bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Анна не нашлась с ответом. Разве скажешь: «Уж лучше бы ругались…»

В представлении Натальи идеальная семейная жизнь выглядела так: мать с самого младенчества заботится о ребенке, кормит, одевает, следит за уроками; бабушка и дедушка ей дружно помогают; отец работает, обеспечивает семью материально, но потом, когда ребенок вырастает, именно отец дает ему путевку в жизнь. Другими словами, ставит на крыло. И хотя ее нынешняя семья была далека от воображаемого идеала, Анна с подругой соглашалась. В надежде, что, когда она сама выйдет замуж, ее собственная семья станет ровно такой.


К сегодняшнему дню животрепещущий вопрос – подслушала или не подслушала? – снялся сам собой: начать с того, что их дружба с Натальей давным-давно расклеилась; да и мамочка еле ходит – через силу, лишь бы дойти.

Теперь, когда Анна прислушивается к шаркающим шагам, ей представляется, будто мамочка бредет какой-то лесной дорогой, спотыкаясь о корни. Временами она даже слышит хруст песка – такой явственный, что, дождавшись, когда мамочка скроется у себя в комнате, Анна берется за швабру и, что самое удивительное, наметает изрядную горочку. Понятно, что песок наносят с улицы (раньше солью посыпали, нынче новая мода – песком; да и Павлик – вечно ноги не вытирает), но Анне все равно чудится, будто песок наносит мать – и не в переносном каком-нибудь смысле: дескать, старуха, песок из нее сыпется, – а в самом что ни есть прямом.

Эту пустую дорогу Анна не раз видела во сне, но во сне этой дорогой идет не мать, а она сама. Замирая и прислушиваясь. Лес отвечает ей сумрачным молчанием, будто грозит завести в такую непролазную чащобу, из которой уже никогда не выберешься, сколько ни кричи.

Она совсем было отчаивается. И тут в просвете между деревьев открывается пустошь. Анна всходит на пригорок, поросший низким кустарником. И слышит какие-то стоны вперемежку с хриплыми уханьями. Приглядевшись, она понимает, что так, с нутряными хрипами, орудуют дровосеки.

Но ужас, обуявший ее во сне, был не в том, что деревья падают (они и не падали, а лежали высокими скрипучими штабелями – этот натужный скрип она и приняла за стон), а в том, что на этой призрачной пустоши все было не так.

Ни пней, ни корней, ни опавшей хвои – одна голая земля, иссеченная глубокими змеящимися трещинами; земля без верхнего дернового слоя, будто присыпанная серым, чем-то вроде цементного порошка.

Эта пепельная пустошь являлась ей и потом (голых, обескоренных стволов становилось все больше и больше), но уже никогда ее сон не достигал той гравюрной четкости, как в тот, самый первый раз, когда, проснувшись в холодном поту, она кинулась в ванну, под горячий душ, чтобы смыть с себя весь этот ужас, забыв, что, услышав шум воды в неурочное время, мамочка проснется, закричит: «Протечка! Протечка!» – и, если ее не успокоить, будет бродить по квартире, щелкать собачками выключателей, будто надеясь застать врасплох злоумышляющую стихию.

Анна знает: ее мать панически боится вышедшей из-под контроля воды. Почему именно воды, а не огня? – но факт остается фактом: однажды – не то в конце девяностых, не то в начале двухтысячных – от свечи на подоконнике загорелась кухонная занавеска (новые русские, скупавшие квартиры у них в доме, навезли стиральных машин, микроволновок и прочих энергоемких приборов, и покуда им не поменяли электрический щит и старую проводку во всех парадных, приходилось держать наготове запас свечей). Анна кинулась звонить по «01», но пока она срывающимся от испуга голосом диктовала адрес, мать преспокойно влезла на стул, сдернула полыхающую занавеску вместе с карнизом, затоптала остатки пламени и ушла к себе, предоставив дочери разбираться с черными пятнами и запахом гари, тошнотворным – хуже только сбежавшее молоко…


Помянув сбежавшее молоко, Анна вспоминает, что молока-то она и не купила. Мамочка наверняка уже проснулась и, хотя сама молоко не пьет, все равно спросит. И рассердится, будто это вопрос жизни и смерти, как в ужасном девяносто втором, когда родился Павлик и у Анны, так толком и не придя, перегорело молоко.

За молоком пришлось бы идти обратно на Московский, но Анна решает не возвращаться, понадеявшись, что ошеломляющая новость, которую она принесет матери, станет оправданием ее забывчивости.

