bannerbanner
Утро седьмого дня
Утро седьмого дня

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Анджей Иконников-Галицкий

Утро седьмого дня

© Анджей Иконников-Галицкий, 2021

© ООО «Литературная матрица», 2021

© ООО «Издательство К. Тублина», 2021

© А. Веселов, обложка, 2021

vk.com/Limbus

www.limbuspress.ru

Час первый

С чего всё началось

Жил-был некто Мар Афрем. Это было давно, в IV веке. О нём толком ничего не известно, кроме того, что он родился и почти всю жизнь прожил в городе Нисибине, а потом перебрался в Эдессу (она же Урфа), где и умер. Теперь это всё Турция, а тогда была провинция Римской империи Сирия. Там говорили на разных языках, а писали на двух: сирийском и греческом. Мар Афрем говорил и писал на сирийском. Собственно, Мар – это не имя, это по-древнесирийски «господин» (в смысле «великий человек», почти с заглавной буквы, как по-испански Дон). Можно перевести и как «святой». Святой, Великий Ефрем.

Так вот. О нём за давностью мало что известно. Есть сведения, что был аскетом и, возможно, монахом – а может, и не был. Иные утверждают, что служил диаконом, что написал великое множество проповедей и гимнов. Один человек по фамилии Созомен сосчитал, что от Ефрема осталось три миллиона стихотворных строк. Ну, это, наверно, преувеличение. Тем более что этот Созомен годился Ефрему в праправнуки и жил изрядно после него. Говорят, что Ефрем, собственно, даже и не писал большую часть своих творений: он вёл речь прямо стихами, а за ним записывали. Но это всё сообщается в источниках, появившихся тоже через десятилетия после его смерти. Самое раннее известное ныне упоминание о нём у современника (по годам примерно как внука) – у Епифания, епископа Констанции Кипрской. В сборнике «Панарий, или Против восьмидесяти ересей» Епифаний титулует его просто и ёмко: «мудрец сирийский»[1]. И цитирует довольно обширно как вдохновенного богослова и борца с ересью.

Да, так вот, у этого мудрого Ефрема есть такое объяснение, что именно приключилось с Адамом и Евой в раю.

А дело вот в чём.

Бог сотворил человека ни смертным, ни бессмертным. А способным к бессмертию. Это и в самом деле так: сколь бы мы ни были тяжелы, мутны, болезненны, связаны и окованы, мысли наши и душевные порывы ничем не ограничены, бестелесны, не подвержены законам пространства и времени, физики и химии. Они могут быть радостны и светлы посреди всякой нашей пакости. А следовательно, они бессмертны. Значит, в каком-то своём состоянии мы бессмертны. Правда, это состояние далеко от нас, как жаворонок в небе, и неуловимо, как солнечный зайчик на стене. Как бы я и не я.

Да, так вот.

Бог сотворил человека способным к бессмертию. Что значит «способным»? То есть решай сам: хочешь бессмертия – вот оно, бери, а не хочешь – не надо. Никто не заставляет. Но уж если выбрать бессмертие – так всем своим существом. А можно и не выбирать. Предпочесть что-то другое. Полная свобода.

И вот чтобы обеспечить человеку возможность выбора, Бог и сказал:

– От всех деревьев ешьте плоды, а от этого не ешьте. Если съедите, то смертью умрёте.

(Для чувствительных натур отметим, что в раю было превеликое множество растений со съедобными и вкусными плодами, и запрет на одно какое-то фактически не ущемлял райские права человека).

Сказал – и ушёл. Чтобы не мешать.

Человек-то ещё не знал, что это значит – умрёте. Да и сейчас не знает. Но ему было сказано: если съешь, не будет тебе бессмертия. Лишишься жизни.

И тут появляется диавол. В дословном переводе с греческого «диавол» – это лжесвидетель, профессиональный обманщик. Ефрем, кстати, объясняет, почему диавол появился тут в виде змея. Дело в том, что человек – Адам и Ева, – не зная смерти и всякой болезни, не боялся ничего, в том числе, естественно, змей. Притом змей умеет подползти тихо и незаметно, и он красив, приятен на вид. В общем, не вызывает подозрений. Он как бы свой, и его голос можно принять за свой внутренний голос.

