bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

Я борюсь со слезами и неконтролируемым порывом устроить сцену; одновременно рассержена и обижена. Да, я не вышла на работу, не поставив в известность босса, но ведь нашла себе замену. И может быть, я внесла новшества в ассортимент, не посоветовавшись с ней, но халы, которые я испекла, были влажные, сладкие и совершенные. Правда, больше всего меня расстраивает то, что я считала Мэри своей подругой, не только боссом, отчего ее политика нулевой терпимости становится еще более невыносимой.

Мэри проводит меня мимо нескольких запоздалых покупателей, которых обслуживает Рокко. Когда мы проходим мимо кассы, я отворачиваюсь. Мэри сказала ему, что собирается избавиться от меня? Он теперь ее новое доверенное лицо в том, что касается бизнеса, вместо меня?

Я иду следом за Мэри через парковку, сквозь ворота святилища, вверх по Святой лестнице, пока мы не оказываемся в гроте, где Джозеф сообщил мне, что он бывший нацист.

– Ты увольняешь меня? – выпаливаю я.

– С чего ты взяла?

– О, я не знаю. Может, с того, что Мистер Пропер на моей кухне готовит мои булочки. Не могу поверить, что ты променяла меня на какого-то дрона с фабрики…

– «Кинг Артур Флор» не фабрика, и Кларк не замена тебе. Он здесь только для того, чтобы дать тебе возможность маневра. – Мэри садится на гранитную скамью. Глаза у нее пронзительно-голубые, и в них – все ее монашеское прошлое. – Я только пытаюсь помочь, Сейдж. Не знаю, что это – стресс, чувство вины или еще что, но в последнее время ты сама не своя. Ты стала эксцентричной.

– Я по-прежнему выполняю свою работу. Выполняла, – протестую я.

– Вчера ты испекла двести двадцать хал.

– Ты попробовала хотя бы одну? Поверь мне, лучше покупатели нигде не найдут.

– Но им придется идти в другое место, если они захотят ржаного хлеба. Или квасного. Или обычного белого. Или любого другого, который ты решила не печь. – Голос Мэри становится мягким, как мох. – Я знаю, Сейдж, что это ты уничтожила Иисусов Хлеб.

– О, ради бога…

– Я молилась об этом. Этот хлеб должен был спасти кого-то, а теперь я понимаю, что этот человек – ты.

– Это из-за того, что я прогуляла работу? – спрашиваю я. – Мне нужно было навестить бабушку. Она неважно себя чувствует.

Удивительно, как быстро я выдумала лживое объяснение. Слои лжи ложатся, как краска, один на другой, пока вы не забываете, с какого цвета начали.

Может быть, Джозеф действительно стал верить, что он такой, каким его все считают. И именно это в конце концов заставило старика сказать правду.

– Посмотри на себя, Сейдж, ты же за миллион миль отсюда. Ты хотя бы слушаешь меня? Ты ужасно выглядишь. Волосы – будто в них птицы свили гнездо; душ ты сегодня, похоже, не принимала; под глазами круги такие темные, будто у тебя почечная недостаточность. Ты жжешь свечку с двух концов, по ночам работаешь здесь, а днем прелюбодействуешь с этим… – Мэри хмурится. – Как назвать проститутку мужского пола?

– Жиголо. Слушай, я знаю, мы с тобой разного мнения об Адаме, но ты же не стала отчитывать Рокко, когда он спросил, чем лучше всего удобрять коноплю?

– Если бы он был под кайфом на работе, то отчитала бы, – упирается Мэри. – Можешь мне не верить, но я не считаю тебя аморальной из-за того, что ты спишь с Адамом. Вообще, я думаю, в глубине души тебя это беспокоит так же сильно, как меня. И может быть, именно эта тревога так сильно влияет на твою жизнь, что это сказывается на работе.

Я хохочу. Да, я одержима мыслями о мужчине. Только ему за девяносто.

Вдруг у меня в голове загорается мысль, робкая, как трепещущий крыльями ночной мотылек: а что, если сказать ей? Разделить с кем-нибудь эту ношу, которую я таскаю на себе, – признание Джозефа?

– Ладно, я действительно была немного расстроена. Но это не из-за Адама. А из-за Джозефа Вебера. – Я смотрю Мэри в глаза. – Я узнала о нем кое-что. Кое-что ужасное. Он нацист, Мэри.

