Полная версия
Штукатурное небо. Роман в клочьях
Людмила стремительно подрастала. Весь свой воспитательский пыл Михаил с азартом направил на дочь. Страсть к точности и расчетам, которая подвела его несколько лет назад, пустила в нем новые корни. Сняв часы с руки, он стоял на пороге и ждал ровно восьми вечера, когда Люда должна была вернуться домой от подружек, и если это случалось минутою позже, ее молча встречал тонкий брючный ремень.
– Я хочу знать, что меня ждет впереди, – повторял он, не уставая, когда Шура спешила дочери на помощь. А с утра Михаил пребывал в искреннем удивлении, когда вместо «папа» Люда обращалась к нему на «Вы» и называла Михаилом Борисовичем.
– Да, это мой крест, и я не хочу его нести, – через полтора десятка лет вновь бушевал отчим Людмилы Михайловны, как называли ее на первой работе в библиотеке, а не Владимировны, как было на самом деле. У Людмилы родился первый ребенок, которого в честь отца она назвала Владимиром и отправила фотокарточку по почте в деревню.
– Об имени она должна была посоветоваться хотя бы со мной, – продолжал кипятиться отчим. – Она превратила меня в аморфное тело!
– Да, что же это такое-то? – спросила Шура.
– Свойство вещества, когда из твердого состояния оно превращается в газообразное, минуя жидкое. Это сухой лед, – пояснила Люда, которая уже заканчивала институт.
– Я никому не отец, а стал уже дедом! – косясь на Людмилу, продолжал он. – Какое отношение тогда этот ребенок вообще имеет ко мне? Где его отец? Мы с ним толком и незнакомы! И это, когда мы получаем взамен деревянного дома квартиру в кирпичном! Я должен работать, мне нужен отдельный кабинет и покой, а не кричащие внуки с зятьями и падчерицами! – и он так вдарил кулаком по столу, что по углам из него вылезли гвозди. – Нужно что-то делать, что-то делать… – бормотал он. – Все! Мы разводимся! Я получу отдельную квартиру! Мне нужна ты, а не чужие дети! Я просто хочу быть счастлив, просто быть счастлив… И решать уравнения только с одним неизвестным… На дворе стояла теплая осень сентября 1960 года.
По возвращении из плена Владимир Кирпичев женился на той, с которой сидел в школе за одной партой. Девушку звали незамысловато – Любовь. Вскоре у них с разницей в час родились близнецы – две девочки. Одну назвали Верочкой, другую Надей, но отличить их, когда они потихоньку становились самостоятельными, не могли даже родители. Частенько бывало, что за провинности Веры по полной программе доставалось Надежде или наоборот. Наказывала же дочек Любовь, с молоком впитавшая от матери Софьи образцы благоразумного воспитания и просто на несколько дней прекращала с ними общение. Это было самое тяжкое испытание.
Нельзя сказать, что Владимир был несчастлив, но сердце его было не на месте. Сердце его жило в Москве на фоне открыток Кремля, набережных Яузы и остроконечных высоток, где во снах с Шурой и Людой вслепую его преследовал фотограф с треногой, накрытый черным покрывалом. Он щелкал тросиком фотоаппарата, и на открытках появлялась вся семья. Открытки немедленно и повсеместно поступали в продажу в отделения связи и киоски «Союзпечати».
С фронта Владимир вернулся совершенно седой, за несколько месяцев отпустил большую окладистую бороду, такую, что с виду его нельзя было отличить от писателя Льва Толстого. Его первый приезд в Москву был неожиданным. Он буквально-таки нагрянул по адресу, который получил в привокзальной справочной и, презрев электрозвонок, костяшками ладони постучал в дверь. Открыв, Шура не узнала его и, упершись руками в его грудь, хотела уж было вытолкать за порог.
– Я просто хотел видеть, что ты действительно счастлива и у тебя все в порядке. Если нет, я забираю тебя обратно. Мы станем жить вшестером. Где наша дочь?
Голос нельзя было перепутать ни с чем. Голос остался тем же.
Через час втроем они сидели в Филевском парке и ели хлеб с простоквашей, которые Владимир привез с родины. Через много лет он приезжал повторно в последний раз, когда на белом свете я уже топтал невысокую траву. Я пытался назвать его «дедушка – ты», он напрягся и дальше я говорил уже с ним как с Владимиром Дмитриевичем, рассказывал ему про книжки и кубики, он же растерянно молчал.
