bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Трин впервые видела море, оно её поразило своей мощью и величиной: «Сколько воды!» Снасти гудели под напором ветра. Фома говорил, что это стонут души некрещёных утопленников. Из свинцовой воды ему кивали и подмигивали чьи-то рожи, он плевал за борт и махал руками.

– Фомушка, с кем ты разговариваешь? – спрашивал ребёнок.

– С подводниками.

– Что они делают?

– Живут и не молятся.

– Под водой?

– Да, в подводном городе.

– А как дышат?

– Они хитрые, у них жабры.

– Ты хочешь их крестить?

– Деус ло вульт![6] И забрать подводное добро.

– Какое?

– Мешок чёрного жемчуга.

– Что ты с ним сделаешь?

– Отнесу Пречистой. Она ждёт меня в Упсале. А одну жемчужинку тебе дам.

– Ну, ныряй!

– Да не умею я. Папа римский пошлёт к подводникам епископа.

– Он может дышать под водой?

– По высочайшему повелению научится.

Горбатому Фоме был сон, что Пречистая и святой Зигфрид даровали ему жабры. Он спускается под воду с факелом и мечом, рубит язычников, поджигает дома из крепкого корабельного дерева. Нехристи падают на колени. Фома каркает: «Ваде ретро, сатана![7]» Его голос гремит и мечется эхом, как в упсальской церкви. Подводники хором кричат: «Ты наш святой отец! Ты наш епископ!» С мешком чёрного жемчуга Фома вылезает на берег, вода мутная от крови тех, кто не хотел креститься. На песке танцует Трин в короне и синеньком платьице с красной накидочкой: «Море волнуется раз! Море волнуется два! Море волнуется три, Фома Горбатый на месте замри!» Фома замирает и плачет от умиления: «Сальве, Регина![8] Матушка, Богородица, заступница, спаси меня, грешного!»

В Упсале Фома сразу пошёл в церковь, там была его любимая скульптура Богородицы – старая, выцветшая, поеденная жучком-древоточцем, но необыкновенно милая, юная, с загадочной улыбкой и весёлым младенчиком. Сто лет назад резчик Фроди из экономии и хулиганских побуждений преобразовал в Деву Марию великолепного позолоченного Фрейра, который за ненадобностью стоял у дедушки в сарае. Бог света и плодородия превратился в христианскую молодую мамочку. Фома без памяти в Неё влюбился – будучи в Упсале, навещал каждый день, дарил цветы и деньги, когда никто не видел, целовал торчащие из-под платья сапоги сорок пятого размера, которые халтурщик Фроди не стал переделывать.

Пречистая ждала Своего Горбатого. Крестоносец благоговейно набросил Ей на плечи чудесный карельский плащ (как обещал, с розочками) и охнул: показалось, что Она кивнула ему и покраснела от удовольствия.

Руна четвёртая

Фома добывает клыки святителя

Медведица тяжело болела, засыхала, словно вырванный с корнем цветок. Родная карельская земля питала её жизненной силой, шла через пятки к сердцу. В шведском же королевстве вода была с ржавчиной, воздух отравлен вонью гнилой селёдки, дом Фомы при его внушительных размерах казался тесной клеткой.

Маленькая Трин тянула мать за руку: «Мама, поравставать! Поравставай, мама!» У Медведицы не было сил вылезти из кровати, она неделю ничего не ела.

Горбатый крестоносец от беспокойства места себе не находил: он обещал упсальским и сигтунским ткачам мастер-класс от заграничной мастерицы, даже собрал деньги и уже пожертвовал их любимой скульптуре, а Медведица чахла и могла в любой момент помереть с тоски по сыну и своим Нуолям.

Помолившись, Фома отправился на Пещерный остров, где, по слухам, жил знаменитый целитель, грек, который владел пятью клыками Николая Чудотворца, прятал их в секретном месте, доставал в случае крайней необходимости и использовал в медицинских целях. Фома надеялся, что зубы святого спасут больную женщину.

