Полная версия
Аргонавты Времени
– Значит… – произнес Алек, потирая глаза, покуда вставал с кресла, – значит, вот что произошло, когда разбился кеб!
– Ты нынче очень нежный, – заметила жена чуть погодя, когда они спускались на первый этаж.
– Дорогая, я виноват перед тобой и раскаиваюсь в том, что позволил никчемной фантазии встать между нами.
И с этого дня он вновь сделался «очень нежным» мужем.
1888В духе времени
История неразделенной любви
Перевод Н. Роговской.
Искушенный читатель, несомненно, слышал имя Обри Вейра. Вейр издал три сборника интимной лирики – подчас даже слишком интимной, – и его колонка «О делах литературных» в «Клаймаксе» пользуется широкой известностью. Байроническая физиономия поэта украшает интервью, напечатанное в «Настоящей леди». Этот тот самый Обри Вейр, который убедительно доказал, что Диккенс-юморист проигрывает Диккенсу-сентименталисту, и обнаружил у Шекспира «налет буржуазности». Однако читатели пребывают в досадном неведении относительно эротических истоков вдохновения Обри Вейра. Некоторое время назад он избрал своим литературным прототипом Гёте, и, возможно, это отчасти извиняет его временное невнимание к столь важному аспекту творческой личности, как сексуальность.
А между тем общеизвестно, что любовные похождения таят в себе главную опасность для литератора и одновременно питают наш интерес к нему. Иначе что бы мы наблюдали? Гладкую скалу респектабельной жизни пиита – никаких оползней, никаких живописных эффектов. Свойственное творческой братии непостоянство сердечных привязанностей, располагающееся на шкале пороков рядом с жадностью и определенно выше пьянства, зовется гением или, более развернуто, как в случае Обри Вейра, осознанием гениальности. Следуя моде, которую завел еще Шелли, всякое молодое дарование свято верит в то, что его долг перед самим собой и его долг перед женой – вещи несовместимые[35], и в своем ниспровержении мещанской морали заходит настолько далеко, насколько хватает средств и смелости. Что есть добродетель, как не отсутствие воображения? И вообще, назвался поэтом – будь любезен соответствовать эталонному образу, и я не знаю ни одного рифмоплета, в чьих любовных делах не творился бы полный кавардак, – и ни одного, кто время от времени не изливал бы свои амурные невзгоды в сонетах.
Даже Обри Вейр не остался в стороне: иногда он ночь напролет ронял слезные сонеты в свой промокательный блокнот, притворяясь, будто спешно сочиняет очередную «литературную беседу», – если жена спускалась в шлепанцах узнать, отчего он так засиделся. Надо ли говорить, что жена его не понимала? Причем сонеты он кропал еще до того, как в его жизни появилась другая женщина, – просто тяга к супружеской измене естественна для творческой души. Вернее, до того как появилась другая женщина, он написал больше сонетов, чем после, потому что после он все свободное время занимался подрезкой и подгонкой старых заготовок, перешивая, если можно так выразиться, скроенное по универсальному лекалу платье своей романтической страсти – с учетом индивидуальных особенностей роста и комплекции новой пассии.
Обри Вейр жил в небольшой вилле из красного кирпича; позади – лужайка, спереди – вид на холмы, убегающие вдаль от Райгейта[36]. Жил он на доход от неафишируемого капитала, понемногу сколоченного литературным трудом. У него была красивая, славная, добрая жена, которая (как повелось у любящих и добропорядочных жен, скромно отступающих в тень) не искала в жизни другого счастья, кроме заботы о том, чтобы у ее маленького Обри Вейра всегда была на столе разнообразная вкусная домашняя еда и чтобы дом их был самым ухоженным и нарядным из всех известных им домов. Обри Вейр отдавал должное жениной стряпне и гордился своим домом, а все ж его снедала тоска, ведь его творческий дар чахнул без стимула. К тому же Обри Вейр начал полнеть, того и гляди превратится в толстячка.
