bannerbanner
Прекрасные и проклятые
Прекрасные и проклятые

Полная версия

Прекрасные и проклятые

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Тем не менее в результате этой встречи работа вошла в его жизнь как постоянная идея. За год, миновавший с тех пор, он составил несколько списков авторитетных источников, даже экспериментировал с названиями глав и разделением своей работы на хронологические периоды, но к настоящему времени не существовало ни одной написанной строчки, и такая вероятность не просматривалась. Он ничего не делал, но вопреки общепризнанным прописным истинам ему удавалось получать от этого недурное удовольствие.

Вторая половина дня

Стоял октябрь 1913 года, середина недели сплошь из приятных дней, когда солнечный свет разливался по перекресткам, а воздух казался таким истомленным, что прогибался под призрачным весом падающих листьев. Было приятно сидеть у открытого окна, лениво дочитывая главу «Едгина»[11]. Было приятно зевнуть после пяти вечера, бросить книгу на стол и неспешно направиться по коридору в ванную, напевая себе под нос.

К тебе… о пре-крас-ная леди, –

пел он, открывая кран,

Я устремляю… свой взор;О тебе… о пре-крас-ная леди,Мое сердце болит…

Он повысил голос, чтобы заглушить шум воды, льющейся в ванну. Глядя на фотографию Хейзел Даун, висевшую на стене, он приложил к плечу невидимую скрипку и легко провел по струнам фантомным смычком. Тихое гудение через сомкнутые губы изображало звук скрипки. Секунду спустя он перестал вращать руками, потянулся к рубашке и стал расстегивать ее. Полностью обнаженный и принявший атлетическую позу, как человек в тигровой шкуре на рекламном плакате, он удовлетворенно рассмотрел себя в зеркале и оторвался от этого зрелища, чтобы осторожно попробовать ногой воду. Отрегулировав краны и издав несколько кряхтящих звуков в предвкушении блаженства, он скользнул внутрь.

Когда он привык к температуре воды, то погрузился в состояние сладкой дремоты. По окончании банной процедуры он неторопливо оденется и прогуляется по Пятой авеню до «Рица», где у него был заказан обед с двумя наиболее частыми компаньонами, Диком Кэрэмелом и Мори Ноблом. Потом они с Ноблом отправятся в театр, а Кэрэмел, вероятно, поспешит домой и вернется к работе над книгой, которую он собирался закончить в ближайшем времени.

Энтони был рад, что не собирается работать над своей книгой. Сама идея о необходимости сидеть на одном месте и что-то придумывать – не только слова, облекающие мысли, но и мысли, достойные быть облеченными в слова, – казалась абсурдной и находилась за пределами его устремлений.

Покинув ванну, он навел на себя лоск с кропотливой внимательностью чистильщика обуви. Затем он направился в спальню и, насвистывая причудливую неопределенную мелодию, стал расхаживать туда-сюда, застегивая пуговицы, поправляя одежду и наслаждаясь теплотой толстого ковра под ногами.

Он закурил сигарету, выбросил спичку в открытую фрамугу и помедлил, держа сигарету в двух дюймах ото рта, который слегка приоткрылся. Его взгляд сосредоточился на ярком цветном пятне на крыше дома немного дальше по улице.

Это была девушка в красном, несомненно шелковом пеньюаре, сушившая волосы под ранним вечерним солнцем, еще сохранившем свой жар. Его свист затих в неподвижном воздухе; он осторожно подошел на шаг ближе к окну и внезапно осознал, что она прекрасна. На каменном парапете рядом с ней лежала подушка того же цвета, что и ее одеяние; облокотившись на нее, девушка глядела вниз, в освещенный проход между домами, откуда доносились крики играющих детей.