Но все это было потом. А пока 25 октября 1959 года мои папа и мама проштамповали свои паспорта и пообещали какой-то тетке в ЗАГСе на Кутузовском проспекте жить долго и счастливо. Свадьбу решили справлять 7 ноября вровень после парада, а до свадьбы не трогать друг друга и пальцем, общаясь только по телефону. Москва всегда была странноприимным домом, но в первые послевоенные годы диалог:
– Я из города Сарапул Удмуртской АССР.
– А я деревни Гомзово Марийской.
– Хотела бы стать моей женой?
– Да, в принципе, я не против. – был абсолютно понятен и закономерен. Массовые миграции населения нашей части планеты в лице молодежи были спровоцированы поиском новой счастливой жизни, новых стремлений и новых надежд. Представители же уходящей натуры желали наконец-то обеспечить себе адекватную и спокойную старость, и если не нянчить внуков, то, по крайней, мере находиться в центре заслуженного внимания. Для кого-то это был первый, для кого-то последний шанс. Последний шанс представлялся и для пожилой наставницы моего отца.
Его воспитывала неродная тетка Анна Петровна по какой-то далекой родственной линии. В три года она забрала его с молчаливого согласия матери Надежды Петровны из Сарапула в Москву, чтобы вырастить из него мужчину. Самой Анне Петровне было уже не мало лет, ни своих детей, ни мужа она никогда не имела. Здоровье ее было подорвано в Порт-Артуре во время русско-японской войны, где служила она сестрой милосердия, воля же, напротив, окрепла и разрослась внутри нее так, что не осталось места душе. Она была, чуть ли не единственной женщиной, получившей Георгиевский крест за заслуги, и искренне верила в то, что испытания, жестокость и боль, ежедневным свидетелем которых она являлась, воспитали в ней человека. Отказывать страдальцам в выдаче морфия или предписывать его находилось полностью в ее ведении, и потому милосердие было связано, скорее, с военным расчетом, чем с сочувствием. Для сочувствия требовалась уже смекалка. Когда морфий закончился вовсе, на глаза девятнадцатилетней Анне попался журнал с карикатурами, который был призван поднимать пропавший боевой дух. Она схватила сестер, переодела их в военную русскую и трофейную японскую форму и к вечеру, разорванным на куски людям была представлена комедия положений. Отчаянно и неистово смеялись все. От смеха несколько человек скончались в кроватях, но на лице их была написана благодарность за чудесное избавление от страданий. Командование пришло в восторг от такой находки и немедленным приказом определило Анну в творческую бригаду для поездок по передовой и поднятия настроения раненым на эвакопунктах. Новое представление должно было быть готово уже к утру, а неисполнение приказа грозило расстрелом. Война приближалась к концу и не в пользу армии Российской Империи. Полночи Анна готовилась к расстрелу. Ни одна идея не посетила ее. Кроме стихов о любви, которые плавали в ее голове как бессмысленные рыбы, под рукой ничего не было. Но перед рассветом, когда в траве, утомившись от ночных оргий, умолкли сверчки и кузнечики, ветер с дымом донес до нее звуки рояля. Она узнала в них ноктюрны Шопена. Еще не веря чуду, она подхватилась и, влекомая то дымом, то музыкой пошла в направлении своего спасения – молодой офицер с отстреленным ухом присел во флигеле за рояль проверить, не терял ли он слух. Хоть бы он и терял его, до утра оставалась пара часов. Пара часов и спасла совершенно безнадежное положение. Анна читала стихи, офицер играл Брамса, Шопена, Грига, Глинку. Лирический эффект был ошеломителен – старший ординатор и ротмистр рыдали так, что остановить их не могли в течение часа и только кувшинами носили из колодца ледяную воду.
Фамилия офицера была Брауэр. До войны он окончил Дрезденский университет по специальности инженер-технолог мукомольного дела, рояль же осваивал попутно в консерватории, где брал уроки по композиции. Он и представить себе не мог, что когда-нибудь в жизни ему представится услаждать чей-либо слух кроме уходящего собственного.
Уже потом, много лет спустя, тетка мучила маленького отца, заставляя его непонимающего томами выучивать то, что в юности спасло ей жизнь. Потом к стихам присоединились огромные стопки граммофонных пластинок, которые он должен был узнавать по первым аккордам, потом шахматы, потом спорт. В противном случае его ждали суровые наказания столь продолжительные, что страх и боль сказались в нем нешуточным заиканием. От этого «благоприобретенного» недуга его вылечили гипнозом, правда, когда он уже был совсем взрослым.