Но это был именно диавол в образе змейки. А единственная задача диавола – небытие. Чтобы ничего не было, сотворённого Богом. Мечтает диавол о том, чтобы и Бога не было. Ну это не в его власти, и он стремится хотя бы человеку навязать сомнение в Боге.

И Адама и Еву он обманул самым простым способом – через недоверие. А психологической основой недоверия является преувеличенное мнение о себе. Типа: я лучше знаю, чем он, потому что я вообще всё знаю лучше всех, потому что я лучше всех. На этом диавол и поймал простака.

– Съешьте – и будете как боги.

То есть точно уже будете лучше всех.

Человек ведь лучшее творение Божие, вот Адам и подумал, что он лучше всех и ему лучше знать, что выбирать – бессмертие или нечто иное. И съел вместе с Евой. Отказался от бессмертия – сам своею собственною волею.

А отказавшись и съев, вдруг увидел вместо себя совершенного себя жалкого, постыдного, никчёмного, голого.

Дальше – понятно. Наступление неизбежных последствий.

Изгнание из рая по причине органической несовместимости истины и обмана, совершенства и уродства, смертного и бессмертного.

Так началась человеческая история.

Можно, конечно, сказать, что Бог поставил человеку слишком высокую планку. Переоценил человека.

Но Бог – это и есть высшая планка бытия и самая высокая оценка всего. Так что – что уж тут поделать.


И вот история началась.


Кстати, ещё одно маленькое наблюдение, из того, что ускользнуло от внимательного взора Ефрема и других отцов.

Когда архангел Михаил изгонял из рая Адама и Еву, в общей суматохе никто не обратил внимания (да и некому было) на несколько хвостатых теней, мелких и покрупнее, промелькнувших в створе широко распахнутых ворот вслед за изгоняемыми. А некоторое время спустя, приходя мало-помалу в себя после пережитого, Адам выкарабкался в предутренних потёмках из наскоро построенного шалашика – или там из пещеры – и вдруг почувствовал в своей ладони чей-то холодный нос, а затем и когтистые лапы, утешительно тычущиеся ему в плечи. А Ева, повернувшись впросонках на каменистом ложе под косматым одеялом из шкур, ощутила под боком шелковистое тепло и услышала умиротворяющее мурлыканье. Чуть позже, отойдя на некоторое расстояние от жилища, люди обнаружили большое рогатое добродушное млекопитающее, зовущее к себе истошным мычанием. И какое-то помельче, тоже с рогами, но и с бородкой. И другое копытное, с длинными ушами… И ещё одно, в курчавой шерсти…

Так появились существа, которых потомки Адама и Евы называют доместикатами. Домашние животные.

Они тайком выскользнули из эдемского рая вслед за первыми людьми.

Думаю, что так. Потому что иначе не могу себе представить процесс их появления на Земле.

Но это – по ходу дела, небольшое дополнительное замечание, которое, может быть, нам ещё понадобится, а может, и нет.


У Великого Ефрема среди миллионов строк есть такое стихотворение, вернее поэма, или, как сказали бы греки, имнос (гимн, хитросплетённая песнь), где главное действующее лицо – Смерть. Она тут с заглавной буквы, потому что ведётся речь от её лица. То есть она в этой поэме как бы одушевлённый персонаж. Та самая, которая родилась противоестественным путём: от волевого решения человека, спровоцированного диаволом. То есть она как бы извергнута из нутра человека. Образно говоря, изблёвана. И теперь живёт самостоятельной жизнью.

Хотя это очевидный парадокс: как это – смерть живёт?

Однако же в тексте Ефрема она даже произносит длинный монолог с различными эмоциональными оттенками: гордостными, победными, наивными и издевательскими, а под конец – потрясённо-страдательными.

Она как бы стоит или, скорее, летает, а может, ползает перед Голгофой, перед крестами, на которых умирают распятые. Её интересует только Один из них. Она, собственно, обращает свою речь к Нему.