Рыцарь одиноко плыл в ладье два дня и две ночи. За бортом резвились треска и селёдка, подводные нехристи корчили рожи и показывали языки. На закате солнце опускалось до горизонта и тут же ползло обратно в небо.

На острове крестоносец долго тыркался по диким пещерам, прежде чем нашёл целителя. Судя по всему, в них когда-то жили колдуны, великаны и драконы: стены были покрыты непонятными знаками и рисунками. То ли воины, то ли охотники стояли возле невиданных зверей. У их ног бегали с копьями маленькие человечки. На самом верху, под мокрым сводом пещеры Фома заметил страшные борозды на камне, явно следы когтей. Что за чудище могло их оставить? Холодная капля упала на лоб. Крестоносец вздрогнул – за спиной послышался треск. Постепенно привыкающие к темноте глаза приметили ещё один рисунок. «Езус Кристус!» – простонал Фома: на ровной стене красным цветом был намалёван кто-то невероятно на него самого похожий: в профиль, с горбом, мечом, воздетыми руками. У ног наскального Фомы бегали и куда-то уплывали в лодке маленькие человечки, а рядом стояло горбатое чудо-юдо с рогом во лбу. Крестоносец вглядывался в свой портрет и понять не мог: зачем дурак-художник нарисовал два меча – один в руке, другой в ножнах? Вдруг до него дошло, что не меч это у пояса, а вздыбленный причиндал.

Крестясь и шепча молитву, Фома вышел на свет божий. Солнце припекало, гудели насекомые. Рыцарь лёг под куст и заснул. Ему приснился его предок, тоже горбатый. Он важно ходил и отдавал приказы низеньким человечкам. Взбегал на высокие камни и звал воздушных женщин. С ним дружили два ворона, они тоже призывно каркали: «Ррр-ота! Тррруд!» И чувствовал крестоносец Фома, что этот древний воин-колдун – он сам, причём очень сильный и счастливый. Вместо Роты и Труд явилась Ингегерд – весёлая, здоровая, забралась к Фоме на скалу. Море так блестит, что глаза слезятся. Крепкий ветер бьёт в грудь. Горбун обнимает женщину, плачет от радости, чихает и просыпается.

Фома нашёл грека по дыму костра. Тот жил в землянке в удобнейшем месте: с одной стороны тихая бухточка, с другой ягодное болотце. Отшельник коптил рыбу.

Грек сказал, что так оно и есть, не брешут люди, вот у него в мешочке зубы великого чудотворца, самого Николая Мирликийского. Ткачиху вылечат тридцать три восковые горошины, которые полежат пару дней в мешочке с зубами:

– Собственно, они там уже есть, сотня горошин, лежат неделю, Святым Духом успели пропитаться. Сам ими лечусь от ревматизма. Их надо есть тридцать три дня, по одной перед завтраком.

Рыцарь приказал раскрыть мешочек. В нём действительно были зубы и белые шарики.

– Вот, можете проверить, пять святых клыков, всё без обмана. Они мироточат, понюхайте!

Зубы пахли мёдом.

– Откуда они у тебя?

– Это грустная история. Зубы мне достались от брата Акакия. А к нему они пришли от брата Луппа, который был хранителем гробницы Николая Чудотворца в Мире. Давно это было. Свиньи из Бари украли мощи нашего святителя. Монахи хотели им воспрепятствовать, была драка. Барийцы вцепились в руки и ноги, наши пытались отстоять голову, но не получилось, силы были неравные. Во время потасовки голова несколько раз падала, челюсть треснула и чудесным образом по Божьему повелению у Николая выпали клыки. В них гораздо больше силы, чем в других мощах, сами увидите.

Брат Лупп зубки поднял, положил в коробочку, в келье под подушку спрятал. И правильно сделал, потому что вскоре за барийскими свиньями пришли свиньи венецианские, сунулись в гробницу и все оставшиеся мощи до косточки подобрали.

