
Полная версия
Неправильная звезда
Незаметно подошёл вечер. Из-за наступившей темноты Душан больше не мог видеть летающие белые шары. Он смотрел в тёмное небо и видел там, на тяжёлой алмазной тверди, спрессованный колоссальным давлением звёздный наст, тлеющий горячим белым пламенем далёкой Земли.
Счастливчик
Крестись, Рим, крестись, ты беспричинно затрагиваешь меня и давишь.
Так из-за твоих жестов и придёт к тебе внезапно счастье.
Латинский палиндром на древней чаше, приписываемый дьяволуХотел того Милош или нет, только счастье ни на минуту не покидало его. Нигде он не мог укрыться от расположения улыбчивой Фортуны, спрятаться от восторженных, сулящих любовь, взглядов незнакомок или найти тень от пронизывающих лучей славы, бегущей за ним повсюду. Даже ночью пролетающие звёзды норовили скатиться в ладони к Милошу, на время вырывая его из объятий пленительных снов, насквозь пропитанных счастьем.
Люди тянулись к нему, нисколько не опасаясь обжечься такой особенной жизнью и не боясь находиться рядом с тем, к кому утекает вся удача, не замечающая более никого вокруг.
Нельзя сказать, что Милош не хотел делиться отпущенным ему счастьем, но, оказавшись в чужих руках, оно становилось тяжёлым, текучим и ядовитым, как ртуть.
Никто из его друзей не мог удержать у себя ни единой, даже самой маленькой, крупицы счастья, за которое просто было невозможно зацепиться. И счастье вновь, собираясь в большие пульсирующие шары, возвращалось к тому, для кого и предназначалось.
Все девушки любовались Милошем-счастливчиком и стремились подойти к его счастью как можно ближе.
Счастье чувствовало это, вскипало, и его ядовитые пары неотвратимо губили неосторожных.
Искатели славы тоже преследовали счастливчика. Но лучи славы, предназначенные Милошу, не освещали незадачливых искателей красивым золотистым сиянием, а слепили их своим жёстким и невыносимым блеском.
Милош был исключительно одинок в своей избранности и совсем не чувствовал времени, ибо ощущать время способен лишь тот, кто может эмоционально различать происходящие события. А у Милоша не происходило ничего, кроме ровного и непрекращающегося счастья. Он так и не сумел узнать и понять людей, так как не в состоянии понять другого тот, кто не испытал его страдания и боли. И тем паче ему не было дано проникнуть в тайны неба и земли и постичь смысл и ценности этого мира, поскольку во всём окружающем он находил лишь различные поводы для счастья.
Он брёл, нестареющий, бесчувственный, не сопричастный ничему по неменяющемуся миру, миру, лишённому заботы и тени, не знающему утрат и сожалений. А сбоку и сзади стояли восхищённые люди восторженно приветствовавшие счастливца, идущего в Никуда, поскольку только такое слово и может быть надёжным синонимом бесконечного счастья.
Дар
Вацек плохо понимал людей, хотя не было никого, кто бы лучше знал человеческую природу, ибо без всякого труда и на любом расстоянии мог внимать любому человеческому общению, слышать все разговоры и читать мысли. Да если бы только слышать! Он порою эти мысли мог видеть, они стояли у него перед глазами словно реальные события, и оттого ему приходилось поневоле проживать ещё многие сотни жизней заодно с окружающими его людьми.
Тем не менее он всё равно не понимал людей: отчего они почти никогда не используют то, чем так щедро наделила их природа, разменивая свою жизнь на всяческие пустяки.
Вацека считали человеком необщительным, хотя, впрочем, иначе и быть не могло – любой на его месте вёл бы себя точно так же, учитывая то, что его собеседниками ежедневно были даже не люди, а их судьбы.
Так Вацек и жил – тихо и незаметно, ничем не выказывая свой дар, хотя его сердце колотилось в сотни раз чаще, отзываясь на всякую невольно встреченную боль и радость других людей.
И вдруг его дар пропал. Может быть, по какой-то неведомой тому причине, а, может, и без причины вовсе. Исчез и всё. Для Вацека случившееся было равносильно освобождению: наконец-то, он стал таким же как все, обычным человеком без разного рода странностей.
