Полная версия
Соблазны несвободы. Интеллектуалы во времена испытаний
Ральф Дарендорф
Соблазны несвободы. Интеллектуалы во времена испытаний
Предисловие к новому изданию
Когда книгу переиздают спустя несколько лет после первой публикации, возникает вопрос, не должен ли автор учесть изменившуюся обстановку и замечания, высказанные за эти годы критиками. Этот вопрос особенно уместен, если речь идет о книге, вносящей известный вклад в дискуссию о современных проблемах. Для настоящего исследования, которое выходит новым изданием, существенными представляются два соображения.
Первое относится к замечаниям критически настроенных читателей. Не всем оказались близки фигуры эразмийцев нашего времени, которым посвящена книга. У этого есть причины. Эразм Роттердамский не был героем. Эразмийцы, строго говоря, тоже не герои. Между тем некоторые читатели – хотя само слово «герой» в Германии скомпрометировано доминирующим пацифистским настроением – не забыли, что на свете существуют бойцы, готовые ради своих убеждений рисковать жизнью. В этом смысле героем был Дитрих Бонхёффер, но он, как мы показываем, не был эразмийцем. Эразмийцы – не бойцы сопротивления (так называется одна из глав этой книги). Их нельзя назвать и партийными бойцами, сражающимися в избирательных кампаниях. Они не вписываются в политическую схему, основанную на противопоставлении левых и правых, хотя занимают четкую позицию в выборе между свободой и несвободой.
Раймон Арон, один из эразмийцев, о которых в этой книге так часто идет речь, во время войны сотрудничал в Лондоне в издании La France librea, журнале французского Сопротивления, но при этом дистанцировался от генерала де Голля. Карл Поппер не мог понять, почему его критикуют за то, что в свой день рождения он радовался поздравительным телеграммам как от глав правительств (Германии и Австрии), так и от лидеров оппозиции. Исайя Берлин говорил о себе – впрочем, с характерной для эразмийцев иронией, – что он похож на такси и работает только по вызову. То же можно сказать об отношении Эразма к Мартину Лютеру и его сторонникам, которое объяснялось лишь интеллектуальной, но не жизненной вовлеченностью, – почему это отношение и приобрело столь драматичную окраску.
Ясно, что интеллектуальный тип, легко опознаваемый по этим признакам, импонирует не всем. Многие предпочитают героев – в жизни или хотя бы в книгах. Они не могут оценить по достоинству позицию такого интеллектуала: оставаться неколебимо стойким перед искушениями эпохи и не забывать, что в любой момент истории решается прежде всего вопрос о свободе. (Видимо, совсем не случайно большинство героев в определенные моменты жизни уступали соблазнам несвободы. Достаточно вспомнить, что основные участники заговора 20 июля 1944 г. первоначально были увлечены национал-социализмом, а авторы эссе, составивших книгу «Бог, обманувший ожидания», – коммунизмом1.) Исайя Берлин не раз говорил о себе, что он трус. Однако и он, и другие эразмийцы были людьми незаурядного мужества, никогда не позволявшими себе отступать от избранного курса под влиянием тех или иных поветрий.
Итак, должен ли я внести коррективы в аргументацию, предложенную в этой книге, и отвести на ее страницах больше места героям нашего времени? Я изменил бы тогда основной идее, которая мне дорога, – ведь я исхожу из необходимости хранить верность либеральным началам Просвещения, особенно теперь, когда их повсеместно ставят под сомнение.
Отсюда второе соображение, касающееся возможных поправок. Историческая реальность, анализируемая в книге,– это реальность тоталитарных систем XX в. Несвобода, соблазнившая столь многих, была порождением насквозь идеологизированных государственных партий, требовавших от своих сторонников безусловного подчинения. Понятно, что речь идет в основном о коммунизме и национал-социализме. Однако – этим вопросом завершается мой анализ – можно ли утверждать, что кошмарная песня тоталитаризма спета? Порожден ли этот феномен исключительно XX веком? Верно ли, что любое общество на некотором этапе модернизации уступает соблазну тоталитарности? Или глобализация оставила в прошлом этот этап развития для всех обществ?