В страдании мы сами познаем ту истину, что в назидание другим поём[37], и Обри Вейр твердо знал, что его душа не родит добрый урожай, покуда его чувства остаются непаханой целиной. Но попробуй вспахать поле чувств в целомудренном Райгейте!
Короче говоря, романтические чаяния Обри Вейра не находили опоры в окружающей действительности – так высаженный посреди цветочной клумбы росточек вьюна напрасно ищет, за что ему зацепиться. И вот наконец долгожданное чудо в лице «другой женщины» свершилось и сердечные усики Обри Вейра жадно обвились вокруг нее.
Далее следует правдивое изложение событий, составляющих самый яркий романтический эпизод в жизни и творчестве Обри Вейра.
Его «другая женщина» была совсем молоденькая девушка, с которой он познакомился на теннисном корте в Редхилле[38]. Обри Вейр прекратил играть в теннис после неприятности с глазом мисс Мортон; кроме того, в последнее время он стал пыхтеть и потеть, а это не красит поэта. Упомянутая юная леди только недавно прибыла в Англию и не умела играть. Оба естественным образом откочевали к двум свободным плетеным креслам перед кустами мальвы и по соседству с глухой теткой миссис Бейн, и между ними завязалась непринужденная беседа.
Имя у другой женщины было малообещающее – мисс Смит, – хотя ее лицо и одежда отнюдь этого не предполагали. Зато с ее происхождением все было в порядке: мать – индуска, отец – чиновник британской колониальный администрации в Индии[39], и оба уже умерли. Сам Обри Вейр, в котором счастливо смешалась кельтская и тевтонская кровь (именно эта смесь рекомендуется ныне всем претендующим на лавры литератора), просто не мог не верить в благие последствия от смешения рас для судеб изящной словесности. Девушка была во всем белом. Красиво очерченное, выразительное бледное лицо с темно-карими глазами под облаком вьющихся черных волос, а во взгляде, устремленном на Обри Вейра, – любопытство пополам с робостью… Обворожительный взгляд, особенно по контрасту с пресловутой «прямотой» заурядной райгейтской девицы.
– Отличный корт – лучший в Редхилле, – заметил Обри Вейр для поддержания разговора. – Мне нравится, что здесь не выпалывают ромашки. – И он грациозно повел своей довольно изящной рукой в сторону ромашек.
– Очаровательные цветы, – согласилась леди в белом. – Всегда ассоциировались у меня с Англией – может быть, из-за картины, которую я видела «еще там», когда была маленькой: на ней дети сплетали венки из ромашек. И я мечтала, что, когда приеду на родину, доставлю себе такую же радость. Увы! Боюсь, я выросла из детских забав.
– Не понимаю, почему нужно отказывать себе в невинных радостях, когда становишься взрослым!.. Почему взросление непременно подразумевает забвение? Лично я…
– Ваша жена взяла у Джейн рецепт фаршированной форели? – внезапно подала голос глухая тетка миссис Бейн.
– Понятия не имею, – ответил Обри Вейн.
– Очень вкусно, – заверила глухая тетка миссис Бейн. – Даже вам понравится.
– Мне все нравится, – сказал Обри Вейр, – я не привередлив…
– Очень вкусно, говорю вам! – повторила глухая тетка миссис Бейн и вновь впала в прострацию.
– Да, так я о том, – продолжил Обри Вейр, – что мне до сих пор самое большое удовольствие доставляют детские забавы. У меня есть маленький племянник, мы с ним вместе запускаем воздушных змеев – и еще неизвестно, кто больше радуется, он или я! Кстати, вот вам удобный способ претворить в жизнь мечту о венках из ромашек: уговорите какую-нибудь девочку пойти с вами.
– Этот способ я уже испробовала. Взяла на прогулку по лугам девчушку Мортонов и невзначай затронула тему цветов и венков. Так она отчитала меня, мол, негоже тратить время на «разные глупости». Представляете, какое разочарование!