Вот этот монолог, в нашем (близком к первоисточнику) переложении[2]:

Кто ты там? Господь Бог? Сойди, покажи силушку!А, так ты человек? Ну виси и не рыпайся!Искал на Голгофе Адама? Проваливай:он мне задолжал – потянет на пожизненное.Согнаны как скот в загон все твои праведники:уложены штабелями по закоулкам подвальным.Милости просим к нам, полюбуйся на это месиво.Вон там всем трупам труп – назывался Самсоном —в обнимку с костями жуткого Голиафа.Вот валяется Ог – а был большим человеком:мы свалили его как дерево дровосеки.Я честна: мзду не беру, но не гоню мздоимца,за царя не возьму раба, за старика – младенца.Никакими подарками от меня не отмазаться.Всякого зверя подманит хитрец охотник,а со мной встретится – так даже не охнет.Моё полное имя: Глухая-ко-Всяким-Просьбам.Вовремя плачу долг, отвечаю по обязательствам.Кто это там висит? Чей сын, говорите?Из чьего семейства мой – ха-ха! – погубитель?Вот его родословная в такой толстой книге:я прочла в ней все имена, не поленилась.От дурня Адама по сие глупое время.Меня не объедет никто. Круг за кругом —все приползут сюда, все вписаны в эту книгу.Это всё для тебя, Иисус, или как тебя там.Ради тебя стараюсь, в три дня созидающий!Оттуда, где висишь, глянь сюда! Что, уверовал?Никто никогда из моих когтей не вырвется!Ах да, приходили какие-то двое,Которые не застали меня дома:Енох да Илья, или как там их кличут.Я их обыскалась по всей моей книге.Лазала в ту дыру, отколь взвыл Иона.Ангелы лестницей Якова дурили:может, эти по ней наверх и удрали?

Тут пока остановимся.

Смерть стыдливо умалчивает о ещё одной потере, совсем недавней. Всего шесть дней назад из её сейфа был необъяснимым образом похищен некто Лазарь…

Но обо всём в свой черёд.

Интересно, что свидетели и исполнители голгофской казни видели кресты и распятых на фоне неба. Такая особенность ситуации. То есть чтобы увидеть распятого, нужно посмотреть вверх, в небо. А что ещё мы видим, глядя в небо? Ничего. Иногда облачка и птичек. А так – ничего.

А вот если отвести взор от креста, посмотреть вниз, то можно увидеть много всякой всячины. Траву, кустики, деревца, жучков, мушек. Кошек, собак. Людей, по-разному одетых, стоящих или куда-то спешащих. Ну и конечно, дома, улицы, двери, окна…

Тени, движущиеся с разной скоростью.

Час третий

Тени Сапёрного переулка

Время от времени я бываю в одном издательстве. Оно недавно переехало и помещается теперь в Сапёрном переулке, дом десять. Я иду на работу или с работы – и ровно на полпути это издательство, куда можно зайти. Очень удобно.

В доме почти напротив когда-то жила руководительница кружка поэтов Дворца пионеров «Дерзание», в котором я состоял в старшешкольные годы. Её звали Нина Алексеевна Князева. Она жила тут в огромной коммуналке, вытянутой вдоль длиннющего коридора, в трёх комнатёнках, с тяжело больной дочерью. Собственно, комната была одна, но разгороженная на три, так что у дочери была каморка, у Нины Алексеевны кабинет (он же спальня) да ещё столово-гостиная, в которой умещались пара шкафов и довольно-таки большой старинный обеденный стол. Оставалось немножко пространства вокруг стола, чтобы нам рассаживаться, когда мы приходили к Нине Алексеевне в гости. Мы – то есть «поэты» и любители стихов в возрасте преимущественно от четырнадцати до восемнадцати-двадцати. Нас бывало иногда двое-трое, иногда много. Читали стихи, толковали о кино, о книгах, о стихах и поэтах, пили чай с печеньем, рассуждали, шутили, смеялись, спорили…

Последний раз я там был, когда Нина Алексеевна, уже разбитая инсультом, лежала на кровати в своей кабинето-спальне. Мы вместе с одной барышней из поэтического кружка «Дерзание» сидели на стульчиках возле кровати, а Нина Алексеевна глядела на нас своими удивительными лучистыми глазами и говорила с трудом, но внятно:

– Ах, Алла, ах, Анджей, ну как здорово, что вы пришли… Настоящий праздник души!

Через полгода или год она умерла.

Да, но я отвлёкся.

Вот – тот дом по Сапёрному переулку, номер десять.

Тут когда-то была слобода Преображенского полка, отсюда и названия переулков: Сапёрный, Артиллерийский, Манежный. Потом для полка выстроили казармы, а землю постепенно продали под застройку. Ещё на полвека позже на Шпалерной улице, относительно невдалеке, была возведена водонапорная башня, и весь этот район стал первым в Петербурге, получившим водопровод. Поэтому жильё здесь считалось комфортным – по карману состоятельным господам. В глубине дворов селилась публика попроще, а квартиры в фасадных частях доходных домов – для обеспеченных съёмщиков. В одной из таких квартир, переживших советскую коммунальную фазу, и находится теперь издательство, куда я иногда забредаю.