Лупп хранил зубы Николая в потайном месте, не раз оказывался в лапах у злодеев, которые подозревали, что он знает, где находятся выпавшие клыки чудотворца. Его и пытали, и золотом старались подкупить, но ничего не добились. Будучи уже глубоким стариком, брат Лупп дал зубы брату Акакию на хранение, а тот перед смертью мне с наказом увезти их в дальние края и спрятать в надёжном месте. Так я очутился здесь, на диком острове. Я жив – и это доказательство великой силы чудотворных клыков. Без них я бы давно умер от голода и холода в вашем королевстве.

– Как же они тебе помогают?

– В морозы я ношу на шее этот мешочек с зубами, они меня полностью согревают. Когда проголодаюсь, кладу один клык под язык, и тут же мой желудок наполняется кашей и пирогом. Если есть силы, сам добываю пищу, чтобы святого лишний раз не беспокоить, у него ведь и без меня дел хватает. Так что не злоупотребляю. Ловлю и копчу себе рыбку. Грибочки жарю. Тон артон имон тон эпиусион дос имин симерон![9] Видите, сударь, какой я плотный? Это всё зубы святителя Николая. Вот вам тридцать три горошины, будьте здоровы, не простужайтесь.

– Что это ты пробормотал?

– Это слова молитвы. Я с вами говорю на вашем языке, а молюсь на своём родном.

– Кто разрешил тебе неправильно молиться?

– Это язык Николая Чудотворца.

– Не нужен мне его язык. Подавай-ка зубы![10]

Горбатый Фома отнял у целителя мешочек с мощами и шариками и довольный отправился домой спасать Медведицу.

Руна пятая

Фома исцеляет карельскую ткачиху

С клыками святителя крестоносец спешно грёб к Упсале. Погода стояла прекрасная, был полный штиль, парус безвольно висел: «Словно хозяйство архиепископа» – вертелось в фомушкиной голове, и он мотал ею, отгоняя бесовское наваждение. Обходя подводные камни, ладья скользила вдоль шхер по тихой воде. Чайки, защищая свои гнёзда, налетали на Горбатого и норовили клюнуть в макушку. Было жарко – то ли от палящего солнца, то ли от зубов Николая, которые хранились под рубахой в мешочке среди слипшихся восковых шариков.

Рыцарь думал о пещерном рисунке. Кто эти горбуны – воин и однорогий зверь? Имеют ли они отношение к нему, крестоносцу Фоме?

Фома стал горбатым примерно в то время, когда на его щеках и подбородке стали пробиваться редкие волосины. Вдруг его позвоночник поехал куда-то в сторону и начал странно перекручиваться. Спина ныла, каждое движение причиняло страдание. Долгое время Фома провёл в постели. К двадцати годам его горб прекратил увеличиваться и будто окаменел. Боль перестала терзать Фому – то ли сама по себе утихла, то ли он научился её не замечать. Природа наградила его исключительным ростом: имея согбенную спину, он был на голову выше других.

Из семейных легенд Фома знал, что горб – наследственный: от сотворения мира он время от времени выскакивал на спине какого-нибудь предка. У бабушки вырос горб, когда она была уже старая и нянчила внучка Фомушку. После работы на огороде всё её тело болело. «Кол в спине! Кол в спине!» – вопила она вечером, но на следующий день всё равно ползла на клумбы и грядки, хотя смысла в этом никакого не было: во-первых, овощи на рынке продавались совсем недорого, во-вторых, в доме имелась прислуга. Но бабушка упрямо сама пропалывала садовую землянику, ухаживала за цветами, подвязывала горох, прореживала укроп, редиску, таскала вёдра с навозной жижей. Ей необходимо было возиться с землёй. Земля отбирала у бабушки силы физические, но при этом давала мощь духовную. Бабушка имела непростой характер, крутой нрав и большое сердце. Карельская ткачиха была чем-то на неё похожа.

Фома решил, что пещерный, красным намалёванный горбун – такой важный, вооружённый – вполне мог быть его древним дедушкой. Правда, смущал гигантский отросток и не нравились бесовские знаки – все эти таинственные колёса и переплетённые дразнящие языки.

