bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Три самые знаменитые женщины-авиатрессы интриговали Россию никак не меньше самых популярных цирковых атлетов – и уж наверняка относились к спортивной элите.

Лидия Зверева, первая русская женщина, посвятившая себя служению авиации, считала своей задачей – создать возможности «обучиться пилотажу как можно большему числу русских женщин».

В Риге она открыла авиационную школу, куда принимали женщин. Обучение происходило на аппаратах систем «Фарман», «Блерио» и «Ньюпор». При школе открылись мастерские, в которых строились аппараты разных типов.

Военное ведомство дало Лидии Зверевой заказ на несколько аппаратов «Фарман» № 16.

Любовь Галанчикова обучалась в знаменитой Гатчинской авиационной школе. Первый же ее публичный полет завершился катастрофой – хулиган из «зазаборной» публики якобы от восторга бросил палку, попавшую в пропеллер, «вследствие чего аппарат рухнул». Галанчикова отделалась ушибами – и продолжала летать. Знаменитый конструктор Фоккер пригласил ее на свою фабрику в Германию, где она совершила множество полетов на «Фоккере». Во время одного из них она установила мировой женский и всероссийский рекорды, достигнув высоты 2200 метров. Свои впечатления от полета она изложила весьма живописно: «Я поднималась все выше и выше. Сначала меня очень интересовала расстилавшаяся внизу картина: аппараты, летавшие в это время, казались как бы приплюснутыми к земле, в то время как в действительности они находились на высоте нескольких сот метров.

Но чем выше я поднималась, тем туманнее становилась партия предметов на земле. Наконец, когда я была на высоте свыше 2000 метров, я видела под собой лишь белую оболочку тумана, а кругом зарево восходящего солнца».

Княгиня Евгения Шаховская – большая, по мнению журнала «К спорту!», спортсменка – чаще летала в Германии, чем в России.

Она стала первой женщиной-пилотом аэроплана «Райт». Княгиня считала, что «авиация не трудна – не требует ни физической силы, ни особенных познаний. Она только опасна, но если человек пренебрегает этим обстоятельством, то авиация не является чем-то особенным».

Наступил момент, когда у журналистов появился трагический повод придраться к ее словам. Не является ли это пренебрежение опасностью причиной катастрофы и гибели одного из наилучших русских авиаторов?

Княгиня пилотировала аэроплан с Всеволодом Абрамовичем – ее учителем и ведущим пилотом фирмы «Райт» – на борту в качестве пассажира. При резком движении рулем (Шаховская выравнивала аппарат после провала в воздушную яму, когда заметила перед собой другой аппарат) аэроплан накренился и рухнул на землю.

По свидетельству «К спорту!», катастрофа, в которой княгиня чудом осталась в живых, «произвела впечатление на всех авиаторов».

8

Начало века обещало уклон в технические виды спорта.

Мир казался опьяненным скоростью. Быть с веком наравне уже тогда значило мчаться куда-то круглосуточно, обгоняя, опережая всех. Про самодостаточность, самоценность пешехода вспомнили лишь Ильф и Петров уже в тридцатые годы…

Помимо авиации, наземные жанры: велосипед, мотоцикл автомобиль, наконец. Любовь к автомобилю пронизывает страницы спортивных журналов.

В портретах гонщиков-автомобилистов печаль спокойной отваги. И нечто затаенное…

Но век для России начинался иномарками и завершается иномарками. Впрочем, «Формула-1», и без участия наших пилотов превращается в излюбленное телевизионное зрелище.

9

В наших журналах до сих пор считается, что крупный план при изображении кого-либо, портрет – поощрение. И позволять такого рода баловство следует изредка.

Зря. По выражению лиц, прищуру глаз, одеревенелости мышц мы судим о времени, заглянувшем в эти лица, в них отпечатавшемся, вернее, запечатленном…

И как нам повезло, что в редакциях журналов начала века фотографическое внимание щедро ко многим. Фотография действительно факт, а не реклама. Хотя, в сущности, и реклама, навязывающая тогдашней России спортивный образ жизни.

Искусство портрета отнюдь не всегда на высоте. Заметно позирование, заметна тяга фотографов к постановочности, притом что репортажный пульс в журналах той поры отчетлив: спорт молод, но снимать его уже научились.