Несколько минут Энтони наблюдал за ней. В нем что-то шевельнулось, – нечто такое, что нельзя было объяснить теплыми предвечерними запахами или блистательной яркостью красного шелка. Он остро ощущал красоту девушки, а потом внезапно понял. Это было расстояние между ними, – не редкая и заветная дистанция между двумя душами, но все же расстояние, исчисляемое в обычных ярдах. Их разделял осенний воздух, крыши и невнятные голоса. Однако на одну почти необъяснимую секунду, вопреки природе застывшую во времени, его чувство было более близким к обожанию, чем во время самого страстного поцелуя.

Он закончил одеваться, нашел черный галстук-бабочку и аккуратно поправил его перед трельяжем в ванной. Поддавшись внезапному порыву, он быстро вернулся в спальню и снова выглянул в окно. Теперь женщина стояла; она откинула волосы назад, и он мог хорошо видеть ее. Она была полной, не меньше тридцати пяти лет на вид и совершенно непримечательной. Цокнув языком, он вернулся в ванную и поправил свой пробор.

К тебе… о пре-крас-ная леди, –

беспечно пропел он,

Я устремляю… свой взор…

С последним взмахом щетки, придавшим его волосам гладкий шелковистый отлив, он покинул ванную, вышел из квартиры и направился по Пятой авеню к отелю «Риц-Карлтон».

Трое мужчин

В семь вечера Энтони и его друг Мори Нобл сидят за угловым столиком на прохладной крыше. Мори Нобл больше всего похож на большого, статного, импозантного кота. Он почти непрерывно моргает и жмурит узкие глаза. У него гладкие прямые волосы, которые выглядят так, словно их облизала мама-кошка, – и если так, то она должна иметь поистине великанские размеры. Во время их учебы в Гарварде его считали самой блестящей и неповторимой личностью в группе – самым оригинальным, толковым, спокойным и причисленным к кругу избранных.

Это человек, которого Энтони считает своим лучшим другом. Это единственный из всех его знакомых, которым он восхищается и которому завидует в большей степени, чем готов признаться самому себе.

Сейчас они рады встрече друг с другом; их взгляды исполнены теплоты, и каждый в полной мере испытывает эффект новизны после недолгой разлуки. Присутствие одного успокаивает и расслабляет другого; Мори Нобл, судя по выражению его холеного лица, до нелепости похожего на кошачью мордочку, почти готов замурлыкать. А Энтони, обычно нервный и беспокойный, как блуждающий огонек, теперь наконец безмятежен.

Они ведут один из тех легких разговоров с обменом короткими фразами, какой могут вести только мужчины до тридцати лет или люди, испытывающие сильное напряжение.

ЭНТОНИ: Уже семь часов. Где Кэрэмел? (Нетерпеливо): Пора бы ему уже закончить этот бесконечный роман. Я не ел уже больше…

МОРИ: Он придумал новое название. «Демон-любовник» – неплохо, а?

ЭНТОНИ (заинтересованно): «Демон-любовник»? А, «где женщина о демоне рыдала»[12]… да, неплохо! Совсем недурно, как думаешь?

МОРИ: Весьма хорошо. Как ты сказал, сколько времени?

ЭНТОНИ: Семь часов.

МОРИ (прищурившись – не раздраженно, но с выражением легкого неодобрения): На днях совсем задурил мне голову.

ЭНТОНИ: Как?

МОРИ: Своей привычкой вести записи.

ЭНТОНИ: Я тоже пострадал. Кажется, вчера вечером я сказал что-то такое, что показалось ему важным, но он забыл, что именно, поэтому напустился на меня. Сказал: «Разве ты не можешь сосредоточиться?» А я ответил: «Ты доводишь меня до слез своей занудливостью. Как я могу вспомнить?»

(Мори беззвучно смеется, растянув лицо в ироничной понимающей улыбке.)

МОРИ: Дик не обязательно видит дальше, чем кто-либо другой. Просто он может записать большую часть того, что видит.

ЭНТОНИ: Это весьма впечатляющий талант…

МОРИ: О да, впечатляющий!

ЭНТОНИ: А энергия, – амбициозная, целенаправленная энергия! Он такой занятный; его общество всегда бодрит и волнует. Иногда слушаешь его затаив дыхание.