«Неужели я смог заглянуть в прошлое и увидеть моего прародителя? Во что он верил? К чему стремился? Где он сейчас? Имею ли я право за него помолиться? – думал Фома. – Он был вождём, его почитали и боялись. Защищал своё племя и ненавидел чужаков. Прекрасно владел мечом, а ещё знал заговоры разные и колдовские зелья. Посылал врагам страшные проклятия. Был способен парой слов разрушить целую деревню. Поклонялся дьяволу – одноглазому бродяге-пьянице – и множеству мелких бесов. Приносил им кровавые жертвы: ловил всех этих человечков, резал им глотки и развешивал на ёлке. Что ж, и я так делаю – но во имя чего? Во имя Святой Церкви. Дедушка ничего не знал о христианской любви и всепрощении, поэтому сейчас, конечно же, варится в котле. Господи, избави нас от адского огня и приведи в рай все души!»

Вечером, устав грести, Фома причалил к берегу с кострищем и тёсаным бревном, отполированным задами усталых путников. Хотелось есть, а хлеб весь кончился. Рыцарь достал из мешочка зубы святителя. Пять крепких, пощажённых временем, не тронутых гнилью клыков. Фома взял один и пихнул себе под язык: «Святой Николай, пошли мне селёдочку, с душком и молоками, как я люблю, аминь!» Рыцарь преклонил колени перед воткнутым в землю мечом. Его рукоятка отбрасывала длинную крестообразную тень. Прилетевший с моря ветер трепал космы Фомы, овевал обгоревшее, горбоносое, покрытое преждевременными морщинами лицо.

В какой-то момент Фоме почудился запах съестного, но он быстро улетучился. Ничего не происходило. Желудок был совершенно пуст. Фома жарко молился святителю, но безрезультатно. Затошнило от голода. Может, чудотворец обиделся, что его зубы отняли у грека? Но ведь в Упсале, в надёжных руках сына Римско-католической церкви они будут в большей сохранности!

– Святой Николай, помилуй меня, бедного мореплавателя! Ничего с твоими зубами не сделается! Как же было не забрать их у византийца поганого? Греки хлеб квасной жрут во время жертвенного таинства. Попы топчут Тело Христово, с бабами целуются и не признают удавленинку… А вдруг грек подсунул мне фальшивый зуб? Попробовать что ли другой?

Порывшись в мешочке, рыцарь достал прочие клыки, выбрал самый ровный, без щербинок, сунул под язык и тут же по пищеводу в страдальческий желудок потёк горячий суп со шкварками. Насытившись, Фома взял следующий зуб, и опять сработало – живот распёрла томлёная рулька. Прочитав благодарственную молитву, отлив, почистив зубы, рыцарь блаженно вытянул ноги. Все его мысли были с Господом, Пречистой и Медведицей. В кустах блестели глаза зверей, собравшихся посмотреть на спящего человека.

Утром Фома испытал оставшиеся клыки святителя Николая. С третьего поимел любимую свою освежающую тюрю на кислом молоке, с лучком, сухариком и ошпаренными листьями щавеля и смородины. А четвёртый подарил ему воспоминание о бабушке – в желудке стопкой улеглись оладьи с яблочным вареньем. Фальшивый зуб Фома швырнул в кострище и поспешил в Упсалу спасать больную Ингегерд. Судя по всему, этот клык тоже был настоящий, только бракованный и не всегда работал, ибо следующей весной на месте кострища люди увидели роскошное персиковое дерево, покрытое цветами. В связи с этим поразительным явлением, возможно, знаком свыше, на берегу была построена часовня святого Николая – покровителя путешественников. И никто не знал, что под алтарём в земле лежит клык самого чудотворца.

Фома мощно грёб, огибая шхеры, не обращая внимания на мозоли, вскочившие на ладонях. В заводях распустились дивные кувшинки и кубышки, среди них плавали пушистые утята со своей мамочкой. Фома нарвал цветов, завернул в мокрую тряпочку. Днём подул ветер, рыцарь поднял парус и на закате был уже дома. Ничего никому не сказал про святые зубы, тихонько сунул один клык Медведице под подушку, в руки ей вложил букетик, преклонил колени и слёзно помолился. На следующий день женщина пошла на поправку.