Он никак не нарадовался этим своим новым обретением, теперь он мог быть просто самим собой, ходить, где вздумается, читать, фантазировать, иметь, наконец, свои приватные мысли. Никто и никогда не видел Вацека таким счастливым и беззаботным. Он безраздельно наслаждался своей неожиданной свободой, пока любопытства ради не поднялся на колокольню древнего собора, где вновь услышал чьи-то голоса. «Вот беда!» – шептал раздосадованный Вацек, проклиная свой удивительный дар. Но только это было ещё не всё. К нему вернулось и его духовное зрение. Там, внизу, где по всем законам должен был развернуться своими крышами, трубами и площадями город, словно бескрайнее море волновалась колония громадных грибов на тонких фиолетовых ножках. Зрелище было воистину фантастическим; да и те, что переговаривались меж собой, изъяснялись тоже как-то странно, необычно, не как люди.
Вацек пошёл по лестнице вниз и, пройдя два лестничных марша, обнаружил, что разговоры прекратились, а грибы исчезли.
«Верно, всё дело в высоте, – решил Вацек. – Внизу-то со мной всё в порядке, значит надо просто держаться равнины и малых этажей». Его догадка оказалась верной: пока Вацек не поднимался вверх, он жил спокойно. Однако чтобы окончательно в том убедиться, Вацек решил забраться со своего третьего этажа на последний, четырнадцатый, а если и этого окажется мало – залезть на крышу.
И снова Вацек не увидел города под собой. Грибы на высоких ножках, серые вверху и тёмно-фиолетовые у своих оснований, раскачивались как от мощного ветра в разные стороны. Они росли тесно, словно густо засеянные поля: неизвестно, где начинались, и заканчивались у горизонта. Как Вацек ни прислушивался, он ничего не слышал, кроме мощных щелчков. Грибы шатались из стороны в сторону практически бесшумно, несмотря на то, что размером они были никак не меньше деревьев.
– Я чувствую, что они тоже могут слышать, о чём мы здесь говорим, – донеслось оттуда, откуда раздавались щелчки.
– Но отчего они, зная о нас, настолько беспечны?
– Возможно, оттого, что у них есть океаны. Оттуда они смогут противодействовать нам. Вот, я вновь ощущаю их присутствие!
Речь оборвалась, и снова послышались резкие щелчки. Они разрывались то справа, то слева, точно ища Вацека и пытаясь его оглушить, однако всякий раз им это не удавалось. Наконец, Вацек выбежал на чёрную лестницу, и на уровне одиннадцатого этажа щелчки прекратились.
Здесь он мог перевести дух и справиться с чувствами. Но на смену волнению от преследования пришло отчаяние: кому рассказать об этом и как, да и, в конце концов, – кто поверит? Но всё равно надо что-то делать, нельзя же просто сидеть и ждать, пока грибы заселят все наши материки и высушат океаны.
«Грибы обладают очень тонкими настройками чувств, – размышлял Вацек, – так и я тоже. Возможно, у них мощный интеллект и хорошая интуиция, но и у меня найдётся, что им противопоставить».
Во всяком случае, он решил молчать и действовать самостоятельно. Для начала было необходимо найти удобную площадку на уровне между двенадцатым и одиннадцатым этажами. Вацек мог хорошо слышать и видеть грибы сразу же с уровня двенадцатого этажа, они также могли чувствовать его и слышать, начиная с этой высоты. Однако они всегда обнаруживали его с некоторым запозданием; кроме того, он не знал своих возможностей, чтобы вмешиваться в их разговор. Раньше ему никогда не приходило в голову проверять у себя такую способность на людях.
Вацек долго не поднимался на площадку двенадцатого этажа. Он дал волю своему воображению, вытесняя в себе всё земное, всё человеческое и сосредоточившись лишь на одной мысли: Земля – самый неудачный выбор для колонизации. И когда Вацек уже по сути перестал быть самим собой, он тихо устремился вверх, погружаясь в пучину незнакомого ему мира.
Если ему и удалось что-нибудь услышать в этом новом для себя качестве, то это были не слова, а музыка, да, скорее всего, музыка, похожая на медленный многоголосый хорал, прерывающийся паузами оглушительной тишины. Вблизи грибы были похожи на подвижные многометровые абстракции, на глухом фиолетовом фоне которых разворачивались округлые серые и желтоватые формы. Они соединялись, бледнели и густели, превращаясь в яркие лимонные пятна или исчезая вовсе.
Наконец, Вацек различил и слова.