Все это очень важные вопросы, на которые в моей книге даются лишь крайне осторожные ответы. Сегодня все чаще обсуждают вопрос о воинствующем исламизме: не следует ли видеть в нем новую версию тоталитаризма? Говорят даже о некоем «третьем тоталитаризме». Ислам, бесспорно, представляет соблазн для многих. В мире распадающихся связей он соединяет, сплачивает людей прочнее, чем большинство других религиозных движений. Но освободительным движением ислам считать нельзя. Напротив, чем безогляднее люди руководствуются исламом в жизни, тем успешнее он навязывает им различные формы несвободы. А значит, и в этом случае допустимо говорить о соблазнах несвободы, которые требуют от просвещенных умов определенных высказываний и действий.
И все же сравнение исламизма с фашизмом и коммунизмом ведет к неверным выводам. В политическом плане исламизм представляет собой не один из возможных путей модернизации, а попытку сдержать ее движущие силы. Идеология «крови и почвы», безусловно, тоже была такой попыткой, но фактически оставалась лишь ширмой, скрывавшей процесс мобилизации, который следует признать модерным. В сущности, с иракской войной связано огромное недоразумение: вторгшаяся в Ирак коалиция приписывала режиму Саддама Хусейна исламистские черты, тогда как на деле это был тоталитарный режим, настроенный враждебно к приверженцам традиционного ислама и, с другой стороны, враждебно воспринимавшийся ими. Саддам был последышем фашизма, и исламские соседи закономерно считали его своим врагом.
Эти соседи, среди которых выделяется Иран, конечно, не принадлежат к числу демократий. Напротив, они культивируют особую форму несвободы. Вопрос, как эту форму называть – тоталитарной или, скорее, авторитарной, – остается открытым. Как бы то ни было, политический исламизм показывает, что путь в модерный мир не самоочевиден для всех. В исламских странах есть не только выигравшие, но и проигравшие. Последние часто готовы допустить у себя такие формы политического строя, в которых нет места для партий, выборов и общественных дискуссий.
В эпоху глобализации некоторые люди чувствуют себя проигравшими и в развитых странах. Кто-то из них оказался в тренировочных лагерях исламистов в Пакистане или Афганистане, или, как в последнее время, в Ираке. Среди них, впрочем, редко встречаются интеллектуалы. Исламистской политической идеологии, сравнимой с идеологиями национал-социализма и коммунизма, не существует. Не существует и опасности, что на волне исламистского энтузиазма возникнут авторитарные режимы в Германии или Италии, Голландии или Дании. В этих странах отсутствуют, таким образом, соблазны несвободы, сравнимые с теми, что исходили от тоталитарных систем XX в.
Эразмийцы, однако, нужны и сегодня. Книга Иэна Бурумы «Границы толерантности»b показывает на примере убийства голландского режиссера ван Гога, в чем состоит их задача. Фальшивая и пассивная трактовка таких просвещенческих ценностей, как толерантность и человеческое братство, в конечном счете тоже оборачивается соблазном несвободы. Снисходительное отношение архиепископа Кентерберийского к шариату продемонстрировало, к чему такая толерантность может привестиc. И все же воинствующий исламизм отличается от тоталитарных систем XX в. В нем, возможно, кроется угроза или, по меньшей мере, вызов для либерального мышления, но нет настоящего соблазна для интеллектуалов. Таким образом, перед эразмийцами сейчас стоят новые задачи. Не исключено и возвращение тех или иных форм тоталитаризма; во всяком случае, эта история еще не вполне завершилась.
Автору остается поблагодарить всех, кто активно обсуждал тезисы, развитые в этой книге. В новом издании, однако, ее текст может (пока) печататься без изменений и служить поводом к дальнейшим дискуссиям.
Р.Д. Кельн, март 2008 г.Предисловие
Эта книга – ознакомительное путешествие к истокам либерального образа мыслей. Я пытаюсь выяснить, какие личные качества позволяют человеку даже в неблагоприятных обстоятельствах не отказываться от защиты идей, лежащих в основе либерального порядка. Кто остается тверд, когда большинство проявляет слабость? Можно сказать, что предмет моего исследования – этика свободы.