– Мамочка, я тут, я пришла!

Так повелось с детства: мать неизменно требовала, чтобы дочь именовала ее мамочкой. Анна помнит: сперва это было нелегко; со временем слово обкаталось, прилипло к языку.

Прислушиваясь к материнскому молчанию (которое могло иметь самые разные оттенки), она вошла в комнату и прямо с порога – слово в слово, как срочную телеграмму, – передала то, что узнала от охранника, и теперь ждала, что мамочка этому обрадуется, но та переспросила слабым со сна голосом:

– Наш? А был чей?

– Раньше, мамочка, Крым входил в состав Украины…

– А Украина?

– Украина не наша.

Оторвав голову от подушки, мать остановила на дочери полуслепые, затянутые беловатыми пленками глаза.

– А который теперь год?

– Четырнадцатый, мамочка…

– Не пори ерунды, – мать фыркнула презрительно. – По-твоему – что? – я не родилась?

– Ты, мамочка, родилась… – Анна подумала: «И даже состарилась». – Ну давай, вставай потихонечку, сейчас мы с тобой умоемся, зубки твои наденем…

Раздраженно махнув на нее рукой, мать откинулась на подушку, будто презрение, которым она обдала непонятливую дочь, отняло у нее остаток сил.

Минут через десять, когда Анна, заварив овсяную кашу – «Вчера манка, сегодня пускай овсянка», – возвратилась в комнату, мать так и не соизволила подняться. Лежала, разглядывала свои руки, сморщенные, похожие на куриные лапы. Анна подошла к кровати – хотела поправить подушку, но мать досадливо дрыгнула ногой и каркнула сварливым голосом:

– Детский крем мне принеси.

– Детский крем в ванной, давай мы сперва встанем, оденемся…

– Я сказала принеси.

Анна вздохнула, но, решив не прекословить – стоит вступить в этот лабиринт, до вечера не выберешься, – сходила и принесла; переложила кашу в чугунок, – в чугунине дольше не остывает, – накрыла чистым вафельным полотенцем и, машинально прощупав содержимое сумки: кошелек, телефон, карточка, пестрый икеевский мешок (этих, пластиковых, не напокупаешься), – объявила громко, через дверь:

– Мамочка, я ушла. Каша под полотенцем, пультик на кресле… – И, так и не определив оттенка ответившего ей молчания, направилась в прихожую, по пути раздумывая, не заглянуть ли к сыну. Ладно, пускай поспит, опять всю ночь за компьютером – манера, которую она как мать не одобряет: где это видано, чтобы по ночам бегать по клавишам, а днем спать.

Но его разве урезонишь! Послушает, дернет плечом – и за свое.

Было время, когда Анна на этот счет переживала. С годами привыкла к тому, что сын словно бы живет на другой планете. Каково же было ее удивление, когда оказалось, что на этой планете еще и зарабатывают. Притом немалые деньги. Как-то раз, пару месяцев назад, Павлик сказал: «Завязывала бы ты со своей уборкой. Сколько там – тридцатник? Ну дам я тебе».

Сейчас, спускаясь по лестнице, Анна думает: «Может, зря я отказалась…» С другой стороны, уволиться просто. Хочешь – увольняйся, удерживать никто не будет. На место уборщицы полно желающих. А потом? Мало ли как жизнь повернется – мамочку в больницу положить, да и сама в таком возрасте, когда приходят всяческие болячки; врачи, лекарства… Этой стороны жизни Павлик не знает, да и рано ему знать. Все равно приятно, когда сын тебя жалеет.

Не то что мать. Говорит, женщина должна работать. Покуда ноги носят. Я, говорит, всегда работала. Сколько она там работала! Стажа – кот наплакал, если бы не блокадная надбавка, пришлось бы вещи продавать. «Хотя, – Анна дает волю свой давней обиде, – можно было и раньше продать, ведь как бедствовали: белый хлеб – и тот лакомство, и в школу черт-те в чем ходила, у других девочек нарядные туфельки, а у меня тапки…»

Вещами мамочка называет их домашнюю коллекцию. Старинные картины, мебель красного дерева, хрустальные люстры, столовое серебро и все прочее, в чем мать души не чает. «Скорее с голоду умрет, чем с ними расстанется. Держится за них, как черт за грешную душу. Пыль вытереть – и то не позволяет. Не трогай, кричит, я сама! Где уж там – сама… По комнате еле ходит. И с головой не в порядке», – Анна вспоминает сегодняшний разговор, когда мамочка спрашивала, который теперь год. Участковая называет это мозговыми явлениями, которые имеют тенденцию заканчиваться плохо. В лучшем случае помрачением. В худшем – реактивными состояниями. Но это, говорит, не ваш случай. Мамаша у вас тихая, спокойная. И сердечко у нее слабое, аритмийка наблюдается. Так что давайте, говорит, надеяться, что до эксцессов не дойдет.