– Джозеф Вебер? Тот, которого я знаю? Который всегда оставляет чаевые в двадцать пять процентов и отдает половину булочки собаке? Джозеф Вебер, которому в прошлом году дали премию Торговой палаты «Добрый самаритянин»? – Мэри качает головой. – Вот об этом я и говорю, Сейдж. Ты переутомилась. Твой мозг поджигает не тот цилиндр. Джозеф Вебер – милый старик, которого я знаю долгие годы. Если он нацист, дорогая, то я Леди Гага.

– Но, Мэри…

– Ты еще кому-нибудь говорила об этом?

Я сразу вспоминаю про Лео Штайна и вру:

– Нет.

– Вот и хорошо, а то я не знаю молитвы за клеветников.

У меня такое чувство, будто весь мир смотрит в телескоп не с того конца и только я одна способна видеть четко.

– Это не я обвиняю Джозефа, – говорю в отчаянии, – он сам мне сказал.

Мэри надувает губы:

– Несколько лет назад ученые перевели древний текст, который считали Евангелием от Иуды. Они заявили, что информация, поданная с точки зрения Иуды, перевернет христианство с ног на голову. Иуда, оказывается, вовсе не величайший предатель в мире, а тот единственный, кому Иисус поручил выполнить миссию. Вот почему Иисус, зная, что умрет, выбрал Иуду и доверился ему.

– Значит, ты мне веришь!

– Нет, – сухо отвечает Мэри. – Не верю. Как не верю этим ученым. Потому что тысячи лет истории говорят мне, что Иисуса, который, между прочим, был хорошим парнем, Сейдж, совсем как Джозеф Вебер, предал Иуда.

– История не всегда права.

– Но с нее приходится начинать в любом случае. Если не знать, откуда ты родом, как же, ради всего святого, определить, куда ты идешь?! – Мэри заключает меня в объятия. – Я делаю это, потому что люблю тебя. Иди домой. Отсыпайся неделю. Сходи на массаж. Прогуляйся в горы. Прочисти голову. А потом возвращайся. Твоя кухня будет ждать тебя.

Я нахожусь в опасной близости к слезам.

– Прошу тебя, – молящим голосом говорю я, – не отнимай у меня работу. Это единственное в жизни, что я не испортила.

– Я ничего у тебя не отнимаю. Это по-прежнему твой хлеб. Я возьму с Кларка обещание, что он будет пользоваться твоими рецептами.

Я думаю о надрезах на хлебе.

В те времена, когда существовали общественные печи, люди приносили свое тесто из дому и пекли хлеб вместе с остальными жителями деревни. Как же они определяли, какой хлеб чей, когда вынимали их из печи? По надрезам, сделанным каждой хозяйкой. Когда надрезаешь подготовленный к выпечке хлеб, это подсказывает ему, в каком месте раскрываться, и помогает формированию внутренней структуры – дает пространство для разбухания теста. Но это также позволяет пекарю поставить на хлебе свой фирменный знак. Я, к примеру, всегда надрезаю багет пять раз и самым длинным делаю надрез на одном конце.

Кларку это невдомек.

Едва ли наши покупатели обращают внимание на такую мелочь, но это моя подпись. Моя печать на каждом хлебе.

Мэри спускается по Святой лестнице, а я задумываюсь: не в том ли кроется еще одна причина того, что Джозеф Вебер выбрал меня своим исповедником? Если прячешься достаточно долго, живешь, как призрак, среди людей, то можешь исчезнуть навеки и никто не заметит. Люди стремятся оставить свой след в жизни и хотят, чтобы кто-то увидел его. Такова человеческая природа.


– Не понимаю, что на тебя нашло сегодня, – говорит Адам, когда я скатываюсь с него и лежу, уставившись в потолок. – Но я чертовски благодарен тебе.

Я бы не назвала то, что мы сейчас делали, занятием любовью. Это, скорее, была попытка забраться под кожу Адама, просочиться в него, как вода через мембрану в осмотической системе. Мне хотелось раствориться в нем целиком, без остатка.

Провожу пальцами по его груди:

– Тебе не показалось, что я изменилась в последнее время?

– Да, – усмехается Адам, – особенно в последние полчаса. Но я полностью одобряю это обновление. – Он смотрит на часы. – Мне нужно идти.

Сегодня Адам руководит похоронами в традициях японского буддизма, ему пришлось провести целое исследование, чтобы не сплоховать и соблюсти все обычаи. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, включая и того покойника, которого Адам будет обслуживать сегодня. Вчера были поминки.

– Ты не можешь побыть еще немного? – прошу его я.

– Нет, у меня уйма работы. Боюсь что-нибудь напутать.

– Ты кремировал сотни людей, – замечаю я.

– Да, но сегодня все должно быть по-японски. Вместо того чтобы просто смолоть оставшиеся кости, как мы делаем обычно, тут будет особый ритуал. Члены семьи возьмут по кусочку костей специальными палочками и положат их в урну. – Он пожимает плечами. – К тому же тебе нужно выспаться. Осталось всего несколько часов, и снова настанет время идти делать пончики.

Я натягиваю одеяло до подбородка.

– Вообще-то, у меня несколько дней отпуска, – сообщаю я так, будто это была моя идея. – Протестирую новые рецепты. Посчитаю, сколько чего нужно.

– А что Мэри будет продавать, если ты здесь?

– Меня подменяет один парень, – отвечаю я, снова удивляясь, как легко ложь умещается у меня во рту и как мало оставляет послевкусия. – Кларк. Думаю, он справится. Но это означает, что я буду жить, как обычный человек, в нормальное время. Так что, знаешь, ты можешь как-нибудь переночевать у меня. Будет очень приятно заснуть рядом с тобой.

– Ты все время засыпаешь рядом со мной, – замечает Адам.

Но это другое. Он дожидается, пока я отключусь, как свет, после чего принимает душ и на цыпочках уходит из дому. Мне хочется того, что другие люди воспринимают как должное: почувствовать, как ночь арканом затягивается вокруг нас, спросить: «Ты не забыл поставить будильник?», сказать: «Напомни мне, что нужно купить зубную пасту». Чтобы наше время вдвоем не было до предела заряжено романтикой, а превратилось в обыденность.

Я обхватываю Адама руками и утыкаюсь носом ему в шею:

– Разве не здорово будет притвориться, что мы пожилая супружеская пара?

Он выпутывается из моих объятий:

– Мне не нужно притворяться, – встает с постели и идет в ванную.

Обязательно было напоминать? Я жду, пока польется вода, откидываю одеяло и отправляюсь на кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране – таблица, которой я пользовалась, чтобы готовить опару, когда впервые вернулась домой из пекарни. Пусть я сейчас не работаю в «Хлебе нашем насущном», но разве я не могу заняться улучшением своих рецептов на собственной экспериментальной кухне.

Опара бродит на рабочем столе. Нужно еще несколько часов, прежде чем ее можно будет использовать, но на ней уже образовалась пена, как на кружке пива. Я сворачиваю таблицу и открываю YouTube в браузере.

Наверное, я такая же, как многие другие двадцатипятилетние в этой стране. Отрывочные знания о Второй мировой войне я получила на уроках истории в старшей школе, мое представление о Холокосте сформировано заданными для прочтения дома книгами: «Дневник Анны Франк» и «Ночь» Эли Визеля. Даже зная, что тут есть личная связь с моей бабушкой, а может, именно из-за этого, я была склонна смотреть на Холокост абстрактно, так же как на рабство: серия каких-то жутких событий, произошедших давным-давно в мире, сильно отличавшемся от того, где я жила. Да, это было ужасное время, но какое отношение оно имеет ко мне?

Я набираю «нацистский концлагерь» в поисковой строке, и экран заполняют крошечные картинки: остроносое лицо Гитлера, мешанина трупов в яме, сарай, до стропил забитый обувью. Выбираю видеоролик – новостная хроника 1945 года, после освобождения. Пока он грузится, читаю комментарии внизу:

ХОЛОКСТ – ВЫДУМКА. НА ХРЕН ЕВРЕЕВ.

ФЕЙКОВОЕ ДЕРЬМО ХОЛОКОСТ. ЕВРЕЙСКИЕ ВРАКИ.

Ферма моего дяди была там, и Красный Крест хвалил состояние лагеря. Читайте отчет.

Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признавать правду.

Полагаю, свидетели тоже лжецы?

Это продолжает происходить повсюду в мире, пока мы отводим глаза, как немцы 70 лет назад. Мы ничему не научились.

Я кликаю куда-то в середину фильма, длящегося пятьдесят семь минут. Понятия не имею, какой лагерь мне показывают, но вижу тела, сложенные штабелями у крематория, зрелище жутчайшее, почти невозможно поверить, что это не голливудская постановка и я вижу реальных людей, у которых кости так сильно выпирают наружу, что можно увидеть весь скелет под кожей; что лицо с выбитым глазом принадлежало человеку, у которого когда-то были жена, семья, другая жизнь. «Это место, где уничтожали трупы», – звучит голос за кадром. В печах сжигали более ста тел в день. Вот носилки, на которых трупы засовывали внутрь, как я пекарской лопатой ставлю крестьянский хлеб в нутро своей дровяной печи. Вижу мелькнувший на экране скелет в топке одной из печей; еще один – превратившийся в кучу фрагментов костей. Вижу табличку с гордым именем производителя печи: «Topf & Söhne».