Не нужно, однако, видеть в этой книге абстрактное предприятие. Она не продолжает блестящие эссе о свободе, написанные Исайей Берлином, и тем более не является новой версией знаменитого трактата Карла Поппера об открытом обществе. Меня интересуют скорее сами Исайя Берлин и Карл Поппер, а также Раймон Арон, Норберто Боббио и другие. Я хочу понять, как именно эти известные мыслители противостояли соблазнам несвободы. Что служило для них источником силы, когда условия жизни изменились и солнце свободы скрылось за тучами?
Иначе говоря, речь идет об интеллектуалах – более точно, об определенном разряде интеллектуалов и определенном времени их существования. Все без исключения публичные интеллектуалы, о которых мы говорим, жили в XX в. и в какой-то мере повлияли на своих современников. Как и четверо названных в предыдущем абзаце, они родились в первом десятилетии этого века, в юности находились под впечатлением от утверждавшейся советской власти, а затем подверглись испытаниям со стороны надвигающегося фашизма и, позже, национал-социализма. Безусловно, ограничить исследование интеллектуалами, родившимися между 1900 и 1910 г., – решение, несвободное от произвола. Но это произвол осмысленный: он объясняется особым интересом к поколению, чья жизнь в значительной мере совпала с временами испытаний, уготованных нам XX веком. Эти испытания вместились в длительный период – от Первой мировой войны до переломного 1989 г. В конце книги я уделяю внимание и новой исторической ситуации, возникшей после перелома, вплоть до 11 сентября 2001 г. и начала XXI в.
Для моих замечательных персонажей я придумал название: эразмийцы. На долю Эразма Роттердамского выпали совсем иные испытания, нежели те, что довелось пережить интеллектуалам тоталитарной эпохи. Но уже пятью веками раньше Эразм показал пример добродетелей, обеспечивающих иммунитет к соблазнам несвободы. В то же время он, как известно, не состоял из сплошных добродетелей. В истории отношений Эразма с его младшим другом Томасом Мором и с его юным почитателем Ульрихом Гуттеном можно найти довольно безрадостные страницы. Не были героями и члены виртуального Societas Erasmiana, о которых мы будем говорить. Взгляд на таблицу эразмийцев, обсуждаемых в книге (она помещена в ее конце), убедит в этом многих читателей. Тем не менее я считаю, что и сам Эразм Роттердамский, и эразмийцы заслуживают особых похвал со стороны всех друзей свободы.
Это книга небольшого объема, которую я, однако, вынашивал на протяжении многих лет. То начинал писать по-английски, то возвращался к немецкому. Сначала строил как трактат, потом – как диалог; сейчас она приняла вид исследования, для которого трудно найти точное жанровое определение. Если форма, избранная мной в итоге, выглядит приемлемой и продуктивной, то этим я обязан прежде всего двум близким людям. Во-первых, Тимоти Гартону Эшуa, чьими советами, порой жесткими, но всегда полезными, я имел возможность пользоваться с самого начала моей работы. Благодаря его замечаниям текст неоднократно перестраивался в целом и был улучшен в частностях. Во-вторых, моей жене Кристиане. Она не раз предостерегала меня от движения по ложному пути и часто помогала конкретными предложениями. Оба моих главных советчика не всегда были со мной согласны, о чем следует, как минимум, упомянуть. Без сомнения, проблему мужества, гражданской смелости и трусости эразмийцев, которую поставил Тимоти Гартон Эш, можно было раскрыть подробнее; то же верно и применительно к (питаемому Кристианой) сомнению в моих выводах об отношении разума и страсти.
Я также благодарен за моральную поддержку и помощь многим другим. Neue Zürcher Zeitung и журнал Merkur напечатали отрывки моего текста в качестве предварительных публикаций, и в этой связи я хочу поблагодарить за ободряющие отзывы Уве Юстуса Венцеляb и Курта Шееляc. Приглашение, поступившее от Юргена Коцкиd, позволило мне «обкатать» основные идеи книги во время доклада и последующего обсуждения в Берлинском центре социальных наук. Более того, этот центр предоставил мне как профессору-исследователю рабочее место, обеспечившее, среди прочего, доступ к книгам и другим текстам не только из знакомых, но и из отдаленных библиотек. Биргит Хан и Регина Зюринг сделали для меня этот доступ максимально незатруднительным. Еще раньше Кшиштоф Михальскийe пригласил меня выступить в венском Институте гуманитарных наук с докладом, в котором я развил одну из тем этой книги – тему «неравнодушного наблюдателя». Ему я также очень признателен. Эдит Эрменеггер в очередной раз распахнула перед отсталым автором, печатающим на машинке, ворота – или, лучше сказать, gate – в современный мир и подготовила электронный текст (сделав при этом ценные замечания). Детлеф Фелькенf, самым отрадным образом продолжающий традицию издательства C. H. Beck, в котором к авторам всегда относятся доброжелательно и серьезно, ободрял меня и всемерно мне помогал.