МОРИ: О да.

Короткая пауза.

ЭНТОНИ (его худое, неуверенное лицо принимает наиболее уверенное выражение из всех возможных): Но это не энергия упорства и непреклонности. Когда-нибудь, мало-помалу, она истощится, а вместе с ней пропадет и его впечатляющий талант, и останется лишь тень человека, капризная, болтливая и эгоистичная.

МОРИ (со смехом): Вот мы тут сидим и клянемся друг другу, что маленький Дик видит вещи не так глубоко, как мы. Но готов поспорить, что он ощущает некоторое превосходство со своей стороны, – превосходство творческого ума над критическим умом, и все такое.

ЭНТОНИ: Да, но он ошибается. Он склонен с энтузиазмом предаваться миллиону глупых мелочей. Если бы он не был так поглощен реализмом и в результате смог бы примерить одежды циника, то был бы достоин доверия как религиозный лидер колледжа. Он идеалист. О да, это так. Он не считает себя идеалистом, поскольку отвергает христианство. Помнишь его в колледже? Он проглатывал одного писателя за другим: идеи, технику, персонажей. Честертон, Шоу, Уэллс – каждого с такой же легкостью, как предыдущего.

МОРИ (все еще обдумывая свое последнее замечание): Да, помню.

ЭНТОНИ: Это правда. Он натуральный фетишист. Возьмем хотя бы живопись…

МОРИ: Давай сделаем заказ. Он будет…

ЭНТОНИ: Разумеется. Я говорил ему…

МОРИ: Вот он идет. Смотри, он сейчас столкнется с тем официантом. (Поднимает палец, подавая сигнал; это выглядит так, словно кот выставил мягкий и дружелюбный коготь.) А вот и ты, Кэрэмел.

НОВЫЙ ГОЛОС (энергично): Привет, Мори. Привет, Энтони Комсток Пэтч. Как поживает внук старого Адама? Дебютантки все еще преследуют тебя?

РИЧАРД КЭРЭМЕЛ невысокий и светловолосый; ему предстоит облысеть к тридцати пяти годам. У него желтоватые глаза – один поразительно ясный, а другой тусклый, как мутный пруд, – и выпирающий лоб, как у малыша из комиксов. Он выпирает и в других местах: животик пророчески выпячивается, слова как будто вываливаются изо рта, и даже карманы смокинга топорщатся от коллекции расписаний, программок и разнообразных бумажек с загнутыми уголками; на них он пишет свои заметки, болезненно прищуривая разномастные желтые глаза и призывая к молчанию незанятой левой рукой.

Подойдя к столу, он обменивается рукопожатием с ЭНТОНИ и МОРИ. Он один из тех, кто неизменно обменивается рукопожатием, даже с людьми, с которыми он встречался час назад.

ЭНТОНИ: Здравствуй, Кэрэмел, рад тебя видеть. Нам требовалась небольшая разрядка.

МОРИ: Ты опоздал. Гонялся за почтальоном по кварталу? Мы тут как раз обсуждали твой характер.

ДИК (вперив в ЭНТОНИ взгляд яркого глаза): Что ты сказал? Повтори еще раз, я запишу. Сегодня днем одолел три тысячи слов из первой части романа.

МОРИ: Благородный эстет. А я тут наливался алкоголем.

ДИК: Не сомневаюсь. Готов поспорить, вы уже час сидите здесь и беседуете о выпивке.

ЭНТОНИ: Мы никогда не напиваемся до бесчувствия, мой безбородый юнец.

МОРИ: Мы никогда не приходим домой с дамами, с которыми знакомимся под мухой.

ЭНТОНИ: Все наши сборища проникнуты духом высокого благородства.

ДИК: Те, кто хвастается своим умением пить, выглядят особенно глупо. Беда в том, что вы оба застряли в восемнадцатом веке. Школа старых английских сквайров. Вы тихо и мирно пьете до тех пор, пока не падаете под стол. Никогда не веселитесь как следует. Нет, так тоже не годится.

ЭНТОНИ: Готов поспорить, это из шестой главы.

ДИК: Собираетесь в театр?

МОРИ: Да. Мы намерены провести вечер в глубоких раздумьях о жизненных проблемах. Эта постановка лаконично называется «Женщина». Предполагаю, что ее ждет «расплата».

ЭНТОНИ: Боже, так вот что это такое? Давайте снова пойдем на «Фоллис»[13].

МОРИ: Я устал от этой постановки. Видел ее уже три раза. (Обращаясь к ДИКУ): В первый раз мы вышли на улицу после первого акта и нашли потрясающий бар. Когда вернулись обратно, то попали не в тот театр.

ЭНТОНИ: Провели большой диспут с испуганной молодой парой, якобы занявшей наши места.

ДИК (как будто обращаясь к себе): Думаю… когда я закончу другой роман, напишу пьесу и, возможно, книгу рассказов, то буду работать над музыкальной комедией.

МОРИ: Я знаю – с интеллектуальными стихами, которые никто не будет слушать. И все критики будут стенать и ворчать о добром старом «Пинафоре»[14]. А я все так же буду бессмысленной блистательной фигурой в бессмысленном мире.

ДИК (напыщенно): Искусство не бессмысленно.

МОРИ: Оно бессмысленно само по себе, но обретает смысл, когда пытается сделать жизнь менее бессмысленной.

ЭНТОНИ: Иными словами, Дик, ты выступаешь перед большой трибуной, наполненной призраками.

МОРИ: Так или иначе, дай им хорошее представление.

ЭНТОНИ (обращаясь к МОРИ): С другой стороны, если мир лишен смысла, зачем что-то писать? Сама попытка наделить его предназначением является бесцельной.

ДИК: Даже признавая все это, можно быть честным прагматиком и дать бедняку волю к жизни. Вы бы хотели, чтобы все вокруг прониклись вашей софистской гнилью?

ЭНТОНИ: Полагаю, что да.

МОРИ: Нет, сэр! Я считаю, что всех в Америке, кроме тысячи избранных, необходимо принудить к принятию жесточайшей системы морали – например, римско-католической. Я не жалуюсь на общепринятую мораль. Скорее, мне жаль посредственных еретиков, которые хватаются за софистические находки и становятся в позу нравственной свободы, никоим образом не соответствующую их умственным способностям.

(В этот момент подают суп, и все, что МОРИ хотел добавить к сказанному, оказывается навеки утраченным.)

Вечер

Потом они посетили билетного спекулянта и втридорога приобрели билеты на новую музыкальную комедию «Веселые шалости». Они немного задержались в фойе театра, наблюдая за толпой зрителей, приходивших на премьеру. Здесь были мириады дамских накидок, сшитых из многоцветных шелков и мехов; драгоценности, красовавшиеся на руках и шеях; капли сережек в мочках бело-розовых ушей; бесчисленные муаровые ленты, мерцавшие на бесчисленных шелковых шляпках; золотистые, бронзовые, красные и лаково-черные туфли; высокие, плотно уложенные прически у многих женщин и прилизанные, сбрызнутые водой волосы холеных мужчин, но прежде всего – накатывающие, текучие, вспененные, говорливые, хихикающие волны радостного моря людей, блистающим потоком вливавшихся в рукотворное озеро смеха…

После премьеры они расстались: Мори собирался на танцы в «Шеррис», а Энтони отправился домой готовиться ко сну.

Он медленно пробирался через вечернюю толкучку на Таймс-сквер; гонки колесниц и тысячи верных поклонников этого зрелища делали площадь исключительно яркой и красивой, почти карнавальной. Лица кружились вокруг него, калейдоскоп девушек – безобразных и страшных, как смертный грех, слишком жирных, слишком худых, однако парящих в вечернем воздухе, словно приподнятых своим теплым, возбужденным дыханием. Здесь, подумал он, несмотря на свою вульгарность, они кажутся неуловимо возвышенными. Он делал осторожные вдохи, впуская в легкие аромат духов и не такой уж неприятный запах многочисленных сигарет. Его взгляд упал на смуглую молодую красавицу, сидевшую в одиночестве в закрытом такси. Ее глаза в неверном свете наводили на мысли о ночи и фиалках, и на мгновение в нем снова шевельнулось полузабытое ощущение, пережитое днем у окна.

Мимо него прошли два еврея, разговаривавших громкими голосами и бросавших по сторонам бессмысленные надменные взгляды. Они носили слишком облегающие костюмы, которые тогда считались модными в определенных кругах, серые суконные гетры и серые перчатки, лежавшие на рукоятях тростей; их отложные воротники со стойкой имели выемки у кадыка.

Прошла растерянная пожилая дама, зажатая, словно корзинка с яйцами, между двумя мужчинами, которые расписывали ей чудеса Таймс-сквер; их объяснения были такими быстрыми, что женщина, пытавшаяся изобразить беспристрастный интерес, мотала головой туда-сюда, словно заветренной апельсиновой коркой. Энтони слышал обрывок их разговора:

– Это Астор, мама!

– Смотри. Видишь вывеску о гонках колесниц…

– Мы были там сегодня. Нет, там!

– Боже правый!

– Будешь волноваться, станешь тонкой, как монетка. – Он узнал популярную остроту, громко произнесенную одним из прохожих рядом с ним.

– А я ему говорю, я ему говорю…

Тихий шелест проезжающих такси и смех, смех, смех, сиплый, как вороний грай, неустанный и громкий, рокот подземки внизу, и надо всем – круговращение света, сгущения и разрежения, – свет, нанизанный жемчужинами, возникающий и преобразующийся в сияющие полосы, круги и невероятные гротескные формы, причудливо вырезанные в небе.

Он облегченно свернул в тишину, дующую из переулка, как темный ветер, и миновал закусочную, в витрине которой дюжина жареных цыплят вращалась на автоматическом вертеле. Из-за двери доносились запахи жаркого, свежей выпечки и гвоздики. Потом аптека, от которой веяло лекарствами, пролитой содовой водой и приятными обертонами косметического отдела; потом китайская прачечная, все еще открытая, пропаренная и душная, пахнущая стиркой и незнакомым ароматическим маслом. Все эти запахи угнетали его. Когда он вышел на Шестую авеню, то остановился у табачного магазина на углу и почувствовал себя лучше: магазин был жизнерадостным, посетители, плававшие в голубой дымке, покупали роскошные сигары…

Оказавшись в своей квартире, он выкурил последнюю сигарету, сидя в темноте у открытого окна в гостиной. Впервые более чем за год он обнаружил, что наслаждается жизнью в Нью-Йорке. В ней определенно присутствовала редкая, почти южная острота ощущений. И все же иногда город наводил тоску. Энтони вырос в одиночестве и лишь недавно научился избегать уединения. В течение последних нескольких месяцев, когда у него не было вечерних занятий, он благоразумно спешил в один из клубов и находил какое-нибудь занятие. О да, здесь было одиночество…

Дым от его сигареты окружал узкие складки занавесок каймой тусклых белых струек, а кончик сигареты светился до тех пор, пока часы на башне церкви Св. Анны дальше по улице не пробили час ночи с жалобно-изысканным звоном. От эстакады в половине тихого квартала от него доносился рокот барабанов, и если бы он высунулся из окна, то смог бы увидеть поезд, похожий на сердитого орла, описывающий темную дугу за углом. Это напомнило ему недавно прочитанный фантастический роман, где города бомбили с воздушных поездов, и на мгновение он представил, что Вашингтон-сквер объявила войну Центральному парку и что это был летящий на север смертоносный посланец, несущий воинство и внезапную гибель с небес. Но иллюзия потускнела, когда звук ослабел до слабого рокота и постепенно стих вдалеке.

На Пятой авеню звонили колокола и доносились смутные звуки автомобильных гудков, но его собственная улица была тихой, и здесь он был защищен от всех жизненных угроз, ибо его охраняла запертая дверь, длинный коридор и надежная спальня, – безопасность, безопасность! Свет дугового фонаря, сиявший за окном, в этот час напоминал луну, но был более ярким и прекрасным.

Ретроспектива в раю

Красота, которая возрождалась каждые сто лет, сидела в подобии приемной под открытым небом, через которую проносились порывы серебристого ветра, а иногда – запыхавшаяся торопливая звезда. Звезды интимно подмигивали ей, когда пролетали мимо, а ветер мягко, но непрестанно ворошил ей волосы. Она была непостижима, ибо в ней душа и тело обрели единство: красота ее тела была сущностью ее души. Она являла собой гармонию, искомую философами в течение многих столетий. В этой открытой приемной с ветрами и звездами она сидела уже сто лет, погруженная в мирное самосозерцание.

Наконец ей стало известно, что она должна возродиться. Вздыхая, она начала долгую беседу с Голосом, доносившимся из серебристого ветра. Эта беседа продолжалась много часов, и здесь я приведу только ее фрагмент.

КРАСОТА (ее губы почти не шевелятся, а взгляд, как всегда, обращен внутрь себя): Куда я отправлюсь теперь?

ГОЛОС: В новую страну, где ты раньше не бывала.

КРАСОТА (капризно): Ненавижу попадать в новые цивилизации. Какой срок на этот раз?

ГОЛОС: Пятнадцать лет.

КРАСОТА: А что за место?

ГОЛОС: Это самая изобильная, самая превосходная страна на свете. Страна, где мудрейшие жители лишь немного умнее самых глупых; страна, где правители мыслят, как малые дети, а законодатели верят в Санта-Клауса; страна, где уродливые женщины управляют сильными мужчинами…

КРАСОТА (изумленно): Что?

ГОЛОС (в сильном унынии): Да, это поистине грустное зрелище. Женщины со скошенными подбородками и бесформенными носами расхаживают при свете дня. Они говорят «Сделай то!» или «Сделай это!», и все мужчины, даже самые богатые, безоговорочно слушаются их и напыщенно называют их «миссис такая-то» или «моя жена».

КРАСОТА: Но так не бывает! Конечно, я могу понять их покорность красавицам… но толстухи? Костлявые уродины со впалыми щеками?

ГОЛОС: И тем не менее.

КРАСОТА: Что же будет со мной? Какие шансы я буду иметь?

ГОЛОС: Это будет «чуточку труднее», если можно так выразиться.

КРАСОТА (после недовольной паузы): Почему не старые страны, земли виноградников и сладкоречивых мужчин, или страны морей и кораблей?

ГОЛОС: Ожидается, что вскоре они будут очень заняты.

КРАСОТА: Ох!

ГОЛОС: Как всегда, твоя земная жизнь будет заключена в интервале между двумя многозначительными взглядами в обычное зеркало.

КРАСОТА: Скажи, кем я стану?

ГОЛОС: Сначала было задумано, что ты попадешь в то время как киноактриса, но в итоге это сочли нежелательным. В течение этих пятнадцати лет ты примешь облик так называемой «девушки из светского общества».

КРАСОТА: Что это такое?

(В шуме ветра появляется новый звук, который для нашего удобства можно истолковать как ГОЛОС, почесавший в затылке.)

ГОЛОС (спустя некоторое время): Что-то вроде фиктивной аристократки.

КРАСОТА: Фиктивной? Что такое «фиктивный»?

ГОЛОС: Это тебе тоже предстоит узнать там. Ты обнаружишь, что многое является фикцией. И ты будешь делать много фиктивных вещей.

КРАСОТА (безмятежно): Все это выглядит так вульгарно.