В снимках – понимание ситуации, а это в спортивной фотографии едва ли не главное. Понимание ситуации и проникнутость состоянием. Журналы листаешь, возвращаясь, чьи-то глаза или поза западают, мешают окончательности расставания.

Кстати, через статичность, через стандарт позы или мизансцены жизненные токи доходят никак не меньше. Позируя, человек все равно выдает, выражает свое отношение.

Интересно, что профессионалы, которых, рекламно раскручивая, вгоняют в образ, в проявлениях перед камерой однообразнее – есть элемент повторения маски. В любителях больше чудачества, странности. В снимках профессионалов аномалия выпячена. У любителей она проступает как бы сквозь стеснение.

Рассматривать снимки можно до бесконечности.


Финиш стометровки: наиболее экспрессивен оставшийся последним, он аж подпрыгнул, словно перепугал жанры, а победитель, сдвинув оборванную ленточку на горло, встретился взглядом со зрачком съемочной камеры.

Руки вскинуты крыльями – он выиграл с преимуществом, осталось время для выгодной подачи себя…


Победитель автомобильного «Звездного пробега», стартовавшего из Кишинева, господин Суручан за рулем машины фирмы «Бенц» на фоне теперешней академии Жуковского на Петербургском шоссе. Солидность главного бухгалтера. Иной тип – мотоциклист Столяров: в нем больше от оперного тенора…

Гладко причесанная голова, белые бутсы, белый воротничок, невозмутимость, заимствованная у англичан, но русский нос – вратарь сборной России Дмитрий Матрин из московского клуба «Унион». Снимок передает технику приема мяча на линии и в рамке ворот – фотограф явно разбирается в футболе.

Нарядные, модные дамы, шляпы, сумочки, кавалер один на двоих, но в котелке – летчицы Самсонова и Анатра.

Авиатор Габер-Волынский в картузике, в толстовке, похожий на землемера, но с лицом бородато-таинственным, поднял перед членами жюри над головой барограф, отметивший высоту 2800 метров.

Почти шаляпинская породистость, черты лица округло-крупные, воротничок крахмально подпер приметный подбородок, уши прижаты, губы прикушены неожиданно нежно, надбровные дуги придают философичность взгляду – талантливый русский наездник и тренер.

Два худеньких господина (стройность подчеркнута облегающими конькобежными трико), лица узкие, усики намеком, один чуть мрачноват, другой круглоглаз и весел, руки за спину заведены, как при долгом беге, лихость скрываема, но как ее скроешь? – два обветренных скоростью зимних гиганта, обидчики скандинавов, чемпионы мира Василий Ипполитов и Николай Найденов (он повеселее земляка, и воротничок на свитере отложной, на худой груди шнуровка, а Василий в глухом и черном свитере).

Ну а с борцов что возьмешь – привыкли на арене мышцы напрягать, но если от бугров на плечах и груди оторвешь взгляд, – видишь, что народ, в общем, смирный, пока не заденешь, – каждый и артист, и вол упрямый в одном лице…

А в общем-то типов не счесть: джентльмен, пахарь, ударившийся в атлетику студент, удалец, азартный механик, одинокий силач, гусар-девица…


И о каждом думаешь: что с ним будет после семнадцатого года?

Хотя про многих и знаешь – сохранили лицо.

Новый тип спортсмена заметен стал не сразу – потребовалось время.

10

С усталым сожалением, что вот оно и все – «финита ля комедия», перевернул я последний плотный лист залоснившейся подшивки за 1916 год.

Дальше в сорванную с петель дверь семнадцатого года ворвется ветер другой истории… Дальше – жизнь на сквозняке. Будут другие издания: на другой бумаге и с другими идеями.

Эти издания и меня воспитают таким, каким предстаю я в своей версии времени, непостижимым образом и ход моей тогда и в проекте нерожденной жизни предопределившего.


В спортивных изданиях первых десятилетий века минимум мифологии, хотя в журнале Дяди Вани Лебедева раскрутка атлетов идет уже вовсю и с изобретательностью, которой и сегодня можно позавидовать.