Я благодарен всем названным и многим, кого не назвал. Но все же моя особая благодарность – Кристиане. Непосредственная помощь моей жены – лишь малая часть того, чем я ей обязан. Ей посвящается эта книга.
Р.Д. Ноябрь 2005 г.ПОСТАНОВКА ВОПРОСА
1. Кто не уступил соблазнам несвободы?
Ядавно ломаю голову над вопросом, почему в 1933 г. столь многие интеллектуалы дали себя одурманить напевам национал-социалистических свирелей. Сто дней правления Гитлера очевидным образом сокрушили последние устои и без того разваливавшейся германской демократии. Поджог Рейхстага и официальные заявления по этому поводу, принятый после выборов 5 марта закон о предоставлении чрезвычайных полномочий правительству, запрет политических партий, законодательно подтвержденное отстранение евреев от государственной службы – все указывало на фундаментальный поворот. Многие, однако, продолжали считать происходящее каким-то недоразумением, эпизодом. Новый режим еще не устоялся. Тем не менее среди людей, способных понять суть этого режима, некоторые приписывали или, говоря точнее, прочили ему большие свершения.
Пример, вызывающий особое недоумение, – речь Мартина Хайдеггера, произнесенная им 27 мая 1933 г. при вступлении в должность ректора Фрайбургского университетаi. Философ бытия восхвалял «прорыв» в мир das Man1, о котором прежде отзывался скорее пренебрежительно. Он говорил о народе, его исторической миссии и его руководстве, требуя от университета, от ученых склониться перед величием и широтой свершившегося прорыва. То, что в этой речи было еще полуприкрыто философскими построениями, позже недвусмысленно обозначилось в других многочисленных выступлениях, интервью, а также официальных приказах и высказываниях ректора. В газете Der Alemanne, «боевом листке национал-социалистов Верхнего Бадена», Хайдеггер писал:
Немецкая действительность должна быть полностью изменена национал-социалистическим государством, вследствие чего весь наш прежний способ понимать и мыслить также сменится другим.
Еще одна декларация, не оставляющая сомнений:
Сам фюрер, и только он, есть сегодняшняя и будущая немецкая действительность и ее закон. Учитесь все глубже сознавать, что отныне любое дело требует решимости и любой поступок – ответственности.
Хайль Гитлер!
Мартин Хайдеггер, ректор
Хайдеггер был не единственным интеллектуалом, которого на время увлекло бурное течение тогдашних событий; правда, в щекотливых ситуациях он прибегал к неоднозначным формулировкам, чтобы не отрезать себе пути к отступлению. Нацистский партийный функционерa, слушавший ректорскую речь, не без иронии поздравил Хайдеггера с его «приват-национал-социализмом».
Ни в чем подобном нельзя упрекнуть Теодора В. Адорно, возмущенно протестовавшего против сравнения его с Хайдеггером (чья философия, как он писал, была «насквозь фашистской»). Повод к этому сравнению подала критическая статья Адорно, написанная в 1934 г. В ней он одобрительно отзывался о хоровом цикле Герберта Мюнцеля – «не только из-за стихов Шираха [Бальдур фон Ширах впоследствии стал главой нацистского молодежного движения], ясно указывающих на национал-социалистический характер этого цикла, но и благодаря своему качеству, благодаря незаурядной творческой воле». Эти слова звучат по меньшей мере так, словно автор хочет превознести «течение, которое Геббельс назвал романтическим реализмом». Попытка Адорно умалить значение эстетического флирта с нацистами, предпринятая им в 1963 г., выглядит не слишком убедительной: «В высказываниях, которые мне ставят в вину, любой разумный читатель должен увидеть прием captatio benevolentiae2, в ситуации 1934 г., можно сказать, допустимый»ii.