– Это все гувернантка – лишает ребенка детства, обкрадывает его самым возмутительным образом! – прокомментировал Обри Вейр. – А какая жизнь без детства? Некоторые люди никогда не были детьми и, соответственно, не способны повзрослеть, – пустился он в рассуждения. – Их жизнь совершенно бесцветна. Они как… как растения, выросшие без света. Они не знают любви – и не страдают от ее утраты. Они… сейчас мне не приходит в голову лучшего сравнения… они как цветочный горшок, в который забыли посадить душу. Но чтобы человеческая душа нормально развивалась, ей на первых порах необходима живая непосредственность, ребячливость.
– Да, – задумчиво произнесла темная леди[40], – беззаботное детство, практически никаких ограничений – делай что хочешь! Таким должно быть начало жизни.
– А после – через волшебство и неуверенность юности…
– …к воле и действию, – закончила за него темная леди. Она не сводила мечтательного взора с холмистых далей Даунза, но при этих словах ее сцепленные на коленях пальцы сжались сильнее. – Ах, жизнь прекрасна – жизнь мужчины… человека свободного, самодостаточного!
– Ну и наконец, – подсказал ей Обри Вейр, – мы подходим к кульминации, венцу жизни. – Он помедлил, торопливо взглянул на нее и вполголоса, почти шепотом прибавил: – А венец жизни – это любовь.
Глаза их встретились, но она тотчас потупилась. У Обри Вейра что-то екнуло в груди и к горлу подкатил комок… Впрочем, его эмоции слишком сложны для анализа. Он и сам удивился, что разговор принял такой оборот.
Внезапно глухая тетка миссис Бейн ткнула его в живот слуховой трубкой, а с теннисного корта послышалось раскатистое «По нулям! Победила любовь!»[41].
– Я говорила вам, что у дочек Джейн скарлатина? – спросила глухая тетка миссис Бейн.
– Нет, – ответил Обри Вейн.
– Да-да, они шелушатся, – объявила глухая тетка миссис Бейн, поджав губы и несколько раз медленно, многозначительно кивнув им обоим.
Ненадолго воцарилось молчание. Казалось, вся троица глубоко задумалась о чем-то, чего словами не выразишь.
– Любовь… – вновь заговорил Обри Вейр непререкаемым философическим тоном, вальяжно откинувшись на спинку кресла и сложив руки в замок, точно святой, возносящий молитву (взгляд его фокусировался на носке собственной туфли), – любовь, по моему убеждению, составляет весь смысл жизни… все прочее обман или фантом. Любовь превыше разума, выгоды и рациональных объяснений. Но ни в одну из эпох, судя по литературным источникам, она не была в таком плачевном положении, как в нашу. Никогда прежде ее не укладывали так безжалостно на прокрустово ложе, никогда так не презирали и не пресекали, не чинили ей препятствий на каждом шагу, никогда ею так не помыкали… Прямо слышишь, как полицейские командуют: «Эрот, вам сюда!» В итоге мы растрачиваем эмоциональные силы, гоняясь за златом и славой, и на празднике жизни мы изгои, жалкие рабы с потухшими, неутоленными сердцами.
Обри Вейр вздохнул, и снова повисла тишина. Девушка взирала на него из таинственной тьмы своих необыкновенных глаз. Она прочла множество книг, но еще ни разу не встречала живого литератора: Обри Вейр был первым, и его манеру изъясняться она приняла за особый дар – как это свойственно юным девицам во все времена.
– Мы словно бенгальские огни, – продолжал витийствовать Обри Вейр, окрыленный тем, что произвел на нее впечатление, – безжизненное инертное нечто, пока нас не коснется искра… И тогда уснувшая было душа – если она не отсырела – вспыхивает и сверкает во всей своей красе. Живет полной жизнью! Знаете, иногда мне кажется, что, пережив золотую пору, нам лучше было бы сразу умереть, как эфемеридам[42]. Ибо дальше – лишь угасание.