– Я слышу их лучше вас и у меня есть сомнения относительно их одоления.
– Тебя смущает их атмосфера?
– Океаны? – произнёс третий.
– Но всё это решаемые проблемы, – раздался мерный высокий голос, по тембру сильно отличающийся от предыдущих. – Мы давно уже говорим об одном и том же и никак не можем определиться. Так что же тебя смущает?
– Меня беспокоит моральная сторона предполагаемого одоления. Они тоже способны нас слышать, и, в каком-то смысле, мы с ними похожи. В этом случае их нельзя элиминировать.
Вацек замер и старался подстроиться к первому голосу, слиться с ним, заставить говорить его так, как подскажет ему он, Вацек.
– Нравственная? При чём здесь нравственность! Мы тоже не все их слышим. Из нас только ты и способен хорошо слышать и понимать их. Но это же всего лишь низшая атмосферная цивилизация, и мы не должны о ней сожалеть.
– Хорошо. Но вы даже представить не можете, какую опасность несут для нас океаны.
Вацек заметил, как большое серое пятно в самом центре фиолетовой массы стало желтеть и собираться в правильную сферу.
– И исходит она не только от злобных людей, способных оттуда какое-то время беспокоить нас, – сфера загорелась ярче. – Опасность исходит от самих океанов, имеющих такой же состав и такую же природу, как у людей! Они и океаны – это одно неразделимое целое!
Сфера превратилась в светящийся жёлтым пламенем огненный шар.
– Ты почувствовал это? Это так? – строго спросил высокий голос.
– Да, только теперь я ясно ощутил эту неразрывную и объединяющую их связь. Вы все знаете, что есть ещё две подходящие планеты и там нет никакой развитой биоматерии. Отчего бы не начать одоление с них?
Хорал вновь зазвучал, а сфера начала мигать и стремиться к точке.
– Возможно, кто-нибудь хочет возразить? – опять включился высокий голос.
Хорал грянул с новой силой, стал чище, и вся мелодия повисла на одной единственной высокой ноте. Светящаяся точка совсем исчезла, и снова всё смолкло.
– Я всегда полагал, что нам удобнее будет на Этеле, там нет океанов, и лишь упорство «слышащих» меня смущало. Но больше, надеюсь, возражений не будет?
– Нет, всё правильно, – поспешил согласиться Вацек.
Другие голоса тоже не возражали, предпочитая одолению безопасное постепенное освоение Этеля.
Хорал снова встрепенулся, взял несколько высоких нот и стал глохнуть, падать, превращаясь в мягкий скользящий шелест.
Вацек не сразу оказался на спасительном одиннадцатом этаже и обрёл свою прежнюю оболочку и суть. Он ещё долго пребывал в чужом сознании, являясь причиной внутренних противоречий, насаждая страх перед земными океанами. И с лёгкостью ветра блуждал он по серо-фиолетовым грибным полям, выстраивая на них сложную геометрию жёлтых пятен, на что фиолетовая тьма отвечала ему такими же подобными письменами.
………………………………………………………..
Вацек больше никогда не поднимался выше своего третьего этажа. И не от боязни снова услышать что-нибудь странное, просто он предпочитал равнину. Там, на уровне океанов, он чувствовал себя комфортно и уверенно.
Он так любил равнину, что при любой представившейся ему возможности выезжал к морю. Вацек любил смотреть как беспечные и беззаботные люди весело плещутся в лазурной воде, которую принёс им на своей крылатой волне их спасительный океан. Вацек не ждал от этих людей никакой благодарности, он радовался вместе с ними цветущей земле и голубой дымке величественных океанов.
Вацек больше не пытался испытывать свой дар и не желал его возвращения. Лишь однажды, выйдя ночью на свой балкон, он услышал откуда-то сверху, издалека, со стороны созвездия Лиры, знакомый голос:
– Здравствуй, Вацек! Спасибо тебе за верную подсказку! На Этеле нам неплохо, наверное, лучше, нежели было бы у вас. К тому же я всегда считал, что и среди атмосферных цивилизаций могут быть высокоразвитые миры. Миры, способные нас слышать.
Вацек ничего не ответил, лишь помахал созвездию Лиры рукой. Помахал в надежде, что «слышащие» такой высокой цивилизации способны ещё и видеть.