В ту пору Адорно верил, «что Третий рейх просуществует недолго». Желание остаться в Германии любой ценой, несмотря на утрату права преподавать, он называл «единственной причиной, побудившей меня прибегнуть к идиотской словесной тактике». Томас Манн к этому времени покинул страну – точнее, в момент прихода Гитлера к власти он находился за границей и последовал совету не возвращаться в Мюнхен. Этого было вполне достаточно, чтобы не колебаться в выборе позиции, но поведение Манна в 1933 г. еще оставалось противоречивым. О некоторых мерах, принятых нацистами, в том числе «очищении правосудия от евреев», он говорил: «Это, в сущности, не беда». У процесса в целом, по его мнению, было самое меньшее «две стороны». Жаль лишь, сетовал он, что немцы слишком «глупы» и поэтому «валят в ту же кучу людей моего типа, желая заодно отделаться и от меня»b.
Еще более неожиданны высказывания франкфуртского социолога Карла Маннгеймаc, который из-за своего еврейского происхождения был вынужден эмигрировать сразу после прихода нацистов к власти. Американский социолог Эдвард Эрл Юбэнк, посетивший его летом 1934 г. в Лондоне, поинтересовался, среди прочего, мнением Маннгейма и его жены Юлишкиd о Гитлере. Ответ поразил Юбэнка: We like him. Маннгеймы пояснили свое мнение:
Нам, естественно, нравится не его политика, на наш взгляд, глубоко ошибочная, а то, что это серьезный, прямодушный человек, который не ищет ничего для себя лично и всем сердцем хочет наладить работу нового правительства. Это искренняя, цельная натура, и мы восхищаемся его порядочностью и самоотверженностьюiii.
Даже в июле 1934 г., после Ночи длинных ножей, так воспринимали Гитлера многие, не только Маннгеймы. А годом раньше подобные оценки можно было услышать гораздо чаще. Причем колебались в своих суждениях не только немецкие интеллектуалы. Особенно впечатляет пример Neue Zürcher Zeitungiv, газеты, которая, вообще говоря, следовала нейтральной внешнеполитической и либеральной внутриполитической линии. Томас Майсенe, историк этой газеты, вспоминает, что как раз весной 1933 г. она переживала разгар «междуцарствия». На ее страницах чередовались высказывания убежденных либералов, группировавшихся вокруг берлинского корреспондента газеты Вилли Бретшераd, и национал-патриотов из ее административного совета. Последние даже старались наладить тесную связь с членами так называемого Национального фронта – швейцарскими фашистами.
Правые хотели сделать Neue Zürcher Zeitung прежде всего «бастионом против большевизма» и осуждали критические репортажи о нацистской Германии, видя в них «тайную марксистскую заразу». «Не прячутся ли за этими репортажами еврейские деньги?» – спрашивали они. «Вал национальной революции» следовало, несмотря ни на что, приветствовать. А значит, «смиряться с незначительными шероховатостями: проявлениями несправедливости и бесчеловечности, которые в большей или меньшей степени свойственны любой революции». Лес рубят – щепки летят: попутчики и симпатизанты нацистов охотно пускали в ход обычный фальшивый аргумент.
В случае Neue Zürcher Zeitung этот аргумент оказался слабым. Бретшер, знакомый с немецким национал-социализмом не понаслышке, положил на чашу весов более убедительные доводы. В Берлине Бретшер написал «Фантазию на тему зла», в которой не только не замалчивал ложь и преступления нацистов, но прямо показывал, что они образуют самую суть их циничных притязаний на тотальную власть. В итоге Бретшер был избран главным редактором Neue Zürcher Zeitung и добился однозначной позиции газеты по отношению к любым версиям фашизма.
Достаточно вспомнить о событиях за пределами Германии (и Италии), чтобы убедиться: в то время фашизм был далеко не единственным соблазном несвободы. Если говорить о международной ситуации в целом, то интеллектуалов намного сильнее прельщал соблазн коммунизма. Эти два движения помогали друг другу набирать ход: одной из движущих сил фашизма с самого начала была и оставалась борьба с коммунизмом; одной из движущих сил коммунизма – во всяком случае, в 1930-х гг. – был антифашизм.