Анна утешает себя тем, что сбои с памятью случались и прежде: смотрит, бывало, на внука и спрашивает: «А это кто?» Или тот, прошлогодний, случай, когда мамочка не узнала бронзовую лампу с ангелом: «Не наше. Убери». Хорошо хоть Павлик не обижается. Другой бы на его месте разозлился, а Павлик знай посмеивается: «Оставь, – говорит, – бабку, не видишь, что ли, она тебя троллит…» На языке сына это означает: нарочно злит. Издевается.

Вот непонятно – за что?

За этими мыслями, похожими на застарелые обиды (сегодня к ним добавилась свежая: «А я-то торопилась, думала ее обрадовать, а она – крем мне принеси»), Анна не заметила, как дошла до парикмахерской и даже успела переодеться.

Сунув в карман рабочего халата резиновые перчатки, она вышла в зал и направилась в дальний угол – к пластиковому ведру, куда девушки-мастерицы, заметая после клиентов, бросают волосы (здесь, в парикмахерской, где Анна работает на полставки, она пожала другую стойкую привычку: начинать с ведра), – и пока шла мимо кресел, прислушивалась, будто надеясь вернуть себе утреннее счастье, подточенное разговором с матерью.

Болтали о чем угодно: о краске, хорошо ли покрывает седые пряди; о собаке-пекинесе: паразит, писает в тапочки, третью пару выбрасываем; о каком-то новом фильме, – короче, обо всем, кроме главного. На мгновение Анна даже подумала: «А вдруг охранник перепутал…» – но тут из переднего зальца, где сидит хозяйкина заместительница Аделаида Ивановна (отвечает на звонки, рассчитывается с клиентами и ведет запись), грянула бравурная музыка, и мужской телевизионный голос, едва сдерживая ликование, произнес заветные слова.

Завороженная этим ликующим голосом, Анна – вмиг забыв про ведро – не заметила, как оказалась в зальце. Но ничего нового для себя не почерпнула; мелькнуло слово «референдум», потом, сменяя друг друга, замелькали счастливые лица местных жителей. Что они в точности говорили, Анна толком не расслышала – нарвалась на хозяйку, даму лет пятидесяти, которую не то чтобы побаивалась, но старалась не попадаться ей на глаза.

Эта, на Аннин вкус, вульгарная женщина (с другой стороны, вульгарная не вульгарная, а сумела организовать дело и другим работу дает) любила рассказывать о своем славном трудовом пути – от ученицы парикмахера до владелицы собственного салона, – всякий раз завершая повествование непреложным выводом: «Кто в советские времена добросовестно трудился, тот и в нынешние не пропадает, если, конечно, не дурак», – и на этом основании, видимо, прозревая «дураков» в своих подчиненных, обращалась ко всем на «ты» – без оглядки на возраст.

Вот и теперь она напустилась на Анну:

– Ну, чего встала?! Стоит – хоть дой! Сколько раз повторять, волосы сперва замети, не вози волосья по полу…

Анна хотела возразить, что нет никаких волос, девочки сами заметают, но не успела. Милостиво кивнув заместительнице, хозяйка прошествовала к себе в закуток. Как сама она его называла: в кабинет.

Анне ничего не оставалось, кроме как выполнить хозяйское распоряжение. Но, выбитая из колеи откровенной грубостью («Как коровой мною помыкает»), она забыла надеть резиновые перчатки, волосы просыпались мимо – и даже потом, когда Анна тщательно, по локоть, вымылась под краном, все равно ей казалось, будто обрезки чужих волос прилипли к коже, – брезгливое чувство, от которого бежали мурашки по спине.

Борясь с желанием почесаться – и одновременно кляня себя за слабохарактерность, – она думала: «Ну почему – так? На Варвару небось не напускаются», – имея в виду Варвару Тихоновну, которая моет соседнюю, дверь в дверь, «Кулинарию»: та как глянет на хозяйку, да как огрызнется! – и хотя работает спустя рукава, хозяйка за нее держится.