– Э? – встрепенулась глухая тетка миссис Бейн, про которую все забыли. – Я не расслышала.
– Я только хотел сказать… – прокричал Обри Вейр, с трудом направляя поток своих мыслей в новое русло, – я только хотел сказать, что в Редхилле мало у кого такой прекрасный, ухоженный огород, как у миссис Мортон.
– Рот? Да, мне уже говорили. Это потому, что она вставила себе новые искусственные зубы.
Ее вмешательство несколько нарушило плавный ход беседы. Тем не менее…
– Я очень признательна вам, мистер Вейр, – сказала ему на прощание темная дева. – Мне будет о чем поразмыслить после ваших слов.
И то выражение, с каким она это произнесла, убедило Обри Вейра, что он не напрасно старался.
Мое перо бессильно описать, как начиная с того дня в душе Обри Вейра разрослась, подобно Ионовой тыкве[43], любовная страсть к мисс Смит. Скажу лишь, что он стал сумрачно-задумчив, а если долго не виделся с мисс Смит – раздражителен. Миссис Обри Вейр заметила перемену в муже, но вину за нее возлагала на брызжущего ядом литературного критика из «Сэтэдей ревьюер» (где и впрямь иногда перегибают палку). Обри Вейр перечитал роман «Избирательное сродство»[44] и дал почитать его мисс Смит… Как ни трудно поверить в это членам нашего клуба, именуемого Ареопагом, то есть литературным собратьям Обри Вейра, факт остается фактом: он бесспорно сумел увлечь темноокую, очень неглупую и удивительно красивую девушку.
Обри Вейр без конца вещал о любви и судьбе – одним словом, морочил девушке голову обычной пустой трескотней второсортного поэта. И вместе они рассуждали о его поэтическом даре. Он целеустремленно, хотя и скрытно искал ее общества и при каждом удобном случае дарил и зачитывал ей вслух наиболее пристойные из своих неизданных сонетов. И пусть его байронические черты кажутся нам слишком пресными – женский ум живет по своим законам. А кроме того, если девица не совсем примитивна, у литератора имеется огромное преимущество перед всеми, за исключением проповедника: кто еще способен выставлять напоказ каждое движение своего сердца?
Наконец настал день, когда он встретился с ней наедине – возможно, случайно, – на тихой дорожке, ведущей в Хорли[45]. Дорожку с обеих сторон окаймляли густые живые изгороди с обильными душистыми вкраплениями жимолости, вики[46] и медвежьего уха[47].
Они детально обсудили его поэтические замыслы, а потом он прочел ей стихи, впоследствии опубликованные в «Хобсонс мэгэзин»: «Полон нежности и неги…» Стихи он сочинил накануне. И хотя, на мой взгляд, чувства, выраженные в них, донельзя банальны, здесь все же слышна спасительная нота искренности – редкая гостья в поэзии Обри Вейра.
Читал он неплохо, отбивая ритм взмахами белой руки, и мало-помалу в голос его проникло неподдельное волнение. «…К тебе, к тебе одной!» – завершил он, пристально глядя на нее.
До этой секунды он был целиком сосредоточен на своих стихах и на том впечатлении, которое они должны произвести. Теперь все это стало не важно. Она стояла, опустив руки и сплетя пальцы. Глаза смотрели на него с нежностью.
– Ваши стихи берут за душу, – тихо сказала она.
Ее подвижное лицо так чудно выражало все нюансы переживаний! Внезапно он забыл и про свою жену, и про свое положение поэта второго ряда и только не отрываясь смотрел на девушку. Не исключено, что при этом его классические черты претерпели определенную метаморфозу. На краткий миг – который всегда будет жить в его памяти – судьба вырвала Обри Вейра из его маленького тщеславного эго и вознесла на вершину благородной простоты. Листок со стихами выпал из его руки. Осмотрительность как ветром сдуло. Сейчас лишь одно имело для него значение.