Впрочем, в «Геркулесе» и во всех других изданиях – прежде всего «К спорту!» – можно позавидовать многому: и обстоятельности в рассмотрении каждой из спортивных дисциплин, и спокойному тону, тону той аналитики, что нам недоступна. Тон никогда не бывает равнодушным, но запальчивость и некорректность в журналах крайне редки.

А мифологии мало, наверное, потому, что издания очень молоды и молода сама натура: спорт увлечен собой, но масштаба возможной увлеченности своими действиями, своим зрелищем еще не может представить.

Мифологии и потому мало, что нет запретных тем, отсутствует умолчание.

Но сегодня все прошедшее превратилось для нас в миф – и не о спорте едином, а обо всем укладе жизни, в чьих-то интересах разрушенной до основания.

И в превратившейся в миф информации волнует строчка о том, что Сергей Уточкин испытал гидроплан у Елагина острова на Средней Невке.

В начале шестидесятых годов я сотрудничал в «Советском спорте» – и очень знаменитый тогда из-за «Брестской крепости» Сергей Сергеевич Смирнов спросил меня как-то про Бориса Чеснокова, исполнявшего скромнейшую роль в редакции, настолько скромнейшую, что я даже удивился интересу к нему, а не, скажем, к Токареву или Филатову, чьи успехи у читателя занимали мое воображение.

Сейчас бы я дорого дал, чтобы вновь увидеть и подробнейше расспросить этого седого, худощавого, как стайер, всегда отстраненного от газетной суеты человека неопределенных лет – странно, но мне, двадцатитрехлетнему, Чесноков не казался старым. Просто незаметным среди знаменитостей «Спорта» тех лет…

Борис Чесноков был ведущим сотрудником «К спорту!». Он, вероятно, досконально знал борьбу и тяжелую атлетику. И статьи его, как правило, проблемны: «Любители или профессионалы в тяжелой атлетике», «Борьба около борьбы», «Кризис борьбы»…

Молодость и старость эгоистичны – каждая по-своему.

И общение между ними всерьез едва ли возможно.

Остается беречь подшивки, что сегодня преступно не делается в редакциях.

* * *

Мучения в истории, не переносимые для обывателя, во все времена заслуживающего удобного быта и независимости в частной жизни, легли естественно на биологическую структуру спортсмена, совпали с ней органично.

Но, конечно, не сразу. Еще не в эти два десятилетия. И даже не в следующее.

Глава 3

Двадцатые годы

В самом начале пятидесятых, еще при жизни Сталина, я, как, впрочем, и все тогда (не только сверстники, но и взрослые), был помешан на киноленте иностранного производства «Судьба солдата в Америке». Как выяснилось много позднее, советскими прокатчиками подразумевалось, что судьба эта никак уж не завидна. Однако большинство из нас, не сомневаюсь, всё бы отдали за такую судьбу. Гангстеры, красивый мордобой, роковые женщины…

Ничего подобного в нашем быту не обнаруживалось.

Кроме разве что мордобоя, правда, несравнимо менее красивого.

Фильм «Судьба солдата в Америке» на самом деле называется «Ревущие двадцатые». Я к тому, что и нашим двадцатым годам неплохо бы найти столь же меткое определение.

Авиалинии в Америку тогда еще не были проложены. Плавали пароходами. Но существовали-то мы в одной галактике. И наложение времен – наших на американские и американских на наши – не повредило бы.

В чем же проблема?

Допускаю – и даже не сомневаюсь, – что американцы в сугубо пропагандистских целях приукрашивали свою историю не меньше нашего. Но в Америке пропагандистская лента не обрывалась, как случилось у нас – и теперь их история прозрачнее. Оттого и кажется логичнее.

У нас же спортивная история никем не переписывалась в последние десятилетия – и на это ведь нет денег (насчет желания не знаю). А та, что нацеленно сочинялась за годы советской власти, вызывает сегодня сложные чувства. Почти не сомневаюсь, что относительно недавно они были совсем не такими сложными. Каждый, особенно из тех, кто помоложе, перелистав достаточно многочисленные брошюры и книжки, казенностью языка и плакатностью аргументации от брошюр почти не отличающиеся, подверг бы саркастическому осмеянию незатейливое советское бахвальство, откровенное вранье и сентенции большевистских оракулов, утверждавших, что путь к настоящей культуре возможен лишь через культуру физическую.