При этом так называемые «шероховатости», «проявления несправедливости и бесчеловечности» со стороны большевистского режима не были в начале 1930-х гг. тайной. Манес Шпербер, известный психолог, эссеист и романист, вышел из коммунистической партии (как Артур Кёстлер и другие) только в 1931 г. «Красный террор, – писал он после своего отхода от коммунизма, незадолго до заключения пакта Гитлера–Сталина, – по сути не был в наших глазах террором, так как считался – мы в этом не сомневались – самообороной, к которой вынуждено прибегать новое, хорошее, защищаясь от старого, плохого»v.
Хотя Сидней и Беатриса Вебб по-прежнему состояли в Фабианском обществе и лейбористской партии, желание видеть в России «новый Иерусалим» перевешивало в сознании этих интеллектуалов все сообщения об украинском голоде и массовой гибели людей, позже описанной Робертом Конквестом в его поразительной книге «Жатва скорби». Правда, Веббы отмечали, что насильственная коллективизация «incidentally» – в качестве побочного эффекта и, скорее всего, случайно – привела к ликвидации кулаков и массовому голоду, но были склонны верить советскому послу в Лондоне Ивану Майскому, сообщившему им, что «видные посланники партии» уже спешат на помощь украинским крестьянам. «Судя по всему, весенняя посевная даст положительные результаты».
Веббы встречались с послом в мае 1933 г., во время работы над обширным сочинением под названием «Советский коммунизм: новая цивилизация?», в котором они описывали впечатления от двухмесячного путешествия по Советскому Союзу: «Не наблюдаем ли мы в СССР возникновение новой цивилизации?», которой сопутствуют «новая философская система и новый кодекс поведения»g. То, что эта «новая цивилизация» еще «несовершенна» и страдает детскими болезнями, не слишком смущало супругов – особенно Беатрису Вебб, которая, как пишут ее биографы Норман и Жанна Маккензи, «тосковала по вере, способной удовлетворить ее эмоциональные потребности и в то же время интеллектуальные запросы, исходившие из представлений о равенстве и справедливости». Сидней Вебб, воодушевленный не столько метафизикой, к которой он не был расположен, сколько советским планированием, особенно пятилетним планом, также видел в сталинской России исполнение многих своих желаний.
Никто из тех, чьи слова мы здесь приводим, не сохранил надолго свой энтузиазм начала 1930-х гг. Все они еще до того, как избавились от веры в Гитлера или Сталина, испытывали сомнения. Высказывания, цитируемые выше, по большей части двусмысленны и сопровождаются оговорками. Значит ли это, что мы не должны слишком строго судить людей, на время поддавшихся соблазнам эпохи? Ответ зависит от многих факторов и обстоятельств: в таких вещах нужна точность. Он зависит, в частности, от того, как долго человек был одурманен, а также от того, что он под влиянием дурмана не только говорил, но и делал. От причин его последующего обращения и формы запоздалого раскаяния. От того, находились ли сами энтузиасты, начавшие швырять камни, в стеклянном доме. Но прежде всего – от ответа на вопрос, противоположный тому, который поставлен нами в начале главы. А именно: кто в эти кризисные годы сумел устоять перед соблазнами?
Этот вопрос обсуждается в настоящем исследовании. Не все в ту пору повели себя так, как пресловутые «жертвы марта» 1933 г., очень рано, хотя с некоторым опозданием, прыгнувшие в уходящий поезд нацистов. Не все мыслили так, как левые идеалисты 1920-х и 1930-х. Не все уподобились многочисленным оппортунистам и идеалистам, которых мы выборочно рассматриваем ниже. Напротив, нашлись сильные умы, обнаружившие иммунитет к искушениям. А раз так, у нас есть право – и мы им воспользуемся – перевернуть наш исходный вопрос (почему столь многие позволили себя одурманить) и попытаться понять, почему некоторые все же не поддались ни одному из соблазнов несвободы. Чем именно они отличались от идеалистов и оппортунистов? И, более того, можно ли считать этих людей хранителями либерального образа мыслей во времена испытаний?