Однажды, пришлось к слову, Анна сказала: «Вы молодец, никому спуску не даете», – а Варвара: «И ты не давай. Все равны друг перед дружкой. Не нравится – пускай увольняют. Мне ихние деньги до лампочки, если что, и на пенсию проживу, а это, считай, приварок. На конфеты зарабатываю, а конфеты – кило, ну два кило, больше-то не съешь».

Вроде бы ничего такого, а осадок остался: «Будто не о себе говорит, а меня обвиняет… Хорошо ей рассуждать – ни родителей, ни детей, ни внуков, одна как перст, вот и живет для себя. – Раньше Анна бы на этом и остановилась, но сегодня – словно у нее с души сняли тяжелый амбарный замок и открыли на узенькую щелочку – вдруг подумала: – А я? Что бы я сделала, если бы могла пожить для себя?»

Удивившись нелепости вопроса, она вырвала его, как сорняк из грядки; обошла окрестные магазины, наполнила икеевский мешочек свежими продуктами (привычно прикидывая, что бы такое приготовить – сперва на обед, потом на ужин, – а что может полежать в холодильнике до завтра) – и мало-помалу составила примерное меню, из которого мамочка наверняка что-нибудь вычеркнет: опять, дескать, борщ, в прошлую субботу варила, а щи в понедельник, – во всем, что касалось еды, материна память давала фору любому календарю.

А ведь сколько раз предлагала: «Давай обсудим с вечера», – но нет, ни в какую: «В моем возрасте загадывать? Загадаю – а ночью умру».

Заранее зная, что будет дальше, но всякий раз спотыкаясь об этот камень, Анна горячо уверяла: «Ты не умрешь, мамочка!» – «А ты откуда знаешь? Ты, что ли, Бог?»

Раньше она думала, что мамочка боится не смерти как таковой, а того, что умрет и оставит без присмотра вещи. Но после прошлогоднего случая, когда та не узнала бронзовую лампу с ангелом, Анне стало казаться, что мамочка, забыв о вещах, переключилась на содержимое своего огромного, в полстены, шифоньера, куда всю жизнь складывает всяческий никому не нужный мусор: магазинные чеки, ключи от несуществующих замкóв, разрозненные бусины от рассыпавшихся бус; тряпки, застиранные до полупрозрачности; бумажки, истершиеся на сгибах (в призрачной материной жизни эти клочки бумаги, пожелтевшие от времени, играют роль каких-то важных документов).

По вечерам, прислушиваясь к тихому шебуршанию в соседней комнате, Анна представляет – ясно, будто видит сквозь стекло, – как мать, выдвигая тяжелые скрипучие ящики, перебирает свои убогие сокровища, которые хранит как зеницу ока – притом что ее собственные зеницы меркнут.

Ключ от шифоньера мамочка держит при себе. В детстве Анна его видела: маленький, на длинной замызганной бечевке. Уходя из дома, мать вешала его себе на шею – как в общественной бане, где не полагается оставлять без присмотра ключи и ценные вещи; оставишь – украдут. Где она прячет его сейчас, Анна не знает, но до боли в сердце жалеет беспомощную, полуслепую старуху, которой осталась единственная радость – съесть что-нибудь вкусненькое.

Память об этой ежевечерней боли, ослабевающей в дневное время, дает ей сил безропотно сносить материнские капризы, сглатывать комки обиды и раздражения, разве что вздыхая украдкой, когда та, даже не попробовав, выносит приговор свежесваренному супу: «Опять капуста недоварена – жесткая», – и (не принимая дочерних оправданий: «Да как же жесткая, целый час ее варила») отодвигает от себя тарелку тем вздорным жестом, от которого на чистой клеенке остаются капустные ошметки и липкие жирные следы.


«В крайнем случае дам творог. С вареньем или со сметаной, как сама захочет…» – прикидывая, что она будет делать, если мать и сегодня откажется от супа, Анна заглянула в кухню и, обнаружив нетронутый – так и стоит накрытый полотенцем – чугунок, отправилась к матери с намерением ее пожурить: «Как же так, мамочка, надо кушать, иначе совсем ослабнешь…»

Открыла дверь и обмерла. Увидев, что мать сидит в кресле перед телевизором, но не прямо – затылком к засаленной подушке, а уронив на плечо маленькую голову, локти прижаты к подлокотникам, пальцы растопырены. Не в силах ни осознать, ни сделать шаг навстречу неизбежному, Анна стоит, переводя взгляд с седого, покрытого редкими волосиками затылка на мамочкины пальцы – и снова на затылок, будто ей надо выбрать что-то одно и принять за доказательст-во смерти; мелкая дрожь, сотрясающее тело, не дает сосредоточиться – взять себя в руки, обойти высокое кресло, заглянуть матери в лицо – словно проглотить ее смерть одним огромным куском.