Вообще, в этом доме жило и бывало много всякого известного народу. В справочниках «Весь Петербург» (разные годы) по адресу «Сапёрный, 10» числятся персоны широкого спектра: от философа Николая Бердяева до юмористки Надежды Тэффи и от лицедея Павла Гайдебурова до церковного министра Антона Карташёва. А в этой самой квартире, на третьем этаже, где издательство, до революции тоже гнездилась редакция какого-то журнала. Кипела литературная жизнь. Бродили, наверно, писатели с всклокоченными шевелюрами, бегали пишмашинные барышни, художник какой-нибудь стоял вон там, у окошка, барабанил пальцами по подоконнику, глядя вдаль…

А этажом ниже, в просторной, богато обставленной квартире жило такое прекрасное семейство. Самое благополучное, милое и процветающее интеллигентное семейство, какое только можно себе представить. Отец семейства – инженер-путеец и кораблестроитель, директор акционерных обществ и военно-морских заводов, надворный советник, консультант правительства. Интеллигентнейший человек (сын врача, племянник литературоведа), разбогател не греховной наживой, а праведным трудом, умом и познаниями. У него жена, любящая и любимая, притом красавица и к тому же врач.

Ах да, я забыл назвать их по имени-фамилии. Он – Иоаким Самуилович Каннегисер (в обиходе – Аким Самуйлович), она – Роза Львовна Каннегисер, урождённая Сакер. Им обоим немного за пятьдесят. Прекрасный возраст, особенно если имеются взрослые дети. А они есть: два сына и дочь. Сергей, Леонид (он же Лёня, он же Лёва) и Елизавета. Гляньте на них – залюбуетесь. Сыновья крепкие, ладные, светлолицые. Елизавета, по-семейному Лулу, статная, живая, смешливая, забавница…

Вот если бы мы неведомым образом попали в их квартиру, ну, скажем, в декабре, к примеру, тысяча девятьсот пятнадцатого года. Или в январе шестнадцатого. Как-нибудь вечерком. За окнами тьма. Со двора, где садик, в приоткрытую форточку врывается снежный запах.


Просторная гостиная в три окна. Деревянный потолок, создающий ощущение покоя. Устойчивые резные стулья, круглый дубовый стол, диван… Все эти детали, однако, в тени, а в пятне тёплого света – печь-камин в замысловатом ренессансном стиле; перед камином кресло. В кресле – неясная фигура, мы видим только стриженый затылок и плечо. Ближе, на переднем плане, на полу – шкура белого медведя. На ней полулёжа – молоденькая золотистоволосая женщина в тёмном платье, почти барышня, однако со стальным блеском в чётко очерченных глазах. Назовём её Марина.


Марина (говорит никому, вернее, нам). Лёня – поэт, Серёжа – путешественник, и дружу я с Серёжей. Лёня для меня слишком хрупок, нежен… Цветок. Старинный томик «Медного всадника» держит в руке, как цветок, слегка отставив руку[3].

Лёня (входит в дверь, что справа; видно, кого-то провожал в прихожей. В руке на отлёте держит старинный томик). Ах, Кузмин, Кузмин! Какая утончённость – цыгана и старовера! Представьте, он сказал мне, прощаясь, что на тему «Медного всадника» скоро поставят балет!


Фигура в кресле оживает, встаёт и оказывается крепко скроенным высоким молодым брюнетом в студенческой тужурке. Это Серёжа.


Серёжа. Какая чушь. Что, Марина Ивановна, как вам понравился Михаил Алексеевич?

Марина. Лучше нельзя: проще нельзя.

Серёжа. Ну! Это для Кузмина редкий комплимент…

Лёня. Ах, знаешь, в нём, правда, есть странная простота. Мне кажется, что он доживёт до того, что напишет что-нибудь такое простое-простое…

Серёжа. Браво, Марина Ивановна, вы покорили нашего Лёву, он готов теперь поддакнуть самому отъявленному вашему парадоксу.