– Я люблю вас! – выпалил он.
В ее глазах метнулся страх. Сплетенные пальцы рук судорожно сжались. Она побледнела.
Затем губы ее приоткрылись, словно готовясь что-то сказать, и она вплотную приблизилась к нему, так что они оказались лицом к лицу. В то мгновение для них в целом мире не существовало ничего и никого – только он и она. Обоих трясло как в лихорадке.
– Вы любите меня? – спросила она шепотом.
Обри Вейр стоял и молчал, словно язык проглотил, дрожа всем телом и вглядываясь в ее глаза. Они лучились таким светом, какого он сроду еще не видал. Он сам не понимал, что происходит, в душе творилось что-то невообразимое. Обри Вейр вдруг смертельно испугался того, что натворил. Не в силах выдавить из себя ни слова, он кивнул.
– И это адресовано мне? – спросила она прежним боязливо-недоверчивым шепотом. И вдруг: – Ох, любимый мой, любимый!..
Тут уж Обри Вейр прижал ее к себе, и ее щека легла ему на плечо, и губы их слились.
Вот так случилось самое памятное событие в жизни Обри Вейра. В своих сочинениях он по сей день возвращается к нему снова и снова.
Чуть поодаль от них какой-то мальчуган влез на изгородь и воззрился на целующуюся парочку – сперва удивленно, затем – с презрительным возмущением. Не ведая своей судьбы, он поскорее отвернулся, уверенный, что сам-то никогда не опустится до такого: лизаться с девчонками – фу! К несчастью для райгейтских сплетников, стыд за сильный пол накрепко заклеил ему рот.
Через час Обри Вейр возвратился домой – притихший, меланхоличный. Чай для него был накрыт, его дожидались обожаемые кексики (миссис Обри Вейр сказала, что свою порцию съела раньше). На столе стоял букет хризантем, преимущественно белых, его любимых, в фарфоровой вазе, о которой он не раз отзывался с одобрением. Едва он приступил к еде, жена подошла сзади – чмокнуть своего благоверного.
– Кто мой масенький, кто мой сладенький, – приговаривала она, целуя его за ушком.
И тут в голове Обри Вейра, пока он за обе щеки уплетал кексики, а жена целовала его в ухо, с поразительной ясностью возникла мысль, что жизнь – чертовски сложная штука.
Потом на смену лету пришла пора урожая, и с деревьев начали облетать листья. Был вечер, на холмах еще лежали теплые отсветы заката, но в долину уже заползал синеватый туман. У кого-то в окне зажегся свет.
Примерно на полпути из Райгейта вверх по дороге, которая вьется по холмам, есть деревянная скамейка, откуда открывается прекрасный вид на разбросанные внизу виллы из красного кирпича и голубые дали Даунза[48]. На скамейке сидела знакомая нам девушка с призрачно-бледным лицом.
На коленях у нее праздно лежала книга. Девушка наклонилась вперед, подперев рукой подбородок. Она с тревогой смотрела вдаль, через долину, на темнеющие небеса.
Обри Вейр вынырнул из гущи орешника и сел рядом. В руке он держал несколько опавших листьев.
Не меняя позы, она спросила:
– Ну так что?
– Почему непременно бежать? – ответил он вопросом на вопрос.
Обри Вейр был бледнее обычного. В последнее время он плохо спал, ему часто снился Континентальный экспресс[49]; иногда миссис Обри Вейр пускалась вдогонку – ему представлялось, как она превращает трагедию в фарс, со слезами на глазах протягивая ему запасную пару носков или еще какую-нибудь забытую им ерунду, а за ней возбужденно бурлит весь Райгейт… весь Редхилл! Он никогда еще ни от кого не сбегал, и ему мерещились неприятные объяснения с гостиничной администрацией. А вдруг миссис Обри Вейр заранее всем телеграфирует? Его посетило даже пророческое видение заголовка в грошовой вечерней газетенке: «Юная леди похищает малоизвестного поэта». Отсюда и дрожь в его голосе, когда он спросил: «Почему непременно бежать?»