Непроглоченный кусок встает поперек пищевода. Анна чувствует резкую боль, судорожно сглатывает – и в тот же самый миг, будто мать только и ждала, чтобы непутевая дочь выдала себя этой непроизвольной, рефлекторной судорогой, растопыренные пальцы вздрагивают и впиваются в подлокотники, маленькая птичья голова, отлипнув от плеча, принимает вертикальное положение – мать оборачивается к дочери морщинистым, словно сдувшимся лицом.

– Ну? И кто был прав? Фашисты орудуют! Ничего! – Она грозит кому-то сухоньким, крепко сжатым кулачком. – Дайте срок, погоним фашистского зверя с нашей ридной Украины! Задавим в его проклятом логове!

От этой безумной – воистину реактивной – речи Анна слабеет и, жалко вскрикнув: «Паша, Пашенька!», бросается к сыну; пытаясь объяснить ему, моргающему со сна, метаморфозу, случившуюся в голове его бабушки, она перескакивает с пятого на десятое: то про детский крем, который бабушка потребовала сегодня утром, то про нетронутый чугунок с овсяной кашей, то про каких-то, господи прости, фашистов, якобы захвативших бабушкину «ридну Украину».

– Погоди. Чо-то я не вкуриваю… – Окончательно проснувшись, сын поддернул пижамные штаны и направился к месту событий, но, послушав бабкины речи (к ужасу Анны, там появились еще и каратели, сжигающие мирные деревни и уводящие на расстрел ни в чем не повинных жителей), нисколько не испугался, а вроде даже обрадовался.

– Сильна бабка! Патриотка. За наших топит.

– Пашенька, сынок, кого топит, ну скажи ты мне, объясни по-человечески… Может, все-таки врача вызвать?

– Ты, это… погоди с врачом. – Павлик обводит комнату уже не сонным, а наоборот, собранным взглядом.

«Вырос мальчик. Совсем мужчиной стал», – с этой утешительной мыслью Анна идет на кухню, чтобы накапать себе пустырника или валерьянки, и, пока шарит по полкам, убеждает себя в том, что с врачом и правда успеется – а вдруг, поговорив с внуком, мамочка опомнится, преодолеет реактивное состояние…

Когда Анна, проглотив двойную порцию валерьянки, возвращается в комнату, она застает мирную сцену. Мамочка как ни в чем не бывало сидит в своем кресле, Павлик – на старом, растрескавшемся от времени диване. Мамочка о чем-то ему рассказывает.

– Сперва, – говорит, – свист. Тоненький такой! Как от фугаски. Когда на крышу падает. Да что я вам, доктор, объясняю! Вы небось лучше моего знаете. Помню, что ранило, а что было дальше… Не помню…

Стоя в двух шагах от смертельно напугавшего ее кресла, Анна напряженно прислушивается. Мало-помалу она догадывается, что речь о каком-то военном госпитале, мамочке кажется, будто ее доставили сюда после ранения. И сейчас, приняв внука за доктора, она спрашивает про операцию, которую ей вроде бы уже сделали, но зрение все равно не возвратилось; на что доктор отвечает: «Не было операции», – а она: «Разве не сразу делают?» – а он: «Бывает, что не сразу». А та ему не верит: «Как же, – говорит, – не было!» – А он: «Иначе наложили бы повязку». Осторожно взяв сухое, птичье запястье, Павлик водит кончиками бабушкиных пальцев по ее сморщенному от страха и старости лицу.

И что самое удивительное, это работает: мать прямо на глазах успокаивается – и хотя Анна совершенно уверена, что ни госпиталя, ни тем более ранения никогда не было, все равно она чувствует огромное облегчение: «Пусть уж лучше так, чем все эти крики про фашистов». Что называется, меньшее из зол. Анна думает: «Должно быть, Пашенька прав – главное в таких случаях не противоречить…»

Лишь поздним вечером, отойдя от пережитого – перехода от смерти к какой-никакой, но жизни, Анна вспоминает: когда мамочка посреди разговора, прямо на полслове задремала (но не ужасно, а обыкновенно: пару раз клюнув носом, уронила голову на грудь) и она потянула сына на рукав: мол, пора, дадим покой измученной старухе – эта самая старуха открыла один глаз, затянутый беловатой пленкой, и, усмехнувшись половиной сморщенного лица, подмигнула внуку.

