, но она уже знала (утром получила приказ), что вот-вот придут машины и повезут детей куда-то на восток, за Волгу. И она рискнула. Две воспитательницы и она на две сотни маленьких, перепуганных ребятишек. Многие из них ещё не умели говорить, другие не знали фамилий и имён родителей. Сколько детей потеряются, пропадут, останутся в живых? А эти хоть под крылом у матерей. И можно будет приписать их к пропавшим, никто не заметит.
Большое ей спасибо, что рассудила так, не побоялась, взяла грех на душу. Хотя какой же это грех? Спасла пятерых детишек. Многие из отправленных потерялись по дороге. Паром, на котором переправляли их через Волгу, бомбили – ещё сколько-то погибли вместе с одной из воспитательниц. Кого-то спасли, вытаскивая из воды, снимая с досок. И одна цель была – спасти. А кто, откуда, с кем, как зовут – в этот момент было не важно. Так почти никто из родителей не нашел детей этого злополучного детского садика от Мото-велозавода.
Я одна в комнате. Дверь заперта. Мне ещё нет 4-х, и мама боится, что в своем детском любопытстве или от страха я выйду из комнаты и пойду. Куда? Найду ли дорогу назад? Она оставляет мне кружку воды, кусок хлеба и горшок, запирает дверь на ключ, оставляя его в двери снаружи, чтобы соседи могли зайти, если что случится. Ночью она снова пролезает через дырку в заборе за территорию завода и прибегает на часок успокоить меня и оставить свой паёк – кусок хлеба. Раз в три дня их отпускают на несколько часов домой помыться, постираться, переодеться.
Что чувствует маленькая девочка, сидя сутками одна в закрытой комнате? Грустно, непонятно и страшно. И даже есть не хочется. Иногда город бомбят, и я ору, ору, срывая голос. (По официальным данным сообщают, что Москву начали бомбить 22 июля. На самом деле, речь идет о первом массированном налёте на Москву. Окраины города начали бомбить значительно раньше, хотя и не так массированно.) Соседи, если они дома, уходят в бомбоубежище, не пытаясь меня успокоить – бесполезно. А мама из окон завода, из которых виден наш дом, всматривается в окно нашей комнаты, где сидит и плачет её дочь.
Однажды звук разорвавшейся бомбы был слишком сильным – где-то рядом. Мама подбежала к окну, и – красно-кирпичный туман на месте нашего дома. Больше ничего. Начальник (и только он один) знал, что там её дочь. Каким-то образом удалось ему выпустить маму за пределы завода. Мама побежала к дому, не зная, что там увидит, найдёт ли меня. Что промелькнуло в эти минуты в её сознании? Она сама не может толком восстановить в памяти. А я? Маленький ребёнок, который ужасно боится бомбёжки. Что испытал этот ребёнок, когда раздался страшный грохот разрыва и свет в окне побагровел, не стало видно ни неба, ни соседних домов? Те дни начисто стёрты из моей памяти. Природа сберегла мою психику, уничтожив все воспоминания.
Что же произошло? Бомба попала в соседний дом, в котором была школа. Дети уже не учились. Был ли там кто-то, не знаю. Дом был из красного кирпича, как и весь наш квартал. Вот и поднялся этот страшно красный туман.
В конце июля в Москве объявили об эвакуации жителей. Первая волна уже прошла, мама не хотела никуда уезжать. Да и с завода военного уйти не так просто без особых оснований. А тут эвакуацией занимались домоуправления. В первую очередь занимались теми, у кого были дети. Был конец июля. Прошёл уже месяц, как я сидела взаперти в комнате. Мама заявила, наконец, о моём присутствии и выразила своё желание эвакуироваться. Её сестра Рая, с ребёнком, на полтора года старше меня, моим двоюродным братом Фимой и их мамой, нашей с Фимой бабушкой, тоже решила уехать. Она в то время работала на киностудии. Их отправляли в Новосибирск. Сёстрам удалось поехать вместе. Как? Мама уже не помнит, и тёти Раи давно нет в живых. Тетя Рая позвонила маме и сказала, что через час она заедет за нами на грузовой машине, мама должна собрать в дорогу узел, который может нести вместе со мной, и закрыть комнату.
Это было довольно внезапно. Мама в панике стала собирать какие-то вещи. Ковёр, чайный сервиз, пластинки, папин костюм и что-то ещё положила в комод – только его и то, что в нём не смогли унести из комнаты то ли чужие, то ли соседи. Эти наспех сложенные вещи остались к нашему возвращению. Что-то засунула в мешок, который взяла с собой: здесь оказалась котиковая шуба, пуховое одеяло, в котором меня принесли из роддома, горшок, лицевые счета за комнату, папин, другой, чистошерстяной серый габардиновый костюм. Уже по этому перечню видно, в каком смятении собиралась строго, до педантизма соблюдающая порядок моя мама.