Говорят, она была страшным и властным человеком, обладающим энергией безоговорочно подчинять себе всех, кто попадал в поле ее внимания или пересекал своими интересами ее собственные. В бой шло все, что попадалось ей под руку. Когда арсенал был исчерпан, соседи по коммунальной квартире надолго затыкали пальцами уши, чтобы на следующий день иметь возможность хотя бы с ней просто здороваться. Отборная брань летала по комнате, как стая ворвавшихся с улицы черных бабочек Papilio helanus, которые залетали к соседям, вылетали в прихожую, присаживались на их шапки, плащи, пальто и дверные ручки, потом кружились на лестничной клетке и, сложив крылья, наконец-то успокаивались, примостившись на щитке распределения электричества. И все-таки отец ценил ее и поклонялся ей – ведь она всегда желала для него только лучшего. Что же было это лучшее, на всем белом свете ведомо было, как говорится, лишь ей одной.
Получая в 16 лет паспорт, по настоянию тетки он поменял фамилию своих отца и матери Титов на ее фамилию Строев. Эту фамилию до сих пор носит вся наша семья.
И после революции, и после войны, и после Сталина, и во времена Хрущева Анна Петровна продолжала время от времени на правах самодеятельной актрисы участвовать в постановках профессиональных трупп, снималась даже в кино. Ее не обошел вниманием известный и в прошедшую и в нашу эпоху театр имени Моссовета. Но, несмотря на артистические способности, странная особенность преследовала ее всю жизнь. Она всегда получалась на фотографиях с закрытыми глазами. Одна ли она была или в шумной компании, рука фотографа к его собственному несчастью не могла уловить того момента, когда в отличие от других собравшихся она смотрела в объектив пристальным взглядом. То же происходило и с паспортом. Раз по пятнадцать ее заставляли пересниматься перед каждой очередной переклейкой фото по возрасту, но все с тем же никому непонятным эффектом, потом просто махнули рукой и разрешили оставить все как есть в виде особой приметы.
Когда в 1971 году она умерла, в старых альбомах неожиданно появилась фотография, где глаза ее были открыты. Из нее и решено было сделать памятный портрет. Но когда он появился в комнате на стене, от пристального взора из потустороннего мира всех обуял священный ужас. С тех пор все в семье, проходя мимо него, опускали глаза. Тому же, кто не делал этого, казалось, что покойница моргала, а иногда коротко улыбалась. Маме же года два мерещился светящийся в темноте венок, который стоял в углу у стены под овальным зеркалом с пожухлой лентой «от любимого сына».
Познакомив буквально насильственным образом моих будущих отца с матерью, Анна Петровна на следующий день после свадьбы сменила милость на гнев и заявила, что спать вместе они смогут лишь после ее смерти. Она покидала квартиру только по истечении критических дней своей новоявленной невестки – в переднем кармане ее старческого платья на пуговицах всегда лежал календарик, где она крестиками вычеркивала нужные дни. Конечно же это ей не помогло и вслед за братом Владимиром с разницей в двенадцать с половиной лет в апреле 73-го на свет появился я.
Той весной, когда меня еще не было, не было ничего, кроме влаги и темноты. Впрочем, осознавать это было решительно не в моих силах, но четырнадцатого апреля часам к четырем утра я набрал три пятьсот, потом, поднатужившись, добавил еще пятьдесят граммов и, не выдержав силы притяжения, которая помножила массу моего тела на скорость свободного падения и высоту, со свистом вылетел на свет божий, повиснув на пуповине. Тут же был подхвачен заботливыми руками в перчатках из силикона, через секунду лишен последней нити, на которой держалось мое «А-а-а!» и навсегда потерял невесомость.
На вопрос: «Откуда я взялся?» – мама по привычке отвечала мне: «В капусте тебя нашли, мой милый!» Долго из домашней солянки после этого заявления с горечью выбирал я кружки сосисок, искренне веря в то, что это те, кого потеряли.