– Не хочешь – не надо, – ответила она, по-прежнему не глядя на него.
– А ты хорошо подумала о последствиях для себя? Потому что для репутации мужчины, – медленно произнес Обри Вейр, рассматривая листья в руке, – подобные эскапады скорее на пользу, но для женщины это позор – общественный, моральный…
– Значит, это не любовь, – сказала девушка в белом.
– Ах, моя милая, подумай о себе!
– Болван! – пробормотала она.
– Что ты сказала?
– Ничего.
– Но почему не оставить все как есть – встречаться, любить друг друга, безо всяких скандалов и драм? Может быть, нам…
– Нет, – перебила его мисс Смит, – вот это было бы чудовищно.
– Наш разговор убивает меня. Жизнь так хитро устроена, в ней все так переплетено, тысячи невидимых нитей связывают нас по рукам и ногам. Я сам не понимаю, что правильно, а что нет. Ты должна учитывать…
– Настоящий мужчина разорвал бы путы.
– Достоинство мужчины, – провозгласил Обри Вейр, заделавшись вдруг моралистом, – не в том, чтобы поступать безнравственно. Моя любовь…
– В крайнем случае мы могли бы вместе умереть, мой милый, – сказала она.
– Господи Исусе! – опешил Обри Вейр. – То есть… подумай о моей жене.
– До сих пор ты о ней не думал.
– В этом… В самоубийстве есть привкус трусости, предательства, – сказал Обри Вейр. – И вообще, я все-таки англичанин, у меня стойкое предубеждение против бегства, не важно от кого или от чего.
Мисс Смит едва заметно улыбнулась.
– Сейчас я поняла то, чего не понимала раньше: моя любовь совсем не то же самое, что твоя.
– Может быть, все дело в разнице полов, – предположил Обри Вейр и, почувствовав, что сморозил глупость, надолго замолчал.
Некоторое время они сидели в тишине. Внизу, в Райгейте, горела уже не пара огоньков, а пара десятков, и в небе у них над головой появилась первая звезда. На девушку напал смех – почти беззвучный, истерический смех, который почему-то показался обидным Обри Вейру.
Она встала.
– Меня скоро хватятся. Надо идти.
Он проводил ее до дороги.
– Так что же – всему конец? – спросил он, испытывая странное смешанное чувство облегчения и тоски.
– Да, всему конец, – подтвердила она и пошла прочь.
И в тот же миг на сердце Обри Вейра легла плита невосполнимой утраты. Девушка успела отойти ярдов на двадцать, когда он громко застонал от сокрушительной тяжести этого небывалого ощущения – и бросился догонять мисс Смит, раскинув руки.
– Анни, – кричал он, – Анни! Я сам не знаю, что говорю. Анни, я понял: я люблю тебя! Я не могу без тебя. Только не это! Я сам себя не понимал.
Какая тяжесть! Плита грозила раздавить его.
– Постой, Анни, постой! – кричал он срывающимся голосом, из глаз брызнули слезы.
Она внезапно обернулась, и руки его упали. При виде ее бледного, неживого лица он онемел.
– Ты и впрямь не понимаешь. Я простилась с тобой.
Она смотрела на него. Он явно был страшно расстроен, к тому же запыхался от своих беспомощных выкриков на бегу. Ничтожный человечек – до невозможности жалкий! Она подошла к нему, взяла в ладони его мокрую байроническую физиономию и покрыла ее поцелуями.
– Прощай, человечек, которого я любила, – говорила она, – и прощай навсегда, мое глупое, сумасбродное увлечение!