Следующий эпизод – в вагоне поезда. Вагон – это просто пустая железно-деревянная коробка на колесах, куда людей загружали столько, сколько можно впихнуть, как тюки. Половина или больше – дети. Воду можно добыть только на остановках, это если не в степи. Дети пользуются горшками, которых один на много: не все матери догадались взять их в составе очень ограниченного объёма допустимого багажа. Взрослые ждут остановок, которых, к счастью, много. Дороги загружены, пропускают в первую очередь военные составы. Часто участки железной дороги повреждены бомбёжкой, приходится долго ждать, пока восстановят.
В моей памяти только то, что очень хочется есть.
– Мамочка! Ну хоть вот такусенький кусочек хлебушка! – Я показываю на кончик мизинчика.
А у мамы нет и такусенького. Что чувствовали при этом наши мамы? Вы видели глазёнки голодного, несколько дней не евшего ребёнка, вашего ребёнка? Но вот на каком-то полустанке мама выменяла папин габардиновый костюм (почему она его засунула в мешок с вещами – она и сама не знала) на буханку грубого чёрного хлеба. Протиснувшись в угол и загородив хлеб и нас с Фимой от глаз других голодных детей и взрослых (разорвали бы на части и хлеб, и нас), отломили нам по куску. Вцепились мы в него зубами и глотали, почти не прожевав. Потом мой братик вдруг остановился, протянул оставшийся от своего ломтя кусок:
– Тушай, Сетлана, тушай.
Чудо, мой братик! Сам, ещё не наевшись досыта, да и не мог ещё долго потом поесть досыта, отдать от себя – мне. Собственно ли моё это воспоминание, или восстановленное в памяти после часто повторяемых рассказов изумлённых мам? Но воспоминание это – светлым лучиком в тёмном провале бесчисленно чёрных дней дороги в набитом битком, вонючем от пота, детских испражнений, немытых тел, запахов от случайной, неведомо из чего состоящей еды.
Мама рассказывает, что однажды поезд остановился на какой-то станции днём. Несколько женщин из вагона с вёдрами (распределялось по очереди) побежали к котельной, чтобы принести кипятку. Между нашим эшелоном и станцией стоял эшелон с военными, отправляющимися на фронт. Когда мама бежала с ведром кипятка, кто-то из солдат крикнул ей:
– Мамаша, давай сюда, мы тебе горячих щей нальем, детишек накормите!
Достали откуда-то ещё ведро, наполнили горячими наваристыми щами с кусками мяса. То-то радости будет в вагоне! И тут военный эшелон тронулся. Пришлось дожидаться, пока он пройдёт. Прошёл, но трогается и наш состав. Бегом, с двумя полными вёдрами! Но ведь надо ещё и залезть в, хоть и медленно, но начавший движение поезд! Вот уже проехал наш вагон. Другой. Ещёе. В нём ехали на восток солдаты после ранений. Протягивают руки. Мама поднимает ведро, его подхватывают. Поезд ускоряет ход. С ведром ей не подскочить. Да и её вместе с ведром не поднять: тяжело и горячо – кипящих щец для детишек налили до самых краёв, чтобы горяченького поели.
– Бросай! Останешься! – кричат ей из вагона.
Как же бросишь такое сокровище! Там полно голодных детишек, а тут – щи! Подхватил кто-то её за руку и стукнул по плечу той руки, где было ведро (поняли, что пропадёт, а не выпустит). Рука разжалась, ведро выпало. Покатилось, полилось. А маму подтянули наверх в вагон уже набравшего скорость поезда. Она долго потом в страшных снах видела это падающее ведро и разливающиеся щи. Доехали до следующей остановки, и она понесла в свой вагон одно оставшееся ведро. Голодные были солдатики, но пищу для детей тронуть не смогли.
В Новосибирске состав остановился на пересортировку. Раненых – по месту назначения, эвакуированных по назначению предприятий – по местам расположения жилья, выделенного предприятиям. А мы? Ничьи. Киностудии ни мать, ни мы, родственники мелкой технической персоны – тети Раи, ну совсем не нужны. Там артисты и режиссеры целые семейные кланы с прислугой привезли, куда уж нам. Тетю Раю саму чуть не выгнали за то, что с просьбами пристаёт.