Руна шестая

Фома рубит голову злой мельничихе

У Фомы на дворе был курятник. В те редкие времена, когда рыцарь спокойно проживал в Упсале, а не шатался по чужой земле, укрощая язычников, его будил звон колокола и бодрый крик петуха. Чтобы пленница поскорее встала на ноги, Фома каждое утро собирал яйца и сам жарил для неё омлет.

– Ингегерд, надо поесть.

– Фома, зачем я тебе? Отвези меня домой, в этой стране я теряю силы. Мне нужна моя земля, понимаешь? И мой сын Чудик.

– Я вернусь в Нуоли, привезу тебе Чудика.

– Он убежит, не дастся тебе в руки.

– Ешь, Ингегерд. А вот Трин здесь хорошо, слышишь, она с девочками разговаривает? Смеются! У неё две подружки постарше, они за ней следят. Я дал им деньги. Они пойдут на площадь и купят себе всё, что захотят. Со скидкой! Ингегерд, я Божий воин, уважаемый человек и могу отрубить голову. Меня все боятся. Трин получит в лавках лучшие товары. Она будет счастлива, как принцесса, потому что люди знают, кто я такой.

Фома был прав – в Упсале все от него шарахались. Когда он въехал в город на белом коне, держа перед собой хорошенькую Трин, народ решил, что это его дочка.

– Ты должна вылечиться, чтобы ехать в Сигтуну. Там тебя ждёт сотня ткачей, пряжа готова, станки заправлены. Пора делать плащи.

– Пускай сами делают.

– Они не умеют. Нужны непромокаемые, непробиваемые, как у тебя.

– Кто сказал, что мои плащи непробиваемые?

– Я говорю! Я видел собственными глазами, что топор отскакивал, словно от камня.

– Фома, тебе померещилось.

– Ингегерд, возможно, ты сама не знаешь силу, которую тебе даровал Господь. Ты милостью Божьей мастерица. Пречистая в сумерках над тобой летает и за тебя молится.

– Фома, а может, это колдовство? Может, это покойная бабка моя, Жила Косолапая, по ночам вылезает из-под кровати и шепчет мне на ухо заговоры на крепкую ткань?

– Не говори так, Ингегерд. Пречистая улыбнулась, когда я накинул на неё твой плащ. Лопни мои глаза!

– Отруби мне голову!

Божий воин размазывал слёзы и сопли. Он и сам уже не понимал, что ему нужно от жизни – чудесные плащи карельской ткачихи, которыми можно согреть деревянных и каменных святых, или же она сама – молодая, красивая, имеющая свою тайну, особую женскую силу и притягательность.

На улице, где жил Фома, было два больших дома – его собственный, из песчаника, доставшийся от отца, и мельничихин – двухэтажный, сложенный из мощных брёвен, окружённый множеством хозяйственных пристроек: амбарчиков и сараев. Мельничиха сколотила состояние на соли – не местной, серой и мелкой, а заграничной, которая была белая, как ляжки королевы. От заморских купцов она получала специальную крупную соль, похожую на горные кристаллы, её добывали в Тулузском графстве, на прудах, где гуляют длинноногие птицы с розовым оперением.

У мельничихи была своя соляная фабрика. Несколько мельниц разной конструкции с разными жерновами намалывали кучу дорогущей соли для самых разных нужд – для еды, для умывания, для лечения, для красоты. Под строгим мельничихиным надзором работники с утра до вечера что-то толкли, заваривали, процеживали, прокаливали. Соль была розовая, жёлтая, красная, мелкая, как пыль, средняя – кристалликами, крупная царапала язык.