Я думаю о клиентах Адама, которые вытаскивают кости своих любимых из кучки пепла.

Потом вспоминаю бабушку, и к горлу подкатывает тошнота.

Хочется выключить компьютер, но я не могу шевельнуться. А вместо этого смотрю на группы немцев в нарядной воскресной одежде, их приводят в лагерь, они улыбаются, будто пришли на праздник. Потом лица их меняются, мрачнеют, некоторые люди даже начинают плакать, когда им проводят экскурсию по лагерю. Я наблюдаю за веймарскими бизнесменами в костюмах, которых заставили переносить и захоранивать трупы.

Эти люди, вероятно, знали о происходящем, но не признавались в этом самим себе. Или закрывали глаза, лишь бы их самих не принудили участвовать в преступлении. Я была бы такой же, если бы проигнорировала признание Джозефа.

– Так что? – говорит Адам, входя на кухню; волосы у него еще мокрые после душа, галстук уже завязан. Он гладит меня по плечам. – В то же время в среду?

Я захлопываю крышку ноутбука и слышу свой ответ:

– Может быть, нам лучше сделать перерыв.

Адам удивленно смотрит на меня:

– Перерыв?

– Ага. Думаю, мне нужно немного побыть одной.

– Разве ты не просила меня пять минут назад вести себя так, будто мы женаты?

– И ты не сказал мне пять минут назад, что уже женат?

Я обдумываю слова Мэри о том, что связь с Адамом, возможно, беспокоит меня больше, чем я готова признать. А ведь верно: нужно стоять за то, во что веришь, а не отрицать очевидное.

Адам явно потрясен, но быстро справляется с изумлением.

– Не спеши, детка, думай, сколько тебе нужно. – Он целует меня так нежно, что это ощущается как обещание, как мольба. – Только помни, – шепчет он, – никто и никогда не будет любить тебя так, как я.

После ухода Адама меня потрясает мысль, что его слова можно воспринять как клятву верности или как угрозу.

Вдруг я вспоминаю девочку, которая вместе со мной ходила на курс по истории мировых религий в колледже, японку из Осаки. Когда мы изучали буддизм, она говорила о коррупции: сколько денег ее родным пришлось заплатить священнику за каймё – обряд наречения покойника новым именем, под которым тот отправится на Небо. Чем больше вы платите, тем длиннее будет его посмертное имя и тем больше почета обретет ваша семья. «Вы думаете, это важно для буддистов в потусторонней жизни?» – спросил профессор.

«Вероятно, нет, – ответила девушка. – Но новое имя не дает вам возвращаться в этот мир всякий раз, как кто-нибудь произнесет ваше старое».

Запоздалая мысль приходит в голову: надо было рассказать этот анекдот Адаму.

Полагаю, анонимность всегда стоит денег.


Звонок телефона обрывает мой ночной кошмар: стоя на кухне позади меня, Мэри говорит, что я слишком медленно работаю. Я леплю булки и сую их в печь так быстро, что у меня на пальцах появляются кровавые мозоли и кровь запекается в тесто, но каждый раз, вынимая готовый хлеб, я достаю вместо него выбеленные, как паруса корабля, кости. «Вовремя», – с укором говорит Мэри, и не успеваю я остановить ее, как она берет один багет палочками для еды и впивается в него зубами, они ломаются и мелким жемчугом сыплются мне под ноги.

Я так глубоко сплю, что, хотя и тянусь к телефону и говорю: «Алло», роняю его, и он отлетает под кровать.

– Простите, – говорю я, вытащив мобильник. – Алло?

– Сейдж Зингер?

– Да, это я.

– Это Лео Штайн.

Резко пробудившись, я сажусь в постели.

– Простите.

– Вы уже это говорили… Я что… У вас такой голос, будто я вас разбудил.

– Ну да.

– Тогда извиняться нужно мне. Я подумал, раз уже одиннадцать часов…

– Я пекарь, – обрываю я его, – работаю по ночам, а сплю днем.

– Вы можете перезвонить мне в более удобное время…

– Просто скажите мне. Что вы нашли?

– Ничего, – отвечает Лео Штайн. – В реестре членов СС нет никаких сведений о Джозефе Вебере.