Нас определили, как впрочем и многих других, в маленький городок Искитим, в 50-ти километрах от Новосибирска.
Искитим расположен на левом, почти степном берегу реки Бердь, в 15км от её впадения в Обь. Другой берег реки – дикая, глухая тайга.
Город молодой, ставший городом только в 1934 году, со строительством цементного завода, известкового и маслобойного производств на месте старого села, испорченного превращением в промышленный город. Несколько административных и жилых для той же администрации кирпичных зданий, деревенские деревянные дома с приусадебными участками, бараки для рабочих – переселенцев. Местное население было недовольно разрушением их сельского быта, притоком не сельских, городских, ″ничейных″ людей – рабочих. А те недовольны своей жизнью в забытом богом посёлке. Так и рычали друг на друга. Потом рабочие обзавелись семьями и своим жильём, бараки опустели и тихо разрушались. В них-то и решили разместить беженцев, эвакуированных из Москвы, Ленинграда, Риги и других больших городов.
Мы приехали в Искитим. Нас там ждали. Очень ждали, чтобы высказать в лицо кучке измученных женщин и испуганных голодных детишек: "Москвичи проклятые, пожили в своей Москве, теперь мы туда поедем, а вы здесь сгниёте!"
Официально же вновь прибывшим заявили, что селить их некуда, работы нет. Но мама гнить не собиралась, ей надо было выжить, сохранить жизнь и, хоть умри, здоровье своего ребёнка. Она уверенно зашагала в райсовет, оттуда – в райком партии. За ней потянулись и остальные. Пришлось выступать полномочным представителем: требовать жилья и работы. Наконец, в райкоме мама совсем разозлилась и заявила, что прибывшие немедленно отправят телеграмму в московский райком партии и сообщат о творящемся здесь произволе. Появился какой-то чиновник (потом оказалось, что это гэбэшник местного разлива) и сказал, что сейчас выдаст каждому записку в барак – общежитие. Будут подселять к уже живущим там эвакуированным, так что пусть не сетуют (кто: те или эти?). По поводу работы разбираться будет завтра. Мама осмелела и говорит:
– Ко мне скоро из Москвы еще сестра и дядя с тетей приедут, так что учтите, пожалуйста, это при назначении жилья.
Учел. Комнату 12 кв.м в бараке дали всего только с одной семьей – бабушка, мама, дочка 8-ми месяцев от роду. Вскоре, с одним из последних обозов эвакуации, в самом конце сентября, приехали тети Лиза и Феня, дядя Фроим. Дядя Фроим был брат моей бабушки, дядя моей мамы, но, как и мама, я звала его дядей.
Эту комнатку с печуркой я помню. И бабушку, колдующую над керосинкой и кастрюлей, из которой клубится запах еды – помню. А вот соседей – не помню.
Оставив меня на попечение бабушки, мама отправилась в контору головного сельпо. На её предложение себя как бухгалтера или, хотя бы счетовода, начальник отдела кадров рассмеялся:
– На чистенькую работу из Москвы прикатили? Мы можем принять тебя бухгалтером в отдел хлебопечения, но тёплую работу надо заслужить. Сначала пошлём тебя на заготовку леса к зиме, надо вылавливать (возможно, есть для этой работы специальный термин, но мама его не запомнила, и я не знаю) плывущие по реке стволы деревьев, вытаскивать их на берег. Надо не допускать заторы, чтобы не выловленный лес мог плыть дальше – другим он тоже нужен. Поработаешь, пока река замёрзнет, а потом пойдешь и в бухгалтерию.
Появился всё тот же работник ГБ. С предложением сообщать о разговорах в бараке, тогда и работа найдётся сразу в бухгалтерии. Предложение мама выслушала, презрительно полыхнули золотые глаза, повернулась и ушла, не удостоив его ни словом.
И вот с 21-го августа 1941 года маленькая, хрупкая женщина (вес до войны 48 кг, рост 160) с большим багром прыгает по кромке воды, стараясь подцепить, подтянуть и вытащить на берег плывущее бревно. Повинующиеся каким-то своим, сплавным, законам, брёвна иногда вдруг разворачиваются поперек реки, на них наплывают и громоздятся другие – затор. Надо быстро раскидать огромные толстые бревна, пока они не перекрыли реку. Кто-нибудь может себе представить, как справлялась с этим моя мама? Я не могу. Но ведь было, справлялась. Иначе не выдали бы карточки на продукты и некоторую зарплату.