В лавке у мельничихи протянулись длинные полки с коробами, склянками, горшками, в которых хранилась соль всех цветов радуги и ароматов: синяя с добавлением высушенных и истолчённых цветков льна и василька, зелёная с хвоей, горькая фиолетовая по секретному рецепту из тополиных почек (эта была самая дорогая, «от нервов», её поставляли архиепископу). В ассортименте были представлены также соляные масла и растворы, простые и экзотические. Они служили для стимуляции выделительных процессов, укрепления хрящей и костей, помогали при укачивании на корабле или в телеге.

Под прилавком у мельничихи имелись опасные порошки и микстуры, в них соль была смешана с ядами. Соль со шпанкой на кончике ножа служила приворотным зельем, десертная ложка без горки могла убить за сутки – просто всыпьте в брусничный пирог, только сами не съешьте. Про товар под прилавком знали лишь постоянные покупатели и «друзья дома».

Кроме соли мельничиха продавала стишки – в основном, про любовь: их привозили с «белым золотом» те же заморские купцы, а переводил грамотный служка одного нарбоннского сеньора, зависшего в Упсале по каким-то своим, то ли сердечным, то ли коммерческим делам. Иногда к стишкам прилагались ноты и можно было петь:

Дева, в вас видна порода,Одарила вас природа,Словно знатного вы рода,А совсем не дочь мужлана;Но присуща ль вам свобода?Не хотите ль, будь вы подоМной, заняться делом рьяно?[11]

Стишки переписывали и продавали за звонкую монету там же – в соляной лавке. Некоторые образцы трубадурской поэзии прилагались к определённому виду соли. Например, стихи о Даме хорошо сочетались с земляничной, раствор с мужественным запахом кожи и дёгтя прекрасно подходил к теме путешествий и пилигримов.

Предприимчивая мельничиха прекрасно вела торговлю, однако пробуксовывала как мать. Её единственный сын Угги был пьяницей и бродягой. Она совершенно им не интересовалась и умно, без ссор и скандалов, поставила дело так, что ему было неприятно находиться в собственном доме. Мельничиха хотела быть Прекрасной Дамой, всех поражать красотой, умом и всяческими талантами. Она завела у себя салон, там принимала мужичков: интеллектуалов, романтиков и поэтов. Угги с горечью вспоминал, как маленьким дни напролёт бродил по улицам, пока мать со своим носом уточкой, поджатыми губами и поросячьими глазками изображала «прекраснейшую в земной юдоли». «Сынок, иди погуляй!» Она его не любила, он ей мешал высказываться с важной рожей о готском алфавите, руническом письме и политике покойного короля Эрика. Угги чувствовал себя брошенным, никому не нужным. С досады дёргал щекой, заикался и втихаря поджигал вокруг города сухую траву. Люди прозвали его «отмороженным».

Фома мучился мигренью и ходил к мельничихе за крепким соляным раствором, настоянном на мяте. Когда боль сжимала голову, словно обруч пивную бочку, а перед глазами летали жирные слепни, рыцарь нюхал его, втирал в виски и в шею под затылком. Отправляясь в поганые земли нести слово Божие, Фома всегда брал с собой запас целебной соли.

Всю жизнь Фома сторонился женщин – в юности стеснялся своего горба, считал себя уродом, в зрелом возрасте возникли другие интересы: захотелось увидеть дальние страны, помахать мечом, освободить Гроб Господень. Правда, епископ не благословил Фому на Палестину, пришлось разбираться с карельскими безбожниками и новгородскими «фальшивыми христианами». В молодые годы Фома из антропологического интереса пару раз заглянул мельничихе под юбку, но свататься не захотел, не зажгла она его, остался равнодушен. Вскоре мельничиха вышла за престарелого богослова, тот через полгода женатой жизни помер, оставив её вдовой с хорошим начальным капиталом, младенцем мужского пола и запасом тем для умных разговоров. При встрече Горбатый раскланивался с мельничихой, даже отпускал неуклюжие комплименты, но не по старой памяти, а за соль: его здоровье зависело от лекарств соседки.