– Значит, допущена какая-то ошибка. Вы пробовали разные написания имени?

– Мой историк работает очень тщательно, мисс Зингер. Мне очень жаль, но вы, вероятно, неправильно поняли его слова.

– Я все поняла правильно. – Я убираю волосы с лица. – Вы же сами говорили, что картотека неполна. Или, может, вы просто еще не нашли нужную запись?

– Это возможно, но без подтверждения имени мы действительно ничего больше не сможем предпринять.

– Но вы продолжите розыски?

По голосу слышно, что он мнется, понимает: я прошу его найти иголку в стоге сена.

– Я не знаю, как остановиться, – говорит Лео. – Мы проведем проверку по двум берлинским архивам и по нашей собственной базе данных. Но это будет конечной точкой, если не найдется никакой достоверной информации…

– Дайте мне время до обеда, – молю я.


В конце концов, именно то, как я познакомилась с Джозефом – на группе скорби, – заставляет меня задуматься: а может, Лео Штайн прав и Джозеф действительно обманул меня. Прожил же он с Мартой пятьдесят два года. Хранить тайну столько времени чертовски трудно.

Дождь льет как из ведра, когда я подъезжаю к дому Джозефа, а зонта у меня нет. Успеваю промокнуть насквозь, пока добегаю до крыльца. Ева лает почти полминуты, прежде чем ее хозяин открывает дверь. У меня двоится в глазах. Это не помутнение зрения, а наложение этого старика на более молодого и сильного мужчину, одетого в военную форму, как в фильме на YouTube.

– Ваша жена, – с порога говорю я, – она знала, что вы нацист?

Джозеф открывает дверь шире:

– Входите. Такой разговор не стоит вести на улице.

Я прохожу за ним в гостиную, где на шахматной доске – наша незаконченная партия, единороги и драконы замерли на своих местах после моего последнего хода.

– Я ей никогда не говорил, – признается Джозеф.

– Это невозможно. Она наверняка интересовалась, чем вы занимались во время войны.

– Я сказал, что родители отправили меня в Англию учиться в университете. Марта никогда не сомневалась в этом. Вы удивитесь, как далеко люди готовы зайти, чтобы верить в лучшее о тех, кого по-настоящему любят.

Это, разумеется, наводит меня на мысли об Адаме.

– Должно быть, это нелегко, Джозеф, – холодно говорю я, – не запутаться в собственной лжи.

Мои слова сыплются как удары. Джозеф весь сжимается в своем кресле:

– Именно поэтому я сказал вам правду.

– Но… это неправда, верно?

– О чем вы?

Я не могу сказать, что знаю: он обманул меня, так как охотник за нацистами из Министерства юстиции проверил его вымышленную историю.

– Просто одно с другим не сходится. Жена, которая за пятьдесят два года ни разу не наткнулась на правду. История о том, что вы чудовище, без всяких доказательств. Разумеется, самое несообразное тут то, что больше чем через шестьдесят пять лет вы срываете с себя маску.

– Я же сказал вам. Я хочу умереть.

– Почему сейчас?

– Потому что мне не для кого больше жить. Марта была ангел. Она видела во мне хорошее, когда мне глядеть на себя в зеркало было противно. Я так хотел быть тем мужчиной, за которого, по мнению Марты, она вышла замуж, что стал им. Если бы она знала, что я сотворил…

– То убила бы вас?

– Нет, – отвечает Джозеф. – Она убила бы себя. Мне было все равно, что случится со мной, но я не мог вынести мысли, каким ударом это станет для нее – узнать, что ее касались руки, которые никогда не будут по-настоящему чистыми. – Старик глядит на меня. – Я знаю, Марта теперь на Небесах. Я обещал себе, что буду таким, каким она хотела меня видеть, пока она жива. Но вот ее нет, и я пришел к вам. – Джозеф зажимает кисти рук между коленями. – Смею ли я надеяться, это означает, что вы обдумываете мою просьбу?

Он говорит официальным тоном, будто попросил меня составить ему пару на танцевальном вечере или сделал мне какое-то деловое предложение.

Уходя от прямого ответа, я набрасываюсь на него:

– Вы понимаете, что это чистый эгоизм с вашей стороны? Я должна рискнуть своей свободой. Вообще-то, вы хотите, чтобы я загубила свою жизнь ради того, чтобы вы могли свести счеты со своей.

– Не в том дело. Никто ничего не заподозрит, если какой-то старикашка загнется.