Но сегодня глуповато смеяться над убежденными людьми, наделенными колоссальной энергией, худо-бедно, а создавших систему государственного курирования спорта, поверивших в спорт как в приоритетное для новой власти дело в тот момент, когда в прочности и перспективах самой власти еще сильно можно было посомневаться. Энтузиазм легко вышучивать. Но когда его вовсе нет – и в депрессию впасть недолго.


Сравнения времен вообще-то не слишком корректны.

Но мы пережили времена, когда без параллелей хоть в какое-то утешение не выстоять. Разруха начала двадцатых вроде бы и не катастрофичнее последующих.

Правда, человеческий материал выглядит из грустной сегодняшней дали понадежнее, подобротнее, поосновательнее.

И уж точно свежее ложился на память пример налаженной жизни, разрушенной, однако, с варварским восторгом, столь органичным для российского характера. Или, как сказали бы теперь, менталитета. Хотя, на мой взгляд, менталитет проистекает из привычки к порядку в мыслях, а нам по душе, по сердцу, напротив, беспорядок, вдохновляющая к подвигам стихия…


Годы эти оказались не потерянными для натур, особенно богато одаренных. А некоторые из них и проявили себя наиболее ярко, словно вызов бросая всему неустройству жизненному, – и на вершину своей человеческой силы поднимались, можно сказать, из спортивного интереса, не рассчитывая в сложившихся обстоятельствах не только на достойное вознаграждение, но и на память сколько-нибудь благодарную.


Не исключено, что внутри талантов мощнее, чем когда-либо, срабатывал механизм инстинкта: люди вдохновения догадывались, что лучше им уже никогда не будет.

То есть будет – как и было в какой-то мере в образовавшейся реальности – лучше в смысле благоприятствующих условий, а то и минимума комфорта. Но исчезнет та иллюзия освобождения, какая непременно возникает при исторических переломах.

Когда претензии выдающейся личности на автономию в обществе вдруг представляются реальными.

Странно, но в жестокие, иногда и по-средневековому, 1920-е годы творцы в разных областях знания или, тем более, путешественники в незнаемое на миг почувствовали физическую раскованность, за которую едва ли не каждого из них ждала расплата.


Тянет сказать: противоречивые двадцатые. Но в нашей истории то же самое с теми же основаниями смело можно сказать про любое десятилетие.

Впрочем, противоречия 1920-х, пожалуй, острее символизировали все последовавшие противоречия, приглушаемые красноречием пропаганды.


Любопытно, хотя и закономерно, что победителям-большевикам нравилось отмечать свои успехи, отсчитывая от конца двадцатых, с 29-го, если уж конкретно, года, когда крестьянская суть России была уничтожена и голод на все последующие времена стал явлением перманентным. Вспоминали как заслугу удушение нэпа, но никогда про удачу нэпа, ни про золотой червонец не обмолвившись. Радовались пирровой победе над оппозицией, над инакомыслием, никогда не вымолвив ни полслова сожаления вслед изгнанным или загубленным талантам и умам. Тем более что почти до самого конца XX века по-настоящему не прочувствовалось: до чего же их не хватает России.

Выгоняли и убивали тех, кто не скрывал, что понимает, какие же глупости делаются, какой творится произвол…

Но не надо забывать, что и глупости делали, и произвол творили тоже очень часто люди огромных дарований. В том-то и главная трагедия – обреченность, выразившаяся в приходе безголовых на смену обезглавленным.


Для спорта в новой России, а затем в новой советской империи расширялась бескрайняя территория, небывалая строительная площадка. В спорт, существовавший прежде, вносилась, конечно, идеологическая корректива. Но она ни в какое сравнение не шла с топорными ударами, наносимыми вокруг.

Художественный театр, не рассчитывая и дальше спасаться от голода осетриной, отправился в зарубежные гастроли – поплыли в Америку на океанском гиганте «Мажестик». Не исключаю, что покидаемая родина казалась им «Титаником».

В двадцать четвертом году они вернулись – и не застали своего зрителя. Но голодная смерть им больше не грозила, рабоче-крестьянская власть взяла их на свой кошт.