Лёня. Нет, правда, напишет. Что-нибудь про архангела Михаила. И про Богородицу, которая сидит на стуле и шьёт белые одежды…

Серёжа. Ну нет, скорее цикл стихов про сладкую погибель Содома.

Марина. Жаль, что он ушёл. Какие дивные глаза…

Лёня. Он будет в среду. И вы непременно приходите.

Марина (никому, то есть нам). Глаза – и больше ничего. Глаза – и всё остальное. Этого остального было мало: почти ничего… Первое чувство от этого голоса: со мной говорит человек – через реку…

Серёжа. Не влюблены ли вы? Признайтесь? Нет? Все поэты и – как это сказать – поэточки должны быть друг в друга влюблены. Как Лёвка в свою Палладу Вавилонскую.

Лёня. Сергей, не трогай, не смей!


В этот миг в комнату врывается вихрь: девица лет семнадцати, крупная, но и лёгкая и гибкая – темноглазая красавица, похожая на киноафишу Веры Холодной. Это Лулу.


Лулу. Ага, слышу, слышу, про что вы. Паллада! Олимпиевна! Фи!

Лёня. Молчи, девчонка, не твоего ума это дело!

Лулу. Ума! При чём тут ум? Просто Венера, мегера – или как её – захомутала младенчика!

Лёня. Отстань, девчонка. Не хочу с тобой разговаривать.


Отворачивается к камину. Воспользовавшись сей неосторожностью, Лулу подскакивает к Лёне, выхватывает у него из кармана какие-то листки и проворно отпрыгивает назад.


Лулу. Письма Манон Леско! О-о! (Читает.) «Я не могу жить без выдумки, Лёня, не могу жить без мечты и стр-расти… На вернисаже футуристов. Буду искать вас… Целую куда попало…» О-о! «Милому Ломаке – от такой же». От такой же обезьяны!

Лёня. Мерзавка!

Серёжа. Правильно, Лулу, так ему и надо!

Лёня. Ах, оставьте, оставьте меня в покое, что вы в самом деле… (Закрывает лицо ладонью несколько театрально и отворачивается к стенке).

Лулу. Обиделся, смотрите, обиделся! Марина, гляньте на этого Пьеро!

Марина (никому – нам). После Лёни осталась книжечка стихов – таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете! как этой внешности поверила…

Лулу. Тише – идёт папа!


Появляется благообразный господин, лысоватый, борода с проседью, идеально сшитый пиджак, галстук.


Марина. (никому – нам). Отец Серёжи и Лёни, высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый, которого про себя зову «лорд».

Иоаким Самуилович. А, так вот вы где? О, здравствуйте, Марина Ивановна! (Степенно кланяется шкуре медведя.) Почему поэты и поэтессы всегда садятся на пол? Разве это удобно? Мне кажется, в кресле гораздо приятнее…

Марина. Так ближе к огню, Аким Самуйлович. И к медведю.

Иоаким. Но медведь белый, а платье тёмное: вы вся будете в волосах… И по этой шкуре же все ходят…

Марина (гладит мех). То же самое, что ходить по лилиям.

Иоаким. Вас очень хочет видеть Есенин: совсем недавно был тут, ушёл, не дождавшись… Ах да, вы знаете, что сейчас произошло? Не бойтесь, это просто смешной случай. Вы не рассердитесь? Я час назад вернулся домой, вхожу в кабинет и вижу – на полу посреди комнаты вы с Лёней, обнявшись.

Лёня. Папа! (Брату.) Он шутит.

Иоаким. Да, обняв друг друга за плечи и сдвинув головы: Лёнин черный затылок и ваш светлый, кудрявый. Признаться, удивился…

Лулу. Это был Есенин!

Иоаким. Да, это был, как выяснилось, Есенин. У вас совершенно одинаковые затылки.

Лулу. Ха-ха! Вот так штука! Можно всем рассказывать, что Марина с Лёвкой любовники!

Иоаким. Лулу!

Лулу. Папочка, но это правда весело! Есенин покончит с собой от ревности! Вскроет жилы и напишет стихотворение кровью! Давайте танцевать!

Серёжа. Неугомонная.

Лулу. Все танцевать, все в круг, возьмитесь за руки! Марина, вставайте, возьмите Лёню. Серёжа, руку! Папа – с нами! Есть чудная песенка, её напишет Лёня перед смертью, перед самой своей смертью. Подхватывайте!