Я ничего не понимал в жизни, входя в нее. Вокруг были взрослые люди. Взрослые люди совершали непонятные мне поступки. Я становился их соучастником или невольным свидетелем и, принимая происходящее за данность, и быстро привык к тому, что кто-то наилучшим образом должен был распорядиться моей жизнью. Но, несмотря на это, никто в семье не занимался мной целенаправленно и основательно. Сил, наверное, уже не хватило. Я был вторым последним и поздним ребенком. Хотя, помнится, в бадминтон с папой поигрывали, потом «Трех поросят» на катушечный магнитофон записали вместе, стихи наизусть он меня учить заставлял, и я с удовольствием это делал, на трехколесном велосипеде научили кататься, раза два на фигурное катание сводили – но и за это все я очень всем благодарен. Сам я записался только в кружок вольной борьбы во втором классе. В первый же день меня поставили в спарринг с тем, кто уже прозанимался два года. Через несколько минут я уложил его безо всяких приемов – мне посулили интересное будущее. Я осмелел, тренер, а за ним все кружковцы стали здороваться со мной за руку.
Было такое упражнение, которое входило в ежедневную разминку – встать на мостик, упереться макушкой в мат и качать в разные стороны шею. Недели через три на мате я подхватил стригущий лишай. Через день меня и вправду наголо остригли в ванной, ножницы и металлическую расческу прокипятили. Как дебил, я вынужден был ходить в школу в пилотке – синие бейсболки с надписью «Речфлот» были тогда в огромнейшем дефиците. С намазанной желтой мазью башкой в болячках появляться в спортклубе я уже не мог, и мое геройство сдуло, как ветром. Родители решили подыскать мне более интеллигентное занятие и записали в музыкальную школу на фортепиано. И сольфеджио, и специальность шли у меня с превеликим трудом. Мама решила брать для меня у преподавательницы дополнительные уроки. Мы ходили к Татьяне Михайловне, царствие ей небесное, домой. Дома у нее жило котов 20 не меньше – можно себе представить запах, который всегда исходил и от нее, и от ее неизменной шали, а уж после посещения ее домашних уроков, от меня на улице отворачивались даже собаки. Короче, с пианино как-то не завязалось и, вопреки желанию отправиться в гитарный класс, меня отдали играть на баяне – бабушка моя Шура, деревенских суконных взглядов, высказала, что с гитарой я буду похож на жулика, а у подъезда с баяном на приличного человека и девки на меня будут кидаться.
Никогда везение само собой не преследовало меня. Я таскал у бабушки деньги по десять копеек, которые было принято в то время копить в бутылке из-под «Шампанского», и играл в рублевую лотерею «Спринт». Выигрывал всегда меньше, чем тратил. Однажды проиграл серьезную по тем временам сумму – 10 рублей, а на одиннадцатом билете, вдруг закрасовалась заветная десятка. Вернулся домой, деньги отдал, все рассказал и больше этим не занимался. Не встречался мне и случайный прохожий, который сказал бы:
– Все, хватит, с этого момента твоя судьба решена, я разглядел в тебе, то чего вокруг так не хватает. Ты можешь заниматься своим предназначением, а об обустройстве всего уж как-нибудь я и сам позабочусь.
Нет, правда, один раз в троллейбусе лет в 12 ко мне привязался мужик в шляпе, плаще и с рыжими усами. Стал заговаривать зубы:
– Вижу, что ты настоящий парень и все у нас выйдет!
Он говорил об искусстве, поэзии, предстоящих планах. Потом вдруг заговорил о девочках, о том, как все там у них устроено, как они только этого и ждут. От неожиданности я возбудился сверх меры.
Все закончилось тем, что мы завернули на задворки школы с английским уклоном, он снял штаны и с надеждой повернулся, что называется к лесу передом. Я был потрясен.
– Вот, блин, судьба, – думал я, – у меня еще и с девками-то ничего не было.
До сих пор перед глазами стоит этот мужик с задранным плащом и сломавшейся на ширинке молнией, я, решительно отказавшись, направляюсь вперед по улице подальше от этого места, а он, Костя, его звали, кажется, орет мне вслед, что я маленький сраный ублюдок и очень еще пожалею об этом. И еще, кажется, что в семье у меня начнутся неприятности. Мама, действительно, сильно разрезала на работе стеклом на ноге вену – из мусорного ведра торчал бой, она, не заметив, проходила мимо. Не знаю, как эти две вещи могут быть связаны.