С отрывистым то ли смешком, то ли всхлипом – она сама затруднилась точно определить, что это было, когда описывала сцену на скамейке в своем романе, – девушка снова быстро пошла прочь и на развилке свернула с тропы, ведущей к дому Обри Вейра.
Обри Вейр, словно в ступоре, стоял на том самом месте, где она его расцеловала, пока ее белое платье не скрылось из виду. Потом непроизвольно вздохнул, вернее, выдохнул, как после тяжкого усилия, – и тем привел себя в чувство. Очнувшись, он задумчиво побрел по мягкой опавшей листве домой. Эмоции – страшная сила.
– Как тебе картошечка, милый? – поинтересовалась за ужином миссис Обри Вейр. – Я старалась.
Обри Вейр нехотя покинул высокую сферу туманных размышлений и спустился на уровень жареной картошки.
– Картошечка… – повторил он через минуту, в течение которой пытался стряхнуть с себя воспоминания. – Да. По цвету точь-в точь опавшие листья лещины.
– Ах ты, мой поэт! Ну надо же придумать такое, – восхитилась миссис Обри Вейр. – Да ты попробуй, поешь: картошечка – объедение.
1894Ограбление в Хаммерпонд-парке
Перевод С. Антонова.
Рассматривать ли грабеж как спорт, ремесло или искусство – вопрос спорный. Для ремесла его технические приемы недостаточно точны, а его претензии на то, чтобы быть искусством, опровергаются элементом корысти, который, собственно, и является в данном случае мерилом успеха. В целом правильнее всего считать его спортом – таким видом спорта, правила которого по сей день не разработаны и в котором призы присуждаются в высшей степени неформальным путем. Именно неформальный характер грабительской деятельности и привел к прискорбному провалу двух подававших надежды новичков, проникших в Хаммерпонд-парк.
Ставкой в этом деле были главным образом бриллианты и другие фамильные драгоценности недавно вышедшей замуж леди Эйвлинг. Читателю следует помнить, что леди Эйвлинг приходилась единственной дочерью миссис Монтегю Пэнгс, известной своим гостеприимством; газеты подробно освещали ее брак с лордом Эйвлингом, смаковали количество и качество свадебных подарков и упоминали о намерении молодоженов провести медовый месяц в Хаммерпонде. Сообщение об этих ценных призах вызвало немалое оживление в узком кружке, общепризнанным лидером которого являлся мистер Тедди Уоткинс; было решено, что он в сопровождении опытного помощника посетит деревню Хаммерпонд и сполна применит там свои профессиональные навыки.
Мистер Уоткинс, человек от природы скромный и застенчивый, предпочел нанести этот визит инкогнито и, как следует обдумав детали предприятия, выбрал себе роль художника-пейзажиста с зауряднейшей фамилией Смит. Он отправился в Хаммерпонд один, условившись со своим помощником, что тот появится на месте предстоящих событий лишь в последний день пребывания там мистера Уоткинса, ближе к вечеру. Надобно заметить, что деревушка Хаммерпонд – пожалуй, один из прелестнейших уголков Сассекса, где еще сохранилось немало домиков с соломенной крышей; приютившаяся под холмом каменная церквушка с высоким шпилем – одна из самых красивых в графстве – почти не подверглась реставрации, а буковые леса и густые заросли папоротника, сквозь которые, извиваясь, дорога бежит к величественному особняку, изобилуют «видами» – как называют это невзыскательные художники и фотографы. Поэтому мистера Уоткинса, прибывшего туда с двумя чистыми холстами, новехоньким мольбертом, ящиком с красками, саквояжем, разборной лесенкой хитроумной конструкции (наподобие той, которой пользовался покойный мастер Чарльз Пис)[50], фомкой и мотками проволоки, встретило – с энтузиазмом и некоторым любопытством – полдюжины собратьев по кисти. Это обстоятельство неожиданно придало правдоподобия той личине, которую он избрал, но одновременно вовлекло его в пространные разговоры об искусстве, к каковым он был совсем не подготовлен.