О кровь семнадцатого года!Ещё бежит, бежит она —Ведь и весёлая свободаДолжна же быть защищена[4].

Играет бойкая музыка – финал популярной тогда оперетки «Иванов Павел» про гимназиста-двоечника, на слова: «Одно осталось мне – рыдать, / И педагогов умолять / Мне дать переэкзаменовку…» Все берутся за руки, кружатся в танце, подхватывают и поют.

Умрём – исполним назначенье.Но в сладость претворим сперваСебялюбивое мученье,Тоску и жалкие слова.

Роза Львовна появляется в дверях, стоит, молча взирает на происходящее.

Пойдём, не думая о многом,Мы только выйдем из тюрьмы,А смерть пусть ждёт нас за порогом,Умрём – бессмертны станем мы.

Иоаким. Сорванцы, стойте же, ох!

Лулу. Устал, бедный папочка.

Иоаким. Гоняйте ваших друзей поэтов, а меня увольте, я стар.

Серёжа. Вот ещё! Да ты бодрее фронтовых писем Гумилёва!

Лёня. Кстати, кто у нас будет в среду?

Серёжа. Вот собирался быть твой любимый Есенин, потом Мандельштам, Жорж Иванов, Оцуп. (Марине.) Ваша издательница тётя Соня Чацкина. Быть может, Кузмин.

Лулу. Ужас! Ну а что мы будем делать сегодня?

Серёжа. Почему же ужас?

Лулу. Пока нет этих умников, давайте веселиться! Давайте играть в театр! Что-нибудь жуткое, шекспировское, леонид-андреевское! Чего не может быть! Серёжа, держи револьвер! Давайте, как будто ты застрелишься, Лёня кого-то убьёт и его расстреляют, вы, Марина, повеситесь, папу ограбят и он умрёт с горя, а меня… Меня сожгут в печке!

Иоаким. Давайте играть в театр!

Лёня. Давайте!


Гостиная гаснет. Секунд двадцать – тьма. Приближается звук: шуршание шин, поскрипывание металла, звяканье велосипедного звонка. Затем скрип и грохот захлопывающейся двери. Выстрел. Грохот. Топот сапог. Крики.


Свет вспыхивает.


Пустая комната, обтянутая серой материей. Несколько фигур, завёрнутых в такие же серые ткани, стоят шеренгой наподобие манекенов. Сквозь неприметное отверстие, как будто из самого тела стены, появляется ещё одна личность в чёрной кожанке, чёрных галифе, чёрной фуражке. Физиономия неподвижна; если приглядеться – она просто нарисована углём на картоне.


Человек в чёрном. Тридцатое августа тысяча девятьсот восемнадцатого года. Гороховая, два, Петроградская Че-Ка. Именем революции. Начинается допрос подозреваемых в политическом заговоре с целью убийства всех и вся. Предупреждаю: то, что вы скажете, уже использовано против вас. Каннегисер Леонид Акимович, дворянин, еврей, двадцати двух лет, ваше слово.


Первый манекен оживает, разворачивает и сбрасывает с себя серые тряпки. Он нам знаком; это Лёня – смуглый, темноглазый, в военном френче без погон.


Лёня. Утром тридцатого августа, в десять часов, я отправился на Марсово поле, где взял напрокат велосипед и направился на нём на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. В залог за велосипед я оставил пятьсот рублей. Деньги эти я достал, продав кое-какие вещи. К Комиссариату внутренних дел я подъехал в десять тридцать утра. Оставив велосипед снаружи, я вошёл в подъезд и, присев на стул, стал дожидаться приезда Урицкого. Около одиннадцати часов утра подъехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я поднялся со стула и произвёл в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы «Кольт». Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы. Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной[5].


Умолкает и остаётся стоять неподвижно. Раскрывается вторая фигура, в хорошем пиджаке, крахмальном воротничке, галстуке.


Иоаким Самуилович. Я, Каннегисер Аким Самуилович, инженер, служу в Центральном народно-промышленном комитете. Сын мой Леонид в последнее время совместно со мной не жил, имея гражданскую жену, которую я не знаю. Где живёт – тоже не знаю. Близких друзей моего сына, посещавших мою квартиру за то время, я назвать не желаю. О совершении убийства моим сыном Урицкого я до сего дня, то есть до моего ареста, не знал. И не слышал от сына, что он к таковому готовится.

На страницу:
1 из 2