Белые скамейки
На ней была неизменная белая футболка с игривой надписью по-итальянски «Я очень люблю жизнь» и белая широкополая шляпа, по которой её узнавали все жители курортного городка. Правда, кроме жителей, в нём обитали ещё весёлые беззаботные люди, которые вечно куда-то спешили, чьи мысли были постоянно переполнены всяческим вздором и которые совсем не замечали пожилую женщину в огромной шляпе и легкомысленной футболке. Но их чрезвычайно редко можно было увидеть сидящими на парковых скамейках, на которых она проводила всю свою жизнь. Эти скамейки уже невозможно было представить без неё, настолько органично она вписывалась в их белые деревянные тела с массивными чугунными боками, густо покрытыми многочисленными слоями белил.
Из-за приметной шляпы с широкими полями никто не мог видеть её лица, даже её соседи по белым скамейкам, – все видели только её улыбку: неподвижную, ровную, точно приклеенную к сухим бесцветным губам.
О чём она говорила, тоже никто не мог ничего толком рассказать, зато многие хорошо знали длинный, выбеленный мелом, коридор её коммуналки, большую кафельную общую кухню и светлую комнату с обшарпанным белым роялем и выцветшими акварелями по стенам в старомодных бумажных паспарту.
Днём город был похож на вращающийся пёстрый клубок, протянувший свои разноцветные нити от белых песчаных дюн до известняковых прибрежных скал, напоминающих исполинские сахарные головы. Безусловно, виной тому были беззаботные весёлые люди, их яркие одежды и их торопливое желание жить. Они вечно куда-то спешили и быстро проходили мимо белых скамеек, даже не оглядываясь на сидящих.
Но стоило кому-нибудь из них присесть на злосчастные скамейки, как тотчас обнаруживалось, что спешить куда-то было необязательно и что лучше всего отдыхать именно здесь, не пытаясь повсюду искать впечатлений: ни у песчаных дюн, ни у известняковых скал.
Нельзя сказать, что она радовалась этим случайным неофитам, нет, скорее всего, считала этот процесс закономерным; и её ни на минуту не покидала привычная спокойная уверенность в торжестве белого и в неизменности обстоятельств, составляющих жизнь.
В нестойкости цвета и утомительном постоянстве бытия вскоре убеждался всякий вновь посвящённый.
Сначала яркие цвета уступали место пастельным, затем и пастельные тускнели, сближаясь по тону, становились серыми, и, в конце концов, терялся и оттенок, превращаясь в бесстрастно-белый, лишённый любых примесей.
Что-то похожее происходило и с жизненным ландшафтом.
Сначала головокружительные вершины и неожиданные ущелья уступали место тоскливому плоскогорью, затем на нет сходило и оно, мельчая и превращаясь в бестрепетную однообразную равнину. Некоторым доставалась гиблая белёсая болотная топь, другим – неподвижная солончаковая степь, а на чью-то долю выпадала застылая безмятежность бетонных плит, сплетённых в белые набережные и белые города, на фоне которых весёлые беззаботные люди казались нелепым недоразумением, вызывающей бессмыслицей. Хотя сами-то беззаботные люди так не считали, они просто любили всё яркое и необычное и представления не имели как белеет кристаллическим настом солончаковая степь и серебрится, засыпая все улицы и дома, неодолимая бетонная пыль.
Может быть, они очень спешили увидеть всё это, оттого и не замечали пожилую женщину в белой шляпе, с приклеенной под ней безразличной улыбкой. А она смотрела на них со старых запылённых скамеек, из глубины своего белого и невозмутимого мира, и никак не могла понять: за что же они могут так любить жизнь.
Ох уж этот Пушкин!
Когда по утрам из-за соседних домов показывалось солнце, Радек особенно негодовал и беспокоился. Вы скажете – беспричинно беспокоился, но будете неправы, поскольку причина на то у него была. Дело в том, что Радек писал стихи, и фраза «Пушкин – солнце русской поэзии» никак не давала ему покоя. Да если бы только эта фраза! Куда бы Радек ни бросал свой взгляд – отовсюду выглядывал Пушкин. Ну, если и не он сам, то строчка его – это, пожалуй, наверняка.
На своё несчастье Радек жил в Петербурге, где великий поэт опрометчиво успел воспеть всякий положенный там камень. Радек такого присутствия Пушкина, разумеется, терпеть не стал и перебрался на городскую окраину, где, как ему казалось, никогда не ступала нога поэта. Но и в этом он опять прогадал, поскольку, по мнению некоторых авторитетных учёных, поселился как раз на том самом месте, где некогда дорогу Пушкину перебежал злополучный заяц.