ГОЛОС: Даже и наполовину не так вульгарно, как на самом деле. За эти пятнадцать лет тебя будут называть «ребенком рэгтайма», «девушкой свободных нравов», «джазовой крошкой» и «маленькой сиреной». Ты будешь исполнять новые танцы не более и не менее грациозно, чем старые.

КРАСОТА (шепотом): А мне будут платить?

ГОЛОС: Да, как обычно, – любовью.

КРАСОТА (с легчайшим смехом, который лишь на мгновение нарушает неподвижность ее губ): И мне понравится, что меня будут называть «джазовой крошкой»?

ГОЛОС (рассудительно): Тебе это понравится…

Здесь диалог заканчивается; Красота продолжает тихо сидеть на месте, звезды замедляют свой ход в радостном предвкушении, а порывы серебристого ветра развевают ее волосы.

Это произошло за семь лет до того, как ЭНТОНИ сидел у окна своей гостиной и слушал бой башенных часов церкви Св. Анны.

Глава 2

Портрет сирены

Месяц спустя на Нью-Йорк снизошла хрусткая свежесть, которая принесла с собой ноябрь, три громких футбольных матча и великое колыхание мехов на Пятой авеню. Она также создала в городе ощущение напряженности и сдержанного волнения. Теперь с каждой утренней почтой Энтони приходило по три приглашения. Три дюжины добродетельных девиц из высшего света провозглашали свою способность, если не конкретную готовность, родить детей для трех дюжин миллионеров. Еще пятьдесят девиц рангом пониже провозглашали не только свою готовность, но вдобавок и огромное бестрепетное стремление к близкому знакомству с упомянутой группой молодых людей, которые, разумеется, были приглашены на каждую из девяноста шести вечеринок наряду с близкими друзьями и знакомыми юной дамы, студентами колледжей и энергичными молодыми чужаками. Далее, существовал третий слой с городских окраин, из пригородов Ньюарка и Джерси, вплоть до сурового Коннектикута и неприглядных районов Лонг-Айленда, – и, несомненно, бесчисленные сопредельные слои, доходящие до самых низов. Еврейки выходили в свет среди членов своей общины и подыскивали себе шагающего в гору молодого брокера или ювелира для кошерной свадьбы; ирландские девушки, наконец получившие разрешение, бросали взоры на молодых политиков из Таммани-Холла[15], благочестивых предпринимателей и повзрослевших мальчиков-хористов.

Естественным образом заразный дух ожидания новизны распространился на весь город. Даже рабочие девушки, бедные забитые души, пакующие мыло на фабриках и показывавшие роскошные наряды в больших магазинах, мечтали о том, что посреди захватывающего ажиотажа этой зимы им удастся привлечь внимание какого-нибудь мужчины; так неумелый карманник посреди шумной карнавальной толпы может рассчитывать, что его шансы на удачу возрастают. Камины продолжали дымить, но спертый воздух в подземке стал более свежим. Актрисы выступали в новых постановках, издатели выпускали новые книги, а городские дворцы предлагали новые танцы. Железные дороги выпустили обновленные расписания с новыми ошибками вместо старых, к которым уже привыкли пассажиры…

Город являл себя во всей красе!

Энтони, прогуливавшийся под серо-стальным небом во второй половине дня по Сорок Второй улице, неожиданно встретился с Ричардом Кэрэмелом, выходившим из парикмахерской в отеле «Манхэттен». Стоял один из первых по-настоящему холодных дней, и Кэрэмел носил пальто с подкладкой из овчины, наподобие тех, какие уже давно носили рабочие на Среднем Западе; здесь они лишь недавно получили одобрение в модном обществе. На нем была мягкая шляпа неброского темно-коричневого цвета, и его яркий глаз сверкал из-под полей, как топаз. Он энергично остановил Энтони и похлопал его по плечам, больше от желания согреться, чем из игривых побуждений, и после неизбежного рукопожатия разразился речью.

На страницу:
2 из 8

Другие книги автора