Спорт российский никакого зрителя, в общем-то, не терял – цирковая аудитория сохранилась примерно в том же составе, недосчитавшись эмигрировавшего Куприна и умершего Блока, а у жанров намеренно элитарных взаимоотношения с массами и не могли быть налаженными.

Получалось, что спорт выигрывал вдвойне – власть, обратившая внимание на спорт как на зрелище принципиально демократическое, общедоступное, гарантировала в скором времени интерес народа, подчиняемого властью, кроме всего прочего, и организуемым ею зрелищам.

Правда, «Пролеткульт», вернее, его теоретики, и здесь наследили. Они требовали отказа от достижений прошлого – и более того, отрицали как культивируемые в буржуазном обществе спортивные жанры: бокс, футбол, спортивную гимнастику («Долой брусья», «Создадим свои пролетарские упражнения и снаряды»). Рекомендовали трудовые движения: типа ударов молотом по наковальне…

От пролеткультовских инициатив власть отмахнулась. Но и тени аполитичности тоже не допустила. Уже в двадцать пятом году вынесено было программное постановление «О задачах партии в области физической культуры».

1

Всевобуч, под чьей маркой и происходило становление советского с порта, и комсомол – ровесники.

Комсомол, как видим мы теперь, наиболее прогрессивная из социалистических мафий.

Сегодня можно всячески высмеивать политическое руководство спортом (при том, что все мы – и начальство, и публика – ждем от спорта политической поддержки). Но в тот момент открытием было – и единственной, наверное, возможностью – развивать спорт в необустроенной стране под государственной эгидой.

Конечно, интерес к физически тренированным людям не мог быть вполне бескорыстным, ждать рождественского доброхотства от государственных структур не приходится. Рационалист Ленин, прославляемый мемуаристами как шахматист, пловец и, кажется, городошник, видел в каждом физкультурнике потенциального воина.


Нетрудно заметить, что интерес к спорту в те времена не ограничивался жанрами, ставшими затем «партийными» и коммерческими.

Размах выражался и в сочинении новых форм – многодневных эстафет, массовых переходов и пробегов.

В пору безнадежного романтика Сергея Уточкина уже ощутим был авторитет военного летчика. В двадцатые годы организованная комсомолом молодежь – учлеты – не мыслила себя вне военной или полярной авиации.

Вероятно, очень многих бы увлекли технические жанры – мотоцикл, автомобиль, – у них же были и опыт, и легенды, и кумиры. Но в двадцатые годы отечественная промышленность ничего не могла предложить энтузиастам. А связи с зарубежными странами практически прекратились.

2

В схему того рационализма, каким пытаюсь я представить спорт двадцатых, не очень вмещаются парады.

Для масс, вовлекаемых в спорт, пребывание на людях в полуобнаженном виде вроде бы еще не могло стать нормой. Взорванная революцией Россия не могла вмиг перестать быть патриархальной.

Освобождение от мешающих одежд в момент состязания еще куда ни шло. Но просто шествие, особенно молодых девушек в трусах и майках перед множеством глаз невольно отдавало эксгибиционизмом, если бы понятие это было широко распространенным.

Конечно, революция настаивала на публичности, срывала покровы, распахивала двери, лишала человека прав на многое из того, что прежде считалось сугубо личным…

Спорт несомненно становился знаком, а то и знаменем времени. Символизировал обобществление чувств. Теперь мы можем сказать, что в парадах физкультурных была и политическая перспектива откровенной агрессии.

Собственно, чего же здесь удивительного – спортивные парады вели родословную от парадов военных.

И если уж мы заговорили про агрессию, то парады мускулистых юношей и стройных девушек – не самая ли мирная из интерпретаций, необходимых нации для самоутверждения в агрессивности?


Позднее к постановкам всех праздничных действ и шествий привлекали выдающихся театральных деятелей, именитейших хореографов. И когда мы дойдем в своем повествовании до тридцатых – сороковых годов, то обратимся с удовольствием к мемуарам Игоря Моисеева, к свидетельствам Валентина Плучека и другим увлекательным документам.