Так или иначе, только Пушкин продолжал светить Радеку и на окраине города. Светил себе и светил и не мерк нисколько.
Шли годы, являлись новые поэты, но Пушкин всё светил, и никто из вновь появившихся на ниве русской словесности стихотворцев не мог «брызнуть» поярче. Это делало Радека раздражительным, он негодовал на своих коллег, досадуя слабенькой крылатости их тяжеловесных муз.
Радека, наверное, бесило всё, что для обычного человека казалось привычным делом: школьницы, пробегающие мимо с тетрадками, на которых был изображён вдохновенный профиль поэта, прогноз погоды, в котором нет-нет да и прозвучит что-нибудь пушкинское, вроде «уж небо осенью дышало», и даже традиционное, разговорное, типа: «А мусор кто вывозить будет, Пушкин?» – всё это приводило его в бешенство.
Так Радек и жил, пребывая в постоянном раздражении от существования великого предшественника, покуда на его этаже не появился новый сосед, как две капли воды похожий на Пушкина Александра Сергеевича.
Радек было совсем занемог и задумал вновь обменять жилплощадь. Безусловно, он и осуществил бы своё намерение, если бы сам жизнерадостный сосед неожиданно не вмешался в его планы. Однажды он весело и легко подбежал к нахмурившемуся Радеку и предложил ему познакомиться.
Сосед просто лучился своей широкой и светлой улыбкой, а в лукавых и умных глазах блуждал игривый живой огонёк. Он шагнул навстречу Радеку и протянул ему свою открытую ладонь.
– Михаил, – представился сосед.
– Михаил Юрьевич, – если угодно.
У Радека отлегло на душе.
– Может быть ваша фамилия ещё и Лермонтов?
– Лермонтов, Лермонтов! – согласно закивал сосед, тряся своей пышной шевелюрой, вероятно, доставшейся ему от далёких африканских предков.
У Радека на душе был праздник. Он достал ключи и открыл дверь своей квартиры. В комнате по-прежнему светило солнце, только как-то иначе, уже не столь вызывающе ярко.
Он сел за стол, взял листок бумаги и крупно написал:
«Выхожу один я на дорогу…»
И уже собирался писать дальше, но вовремя вспомнил, что это он уже где-то слышал.
Впрочем, это было и не важно.
Он ясно видел себя стоящим на пустынной дороге, пребывающим в гордом и неприступном одиночестве, и Пушкина поблизости нигде не было…
Диминуэндо
Какая хрупкая и звенящая сушь стояла на всей земле! Знойные травы были чреваты музыкой залётных ветров, а глянцевые листья, наполненные солнцем, таили в себе хрустальные звоны случайных соприкосновений.
У Марина был великолепный голос, но, отдадим должное всем остальным, не только у него одного. Возможно, так казалось оттого, что стоило кому-нибудь начать песню, как всё окружающее пространство отвечало ему не только чарующим и звенящим эхом, но и подхватывало эту мелодию звонами, переливами, вибрациями своих чутких горячих тел, настроенных как камертон.
Марин пел цветущим долинам; и в плотном, спрессованном жарой, воздухе звуки его голоса доносились до самого неба, где соперничали с ораторией звёзд, вечной и величественной, но медлительной и почти неслышимой из-за громких песен наполненной зноем земли.
Могущественное небо не могло не замечать, что в песнях земли было больше радости и красоты, чем в привычных его слуху звуках, которыми полнился небесный эфир.
«Зачем земле столько разнообразных и мелодичных песен», – решило небо и послало земле моросящий дождь, медленный и непреходящий, как сама небесная оратория.
Марин по-прежнему пел долинам, утопающим в цветах и травах, только его голос был слышен лишь ему одному. Песня вязла в бесконечной влаге, струящейся с неба, в наполненных дождевой водой травах, в отяжелевших от капель упругих древесных листах… Нельзя сказать, что Марин потерял свой чудесный звенящий голос, как нельзя сказать, что природе не нравился чистый, питающий всё живое, не-прекращающийся дождь.
Вскоре туман, наполнивший землю, поглотил любые звуки, кроме шума упрямых вод и дробного, настойчивого перестука однообразного дождя. Природа забыла и звонкие песни Марина, и то, как некогда отвечала ему долгим, переливчатым эхом радости и торжества. Природе теперь стали не нужны его песни и его чудесный голос.