Я до сих пор верю в чудо, пусть позднее, но все-таки верю. Что-то должно случиться с нами, что-то такое, что принесет нам счастье помимо нашей воли и наших желаний. Но есть ли тот, кому известен срок и секрет?
Мне лет 9 или 10 с моим школьным другом Бабичем Адрианом на Киевском вокзале копеек за 5 или 10 мы получаем справку о месте жительства народного артиста СССР Арутюна Акопяна и на другой день без звонка едем к нему домой (мой друг тоже хочет стать фокусником). Я нажимаю звонок, Адик, сломя голову, от внезапного приступа страха несется по лестнице вниз. У меня в ушах колотится сердце, щеки красные, как с мороза, хотя это ранняя осень. Дверь открывает сам Акопян. В дверном проеме я вижу, как то ли жена, то ли его домработница пытается поймать вырвавшихся из клеток на свободу кроликов и гусей.
– Здравствуйте, Арутюн Амаякович, простите, что мы вас беспокоим, – Акопян выглядывает на лестницу за дверь, – я не один, мы пришли с другом…
– Ну, и где же друг?!
– Он испугался и убежал на улицу… Я хочу стать фокусником, и пришел узнать Ваш секрет…
– Ну, что ж, проходи…
С дрожью и благоговением я переступаю порог святая святых – артиста, на концертах которого бывал многократно. Билеты были всегда неудачные – я никогда не оказывался в проходе между рядами, чтобы с комком в горле сидеть и ждать, что он подойдет или обратится ко мне, или… позовет с собой на сцену. Я не знаю с чего начать, мнусь. Акопян сам отвечает на заданный мною вопрос:
– Знаешь, что такое воля?
– Нет… Не совсем…
– Видел, когда-нибудь манипуляции с картами…
– Да, много раз, но повторить это у меня пока не выходит…
– Посмотри на мои руки… Не замечаешь ничего необычного?
На обеих его руках указательный палец и мизинец искривлены – согнуты вовнутрь в первой фаланге.
– Мне было, ну может быть чуть-чуть побольше лет, чем тебе, я выворачивал пальцы в суставах, загипсовывал их и так целый месяц ходил не снимая. Несколько раз в году. Карты нужно держать так, чтобы их никто не заметил и только так это возможно… Сможешь добиться такого – из тебя получится фокусник. Это мой главный секрет.
Я благодарю за рассказ, ухожу, мы договариваемся о встрече. Встреча не состоится никогда. Я взял телефон, чтобы предварить свой следующий визит. По телефону такие вещи получаются редко.
Фаланги на указательном пальце и мизинце на обеих руках теперь и у меня заглядывают внутрь. Фокусником я так и не стал. Но главный секрет теперь мне известен. «Карты нужно держать так, чтобы их никто не заметил».
Моей матери сейчас 68, отца уже месяц как нет, брату Владимиру – 45, мне идет 33-й, Михаил Борисович Сизов 12 лет назад почил в бозе – его новая семья в лице жены Розы и двух ее сыновей инсценировали его естественную смерть за то, что он отказался подписать завещание в их пользу. Шуре (я называю ее – Шурио) – 91. Лет пятнадцать назад в 90-е она поняла, что чудес не бывает или они были, но все уже произошли. Работая долгие годы кассиром в «Новоарбатском» гастрономе, она начала с оказией скупать все, что попадалось ей под руку, как говорится, «на черный день». За несколько лет квартира, где маленьким я ездил на трехколесном велосипеде, превратилась сначала в партизанские тропы между коробками с крупами, вермишелью, посудой, подсолнечным маслом, хозяйственным мылом, спичками и мукой, потом в непролазную барсучью нору, в буквальном смысле этого слова, набитую до потолка, в которой людям для жизни не осталось и места. Зато в двухкомнатной «хрущобе» вольготно устроились устроились тараканы, пауки и мыши, которых от случая к случаю находили мёртвыми от заворота кишок или булимии. В те же 90-е пропали, потеряв драгоценные нули справа, все ее сбережения, которые всю жизнь она прятала так, что потом сама не могла отыскать. Наследники остались без дач и автомобилей, но с нехилой коллекцией денег советской эпохи. Как память о детстве я храню бутылку из-под «Шампанского». Если посмотреть сквозь ее зелень на свет, то можно увидеть запыленные гривенники и скелет мыши, распластавшийся на них сверху. Все в патине, паутине и пыли и кажется, что этому никогда не будет конца. Таковы обстоятельства! Таков их плен и таков порядок вещей! Ибо для вещей человек создан, а не вещи для человека! Для двух простыней он создан, узлами завязанных в головах и в ногах.