Очень может быть, что и о парадах двадцатых годов что-либо написано теми талантливыми людьми, кому доверялась постановка этих празднеств закаленного тела. Но мне их воспоминания почему-то не попадались – и я впечатлялся фотографиями. Долго рассматривал изображения литых фигур, чью энергетику впитала фотопленка, – и мысли, весьма далекие от привычно-пафосных, приходили мне в голову.

Что сталось с прекрасными экземплярами человеческой породы, тогда столь многочисленными? Что сталось с марширующими на стадионах, с прошедшими летящим шагом по брусчатке Красной площади в двадцать восьмом году (накануне коллективизации)? Через несколько лет Твардовский напишет: «Где ты, брат, что ты, брат, как ты, брат? На каком Беломорском канале?» А ведь кроме каналов, лагерей, расстрельных подвалов – еще и война…

Но из песни слов не выкинешь. Эстетическая необходимость в прелюдиях к спортивным состязаниям только возрастала.

Возьмите Олимпиады, возьмите чемпионаты мира по футболу… Церемонии открытий все более искусно театрализуются, костюмируются. И каждое последующее соревнование по художественному уровню превосходит предыдущие…

3

У Каверина в «Двух капитанах» зимою одного из ранних двадцатых годов герой-детдомовец приходит с девочкой Катей на каток – и видит, что лед сильно изрезан: тренировались хоккеисты.

Хоккей – русский, как тогда и долго потом его называли, – существовал на глазах зимнего футбола, и международную встречу провели на ленинградском льду в феврале двадцать седьмого гада. Сборная РСФСР выиграла 11:0 у рабочих-хоккеистов из Швеции.

Но ведущими жанрам русской зимы по-прежнему оставались коньки и лыжи.

Конькобежцы по инерции продолжали выступать на международной арене.

Впрочем, нельзя сказать, что и остальные спортсмены при советской власти сразу и напрочь отгородились от остального мира. Отгородились, если быть точными, от буржуазного мира. Причем, как принято считать, по инициативе самого того мира и отгородились. Страны, правительства которых были против большевистского строя, противоречили бы себе, соревнуясь с грозящими им самозванцами. Вместе с тем буржуи уже тогда дорожили демократическими ценностями. И вовсе не бывали строги с запретами посостязаться с большевиками тем наивным своим соотечественникам, которые сочувствовали Советам.

Соревнования со спортсменами из рабочих союзов проводились в двадцатые годы регулярно. Никак не скажешь, что атлеты из СССР не бывали за рубежом. А на первую Спартакиаду в Москву приехали более шестисот спортсменов из четырнадцати стран.

Соревнования такого рода проходили под знаком солидарности и товарищества. Но гордость от побед над соперниками, заведомо уступающими в классе нашим чемпионам и рекордсменам, входит в плоть пропаганды.


Маяковский торопится заявить: «Нужен нам не безголовый рекордист. Нужен массу поднимающий спортсмен…» Но массу, надо полагать, «поднимают» победы и рекорды. А тогда какой же резон в требованиях к интеллекту и грамотности спортсменов, обращение к их морали, на чем тот же Маяковский в достаточно прямолинейных агитках настаивает?

Знаменитый остроумец, артист эстрады Николай Смирнов-Сокольский, рассказывая в пятидесятые годы о прошлом, любил говорить: «Это было еще до морального облика». Имея в виду счастливые, как он считал, времена, когда к богеме не лезли в душу с той моралью, что легче осваивалась людьми «из публики», меньше подверженными пагубным страстям.

При всем изначально требуемом аскетизме в больших спортсменах, узнавших вкус широко растрезвоненного чемпионства, немало и от богемы. Но за их моральным обликом следить, пожалуй, стали раньше, чем за обликом актеров, писателей, художников. Они нагляднее представляли страну, соревнуясь с сочувствующими, но все же чужеземцами.


В соревнованиях на первенство Норвежского рабочего союза наши конькобежцы побеждают на всех дистанциях.

Григорий Кушин пробегает десять тысяч метров всего на семнадцать секунд хуже мирового рекорда норвежца Оскара Матисена. А Яков Мельников – первый советский зимний кумир – на трех оставшихся дистанциях показывает результат выше, чем Ивар Баллангруд на чемпионате мира в Тронхейме, разыгравшемся в те же самые дни, что и рабочее первенство.

На страницу:
4 из 5