– Убийство – это преступление, на случай если вы забыли за прошедшие шестьдесят восемь лет.

– Ах, но, видите ли, именно поэтому я ждал кого-то вроде вас. Если вы сделаете это, то совершите акт милосердия, а не убийство. – Он смотрит мне в глаза. – Знаете, Сейдж, прежде чем вы поможете мне умереть, я хочу попросить вас еще об одном одолжении. Я прошу вас сначала простить меня.

– Простить вас?

– За то, что совершил тогда.

– Не у меня вы должны просить прощения.

– Да, – соглашается он. – Но они все мертвы.

Шестеренки медленно вращаются, пока в голове у меня не складывается четкая картинка. Теперь я понимаю, почему он избрал меня для своей исповеди. Джозеф не знает про мою бабушку, а большей еврейки, чем я, ему в этом городке не найти. Я тут вместо родственников жертвы, ожидающих вынесения смертного приговора преступнику. Есть у них право требовать справедливого суда? Мои прадедушка и прабабушка погибли от рук нацистов. Делает ли это меня, по доверенности, подходящей для роли мстителя?

В голове эхом отдаются слова Лео: «Я не знаю, как остановиться». Его работа – мщение? Или правосудие? Различие между тем и другим минимально, и, когда я пытаюсь сосредоточиться на нем, оно становится все менее четким.

Раскаяние может принести умиротворение убийце, но как насчет жертвы? Я, может, и не считаю себя еврейкой, но неужели я все равно несу ответственность за своих родственников, которые были религиозны и погибли из-за этого?

Джозеф обратился ко мне, так как считает меня другом. Потому что он в меня верит. Но если просьбы Джозефа оправданны, человек, с которым я подружилась и которому доверяла, – кукла из театра теней, игра воображения.

Я чувствую себя глупо, надо было мне лучше разбираться в людях.

В тот момент я даю себе обещание: я узна́ю доподлинно, был ли Джозеф Вебер эсэсовцем. И если все-таки был, то, как именно он умрет, решу я сама. Я обману его, как он обманывал других. Я выжму из него информацию и скормлю ее Лео Штайну, так что Джозеф сдохнет в камере.

Но ему об этом знать незачем.

– Я не могу простить вас, – спокойно говорю я, – пока не узнаю, что вы сделали. Прежде чем я соглашусь на что-нибудь, вы должны как-то подтвердить свое прошлое.

На лице Джозефа отображается облегчение, едва ли не осязаемое, почти болезненное. Глаза его наполняются слезами.

– Фотография…

– Ничего не значит. Насколько я могу судить, на ней вообще не вы. Или она куплена на eBay.

– Понимаю. – Джозеф смотрит на меня. – Значит, прежде всего, вам нужно узнать мое настоящее имя.


Если Джозефа удивляет, что я вскакиваю и прошу его показать, где туалет, он не подает виду. Спокойно проводит меня по коридору в маленькую уборную с обоями в крупных розах и маленьким блюдом с несколькими кусками фигурного мыла в прозрачных обертках, так и не снятых.

Я включаю воду в раковине и вынимаю из кармана мобильник.

Лео Штайн отвечает после первого же гудка.

– Его зовут не Джозеф Вебер, – задыхаясь от волнения, говорю я.

– Алло?

– Это я, Сейдж Зингер.

– Почему вы шепчете?

– Потому что прячусь в уборной у Джозефа.

– Я так и думал, что его зовут не Джозеф…

– Да. Его имя Райнер Хартманн. С двумя «эн» на конце. И еще я знаю дату его рождения. Двадцатое апреля тысяча девятьсот восемнадцатого. «В один день с фюрером», – сказал он.

– Значит, ему девяносто пять, – подсчитывает в уме Лео.

– Кажется, вы говорили, для них не существует срока давности.

– Верно. Девяносто пять – это лучше, чем покойник. Но откуда вы знаете, что он не врет?

– Я этого не знаю. Но вы узнаете. Введите его в базу данных, и посмотрим, что получится.

– Это не так просто…

– Это не может быть так уж сложно. Где ваш историк? Попросите ее.

– Мисс Зингер…

– Слушайте, я сижу в уборной у старика. Вы говорили, что с именем и датой рождения карточку легче найти.

Он вздыхает:

– Посмотрим, что я могу сделать.

В ожидании ответа я спускаю воду. Два раза. Я уверена, что Джозеф, или Райнер, или как там его теперь называть, размышляет, не провалилась ли я в унитаз, а может, он решил, что я мою голову в раковине.

На страницу:
8 из 9