Я смотрю на умирающего отца. Скоро он станет рассказом, притчей, превратится в стихи и останется вечной памятью моей слезливой души. В голове звучат старые виниловые пластинки, которые он собирал всю жизнь. Я наполнен Моцартом, Шубертом, Григом, музыкой, которую в молодости он слушал. Через неделю – другую я поцелую его. В живые помощи на холодном лбу. Я не целовал его 20 лет. Мы были всегда далеки. Мы не были с ним ни в чем друг на друга похожи. С изумлением в его заострившемся профиле я узнаю себя…
– Я понял, что мы не вагоны,что мы паровозы, я понял…Ах, если б знать, если б знать!Теперь уже слишком поздно…Мне так не хочется умирать…Это похоже на бред, но это не бред. После завтра я стану взрослым. Начнется новый отсчет времени. Или нового времени счет?
За неделю до его смерти мне наконец-то среди ниш в донском колумбарии удается найти могилу предков. Кладбищенская контора. Ветхие картотеки. Запись от 37-ого года, года рождения моего отца. Многое останется для меня загадкой.
Кто и откуда я? Где мои корни?
Мои корни находятся в трех с половиной метрах от пола и в четырех от земли.
И корни мои молчат.
На земле со мной остаются несколько родных и несколько близких, да пара лучших друзей. По вечерам иногда мы звоним друг другу. Но в разговорах наших теперь присутствует одна существенная деталь – поделившись друг с другом впечатлениями о прошедшем дне, мы долго можем молчать – смотреть телевизор, заниматься своими делами, не вешая трубки, и не испытывать при этом никаких неловкости или неудобств.
Иногда, в эти бесконечно длящиеся мгновения, я снова и снова вспоминаю Кейджа – композитора-авангардиста. Он выходил на сцену, садился за рояль и ровно через четыре минуты и тридцать три секунды, не издав ни единого звука, поднимался и уходил. «04.33» называлась эта странная вещь. Ему, как и мне было нечего больше сказать. Он, как и мы, искал спасения в мудрой, глубокой и всепримиряющей тишине…
АлоэКак и все, я лежал в погремушках,Материнской питался любовью,Потому знать не знал, что такоеНи печаль, ни заботы, ни горе…И меня, как затворника славы,На руках по квартире носили,И взамен ничего не желали,В выходные к окну подносили.Там в углу, напружинясь от солнца,Среди флоксов, герани и молиРос, всем встречным раскинув объятья,Царь домашних растений – алоэ.Это бабушка с мамой растили,Чтоб меня уберечь от простуды,От царапин, ушибов и ссадин,По совету счастливых соседей.Чтобы жил, чтобы боли не ведал,Чтобы в праздник друзья приходили,Чтобы все, кого выбрал любили…От несчастий спасенье – алоэ!..Много лет с той поры миновало,Я сижу в кабинете и плачу,Переехало с кухни на дачуЗа отсутствием пользы алоэ.Как ни тщусь, не припомню такого,Чтобы к ране листок приложилиИли соком алоэ больногоИз кровати здоровым подняли…Я встречаю счастливых соседей,Мы сидим на скамейке и курим,Помудрев, ни о чем не мечтаем,Наблюдаем закат над домами…– Как дела?! – Как у всех! Как обычно!– Как живешь?! – Ни богато, ни бедно!С каждым днем все ни хуже, ни лучше…Соблюдаем закон середины…Рано встанешь, возьмешься за дело,День пройдет и моргнуть не успеешь…Что хотел завершить – не закончил…– Все здоровы – и то, слава богу!– Как ни ерзай, а это в основе!– Это так… Как здоровье Сизовых?!– Также как и Титовых здоровье…Тот – ушел, та – осталася вдовой…– Философии смерть не помеха…Помнишь, я подарил тебе Книгу?..Пригодилась?! – Нет, пылью покрылась…Мать снесла ее в библиотеку…– Что ж случается и не такое…Соберешься с друзьями на Лету,Глядь, а нет ни коня, ни подковы.И цветет на террасе алоэ,Будто вера в пустую примету,Что всегда все мы будем здоровы…Что всегда все мы будем здоровы.Вступление
Сторож и библиотекарь
– Павел Исаевич, вы спите?