Буйная зелень разрослась по всей орошённой земле. Она тянулась всё выше и выше к небу. Но всё равно не могла слышать не только гибнущих во влажном воздухе песен Марина, но и вечной и величественной музыки звёзд, к которым она почти прикасалась своими телами, полными небесной влаги и могучей жизненной силы.
Сначала…
Когда его покинули последние друзья, он, наконец, почувствовал себя совершенно счастливым.
Это случилось так естественно и так непринуждённо, словно было продиктовано насущной необходимостью или жизненной требой, заставляющей принимать свои жёсткие правила и не имеющей обыкновения что-то объяснять. Но он никогда и не жалел того, что могло быть легко утрачено и имело свойство теряться при любом опрометчивом или неосторожном движении. Такую неверную, ускользающую перелётность он воспринимал как самый надёжный ценностный критерий, который за всю его жизнь ни разу не давал повода усомниться в своей истинности. Недавно обретённую свободу потерять было невозможно, поскольку это состояние никак нельзя утратить или потерять, от свободы можно только отказаться. Он был свободен и это ему нравилось. Нет, пожалуй, не так. Он был абсолютно счастлив.
«С чего бы это вдруг», – подумает всякий, кого ни на секунду не оставляют тревожные мысли о своих родных и близких и кто ни за что не может представить себя спокойно стоящим на берегу и смотрящим в море.
А он сколько угодно мог стоять на берегу, слушать клёкот крикливых чаек, дышать свежим морским бризом и любоваться огромным утренним солнцем, ощущая трепетное ликование суши и воды.
Время, которого раньше хватало разве что для того, чтобы куда-нибудь опоздать, теперь стало его единоличной собственностью, и, осознав это, он перестал куда бы то ни было спешить. Наверное, поэтому он стал подмечать и обращать внимание на то, что раньше ускользало, не попадалось на глаза или попросту оставалось невидимым.
Прежде он никогда не замечал, что горы утром похожи на хрупкий полупрозрачный коллаж из папье-маше, а вечером напоминают тяжёлую, до своей последней поры наполненную водой губку.
Он и представить себе не мог как клубится в ущельях туман и собираются в стаи облака, цепляясь за горные вершины.
Он не знал, что тишина может иметь тысячи оттенков. Он не видел, какими многоцветными могут быть тени, переливающиеся разнообразными красками, и не чувствовал, насколько долетающие со всех концов земли ветры наполнены ароматами нездешних трав, далёких лесов и цветущих лугов. Он только сейчас почувствовал, как, собственно, многообразна и интересна жизнь, когда она не принадлежит чужим заботам и не требует ни с кем делить свой досуг и свой быт.
Он будто бы вновь попал в безоблачное детство, когда впервые ощутил свою отдельность и независимость, подолгу наблюдая из-за родительского забора, как на детской площадке резвятся и играют дети.
Душа рвалась и стремилась в этот мир, но было немного страшно и где-то глубоко таилось смутное чувство, что, перешагнув через порог, он тотчас утратит то, что только недавно сумел обрести: возможность самостоятельно мыслить, сознавать свою исключительность и поступать, сообразуясь лишь с собственной волей и своими интересами.
Теперь он будто бы снова в волнении стоял у того же забора и ему приятно было смотреть как солнце бросает свои косматые лучи в этот удивительный, сверкающий мир. Он жмурился от солнечной щедрости и не мог оторваться от той красоты и совершенства, что являл собой каждый лепесток, всякая травинка, поднявшаяся от земли. Мир звал его, манил своим великолепием, но он так и не решался сделать ему шаг навстречу. Он не хотел выйти туда, где гомонила и шумела оживлённая улица, не желая потерять в цепком людском хороводе тысячи оттенков тишины, краски переливающихся теней и запахи трав и лугов, которые приносили на себе прилетающие из далёких земель ветра. Он отпрянул от калитки, пересёк двор и вышел за ограду через вечно закрытые старые ворота в глубине сада. От них по пустынному берегу быстрой реки струилась узенькая тропинка почти до самого берега моря. Он шёл среди звенящих трав, подвижных теней и тягучего зноя, а над ним блистало это огромное, удивительное солнце, рассыпающее повсюду свои косматые лучи.