А он обернулся от двери и подмигнул ей в ответ.


О том, что у нее родится мальчик, Анна узнала заранее. В районной женской консультации, куда она пришла, заметив странные перебои в работе своего женского организма, ей, как старородящей, настоятельно рекомендовали пройти специальный генетический анализ (побочным результатом которого стало определение пола ее будущего ребенка), но, как потом выяснилось, небезопасный, чреватый дурными последствиями, вплоть до самопроизвольного выкидыша, – так, во всяком случае, говорили опытные, бывалые женщины, с которыми Анна, благополучно произведя на свет Павлика, оказалась в одной послеродовой палате. Поводом для разговора послужил вопиющий случай – рождение младенца-дауна, слава богу, не у них, а на соседнем отделении.

Обсуждая эту печальную новость – к ним в палату ее принесла нянечка, тетя Дуся, – матери пришли к единому мнению, которое сама же тетя Дуся и сформулировала:

– Уж лучше выкинуть здорового, чем родить и повесить себе на шею урода.

Дня через два, когда страсти улеглись, тетя Дуся огорошила их новым известием:

– Отмучилась позорница. Отказные бумаги подписала – и всё, и хвост трубой. Ищи ее свищи.

Тут матери снова заспорили. Что страшнее: отказаться от больного урода и знать, что он, кровиночка, где-то там живет и мучается, или поставить крест на своей единственной жизни, что называется, принести себя в жертву?

В этом споре тетя Дуся участия не приняла. Только сказала:

– С генетикой с этой не поймешь… Бывает, отец с матерью молодые-здоровые, а черт-те что у них родится… А бывает наоборот. Уж какие из себя возрастные, а младенцы ихние мало что здоровые, так еще и горластые. Ох, не зря, видать, говорили: генетика эта – продажная девка империализма… С прозрачным намеком на жену кооперативщика, которой муж-богатей оплатил отдельную палату, где для них, для богатеев, созданы особые условия: электрический чайник, ежедневная смена постельного белья, а подкладные и вовсе без счета, сколько потребует, столько и извольте ей выдать; плюс ко всему прочему халат – свой, собственный, махровый, а не как у бесплатных матерей – фланелевый, казенный.

Когда на пятый день, ровно накануне выписки, горластый младенец вдруг взял и умер (не иначе сестры-засранки уронили – да теперь разве дознаешься), матери, от души посочувствовав, пришли к окончательному и непреложному выводу: от судьбы деньгами не откупишься, а тем более дорогими вещами; на то-де она и судьба, что хоть в пять, хоть в десять махровых халатов разоденься – все равно тебя найдет.


Когда Анна, ошеломленная тем, что услышала, слезала с кресла, все у нее в глазах расплывалось: белые стены кабинета, плакат о вреде искусственного вскармливания (на него, стесняясь своих ответов, Анна поглядывала украдкой, пока докторша, прежде чем приступить к осмотру, заполняла ее медицинскую карточку), белая фигура за столом, которая, беззвучно шевеля губами, о чем-то ее спрашивала. Пытаясь собраться с мыслями, Анна смотрела на эти губы – точно две маленькие гусеницы, они шевелились на пригорке подбородка, пока сама Анна, путаясь в мыслях и колготках, искала, но не находила ответа на главный, вернее, единственный вопрос: что она скажет дома?..

– Отец здоров?

– Отец? Он… умер.

Докторша нахмурилась:

– От чего?

– Я… я не помню…

Гусеницы, от которых Анна не могла оторвать глаз, вытянулись в тонкую улыбку.

– Не ваш. Ваш тут ни при чем. Отец ребенка.

– Ах… да, здоров.

Но то ли ответила не слишком уверенно, то ли докторша так и так бы ей не поверила и все равно предложила бы сделать анализ (чтобы, как она деликатно выразилась, «исключить любые генетические случайности») – так или иначе, Анна свое согласие дала. Главным образом потому, что привыкла доверять врачам.

Мать – иного Анна и не ожидала – приняла известие в штыки: задыхаясь, сводя на шее пальцы, будто ее душат, кричала хриплым, срывающимся голосом:

– Не понимаешь! Ни-че-го не понимаешь!

Не найдя лучших доводов, Анна залепетала про генетический анализ. Мать не дослушала, крикнула:

На страницу:
2 из 6