До знакомства с нуольской ткачихой Фома был влюблён только в одну женщину – в свою деревянную Пречистую. Обожал её, как бабушку и как маленького ребёнка, хотел защитить, порадовать, побаловать – цветочками, нежным словом, слёзной молитвой, языческой кровью. Из любви к Пречистой Фома смирял свою плоть веригами и власяницей. Крестоносец полагал, что Богородица прекрасно осведомлена обо всём, что творится в его штанах, а стояк ей оскорбителен. Почувствовав, что тело становится «слишком тёплым», натягивал на свой бедный горб и плечи фуфайку из козьей шерсти. Она жутко колола кожу и возбуждение проходило. Летом мучимый похотью рыцарь уходил в заросли иван-чая – «к комарикам». Облепленный кровопийцами, страдальчески смотрел на закат, шептал молитвы, возвращался домой тихий, спокойный, с раздувшейся физиономией.

Когда Пречистая улыбнулась, получив в подарок карельский плащ, Горбатый решил, что ей пришлась по нраву Ингегерд, и он может наконец позволить себе нежное чувство к земной женщине.

Ну а мельничиха была по уши влюблена в Фому, правда, виду не подавала – терпеливо ждала, когда тот покрестит всех язычников, отрубит им головы, сожжёт их дома и вернётся в Упсалу, чтобы зажить спокойной размеренной жизнью. Тогда можно было бы с помощью шпанской мушки на кончике ножа завоевать его и склонить к совместной жизни. Появление карельской ткачихи поразило мельничиху до глубины души: как, Фома, нетерпимый фанатик, отдал своё сердце полудикой бабе, которая поклоняется духам леса и – нет сомнений! – приносит в жертву краденых младенцев? Даже если она приняла святое крещение – всё равно ведь возьмётся за старое: напустит порчу, засушит душу и тело.

Каждый день Фома заходил в соляную лавку за целебными растворами для Ингегерд. Щедро расплачивался, говорил, что снадобье прогоняет недуг.

С горя мельничиха завела себе любовника. Им стал Йон – оруженосец Горбатого. Йон был простой, бесхитростный парень, заботился о хозяине и его коне, привязался к маленькой Трин. Мельничиха давала Йону деньги – много денег, выпивки, еды и красивой одежды. Она нашёптывала ему гадости про Ингегерд и Трин (колдуньи, чужие, нехорошие), ночью, пьяный, он с ней жарко соглашался и даже обещал удавить обеих, однако утром его воинственное настроение улетучивалось вместе с хмелем, он шёл к Горбатому, целый день был у него на посылках, возился в конюшне, болтал с ткачихой, которая встала уже на ноги и ходила тихонько по дому и двору, с удовольствием играл и гулял с Трин и её подружками. Вечером возвращался к мельничихе, она шипела и плевалась от злобы, но кормила его, поила, одаривала, снова клеветала, внушая ненависть к любимым женщинам Фомы.

Йон постепенно развращался и опускался, на хозяина работал спустя рукава. В конце концов Горбатый прогнал оруженосца. Они больше не были нужны друг другу. Фома с тех пор, как карельские женщины оказались в его доме, завязал с походами, подуспокоился насчёт язычников. Меч стоял в углу за кроватью, там же были свалены щит, шлем и кольчуга – ночью поблёскивали при свете луны. А у Йона денег стало хоть отбавляй, горбатиться на Горбатого не было необходимости – он крепко засел у мельничихи, жирел и спивался. Старой греховоднице было выгодно, что парень отвык работать и бездельничает: теперь она крепко держала его в сетях – не романтических чувств, не страсти нежной, а заурядной финансовой зависимости. Иногда пьяный Йон пытался сбежать от мельничихи – пришпоривал коня и с гиканьем носился по улицам, сшибая всё на своём пути. Неоднократно под копыта попадали люди, погиб крестьянский ребёнок, калекой стал кузнец – добрый мужик, у которого Горбатый чинил своё снаряжение. Пьяница оставался безнаказанным – мельничиха знала, кому в городской управе дать на лапу.

На страницу:
2 из 4