Но силы были не равны. Вскоре, как и следовало ожидать, не справилась мама с бревном. Поскользнулась, провалилась в воду. На неё стали наползать плывущие деревья. Последняя мысль промелькнула: Светка! Потом увидела склонившихся над ней мужиков. Успели, вытащили, сделали искусственное дыхание, оживили.
На следующий день мама отказалась выполнять эту работу. Дальше всё было просто: её уволили, с 16 ноября, да ещё статью КЗОТа присудили. Опять гэбэшник подкатился: и статью могут не присуждать, и лёгкая жизнь у неё и дочери будет, всего лишь в обмен на информацию и сожительство (так напрямую и сказал).
Осталась моя мама без работы – кто ж её "со статьей" возьмет?
Наступили холода. Суровая сибирская зима. Зимней одежды нет. Да и другой – тоже. Мама снова пошла в райком и, уж не знаю как, а добилась, чтобы нам выдали талоны на получение одежды. Да ещё разрешение для приема на работу.
Дядя Фроим устроился на бойню, забивать скот, там появилась вакансия в связи с уходом работника на фронт. Хоть раньше сам эту работу Фроим не делал, но много лет наблюдал, как делают это в его семье квалифицированные забойщики скота. Основной закон – скотина не должна мучиться. У него получилось. Его квалификацию оценили и разрешали приносить домой кишки и, иногда, требуху. Тут уж вступала в дело бабушка – знаменитая кулинарка и мастерица своего дела. Мама рассказывала, что она выворачивала кишки, долго их скоблила, мыла, потом резала и долго варила, потом тушила, подсыпала муки. Когда все приходили с работы, их ждало ароматное, вкуснейшее блюдо и горячий мясной бульон. Завидовал весь барак. Но когда дядя приносил такие же кишки соседям, они не могли с ними справиться и добиться съедобности. Ну а когда бывала требуха (лёгкие, немного печёнки, внутренние железы, редко – почки) – это был праздничный пир.
В начале января 1942 года дядя узнал, что в Заготскоте, к которому относилась их бойня, взяли на фронт бухгалтера. Дядя отпросился на полчаса с работы и прибежал домой. Шёпотом рассказал об этом маме, чтобы, пока никто не узнал, поспешить к директору, который дядю уважал за профессионализм, трудолюбие и непьянство. Директор вообще был неплохой мужик. У него была ампутирована по самое колено нога, потому и на фронт его не взяли. Мама вместе с дядей пошли к нему. Посмотрел он на маму и говорит:
– Надо объезжать посёлки и деревни по всей области, это в радиусе 100 – 150 вёрст. Лошадь с подводой я вам дам. Да как же вы с этим всем управитесь? Вы когда-нибудь к лошади подходили?
– Мне работа нужна. У меня на руках маленькая дочь и старенькая мать. Справлюсь.
Дядя заверил директора, что покажет, как запрягать лошадь и управлять ею. Ну а дальше – сама не растеряется.
Меня устроили в детский сад при Заготскоте. И теперь я каждое утро тоже направлялась на работу. Мои воспоминания: огромные, как дома, белые сугробы в черноте раннего утра. Узкая тропка между ними. Тёмные силуэты домов за белыми сугробами почти не видны. Я иду на широких, коротких лыжах. Темно и страшно. Кажется, что иду в никуда, ни впереди, ни сзади – никого и ничего. Только откуда-то, от невидимых домов, пробиваются иногда какие-то световые пятна, высвечивают искрящийся снег, и снова – темнота. Этот путь – помню, а возникающий на дороге свет избы – детского сада – не помню. И детский сад не помню.
Мама уходила очень рано, особенно, когда ей надо было в дальние посёлки ехать, чтобы успеть засветло вернуться: в лесу волки часто за санями увязывались. Иногда, если не успевала провести быстро учёт, приходилось ночевать в дальнем посёлке. Так что я самостоятельно отправлялась в садик и возвращалась из него. Одно хорошо: заблудиться было негде. Всего одна улица, да и сугробы свернуть не дадут.
Однажды маме пришлось поехать в дальний посёлок. К ночи она должна была вернуться домой. Работу выполнила быстро и чётко, и на прощание ей подарили мешок картошки. Это был королевский подарок! Один местный старичок попросил подвезти его в город. Едут. Смеркается. Въехали в лес. Где-то за деревьями завыли волки. Лошадь шарахнулась в сторону, оглобля отвалилась, сани едва не перевернулись. Хорошо, что дедок – местный, управляться с лошадью умел, удержал. Встали. Мороз, градусов под 50. Надо упряжь в порядок приводить. А мама за картошку боится: такая драгоценность помёрзнет! Скинула тулуп с себя и накрыла картошку. Дед ей кричит: